Загадки равновесия
Загадки равновесия

Полная версия

Загадки равновесия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Он шёл на службу и думал о мальчике. О том, что где-то в этом городе живёт теперь человек, который должен был умереть, но не умер. Потому что Курочкин прыгнул в воду. Потому что Курочкин захотел спасти. Потому что система — эта странная, страшная система — отозвалась на его желание.

Он думал о том, что, может быть, это и есть ответ. Не спасать всех. Не вмешиваться постоянно. Но быть готовым. Быть тем, кто может. Быть тем, кто хочет. И тогда — в нужный момент, в правильный момент — система отзовётся.

Он думал о тенях. О числах. О Наблюдателе. О том, что где-то в этом городе есть люди, которые охотятся за такими, как он. И что однажды они придут.

Он остановился у дверей канцелярии. Вдохнул воздух — холодный, сырой, с запахом дыма и мокрой шерсти. И вошёл.

Барабанов сидел за столом, красный, сердитый, с одышкой. Над его головой висело 27.

Курочкин посмотрел на него — и улыбнулся.

— Доброе утро, Иван Петрович, — сказал он. — Как здоровье?

Барабанов поднял на него глаза и что-то проворчал. Но Курочкин не слушал. Он смотрел на число 27 и думал: «Я не трону тебя. Никогда. Что бы ты ни делал. Я не трону».

Он сел за свой стол, взял перо, обмакнул в чернильницу. И начал работать. Как обыкновенный человек. Как коллежский регистратор. Как Пётр Иванович Курочкин.

Но где-то в глубине, под этой обыкновенностью, что-то росло. Что-то, что он пока не понимал. Что-то, что однажды должно было проявиться.

Система.

Глава 5. Подруга

Анна Сергеевна Верещагина появилась в жизни Курочкина задолго до того, как он узнал её имя. Это было ещё в те времена, когда он ходил по улицам, не поднимая глаз, и мир казался ему серым, как мундир столоначальника Барабанова. Книжная лавка на углу Соборной и Мясницкой стояла там, сколько он себя помнил: узкая, с высокими окнами, с вывеской, на которой выцветшими буквами было написано «Книги. Верещагин». Старик Верещагин, отец Анны Сергеевны, был человеком известным в городе — из тех, кто читал всё, что попадало под руку, и любил поговорить о прочитанном с каждым, кто заходил. Курочкин заходил редко — денег на книги не было, — но иногда, по дороге со службы, останавливался у витрины и смотрел на корешки, выставленные в ряд: Пушкин, Гоголь, Тургенев, что-то из французского, что-то из немецкого. Он не читал этих книг. Он просто смотрел на них, как смотрят на чужую жизнь — красивую, недоступную, полную смысла.

Старик Верещагин умер четыре года назад — тихо, во сне, как умирают люди, которые прожили жизнь правильно и никому не сделали зла. Лавку унаследовала дочь. Курочкин знал об этом краем уха: кто-то в канцелярии сказал, что «Верещагина теперь сама торгует», и кто-то другой добавил, что «молодая, а уже вдова». Подробностей он не знал. Ему было не до того.

Он не заметил, как она появилась за прилавком. Просто однажды, проходя мимо, он увидел в окне не сгорбленную фигуру старика, а молодую женщину — невысокую, в тёмном платье, с гладко зачёсанными волосами и лицом, которое нельзя было назвать красивым, но которое запоминалось. Не из-за черт — черты были обыкновенные, — а из-за выражения. В нём было что-то спокойное и внимательное, как у человека, который привык слушать и не перебивать. Курочкин тогда подумал: «Хорошее лицо» — и пошёл дальше. Через неделю он снова прошёл мимо. Через месяц — ещё раз. И каждый раз он видел её за прилавком: она читала, или раскладывала книги, или разговаривала с покупателями — тихо, негромко, без той суетливой приветливости, которая так раздражала Курочкина в других торговцах.

Он не знал, почему начал заходить. Может быть, потому что устал бояться. Может быть, потому что ему нужно было с кем-то поговорить — хоть с кем-нибудь, — а Анна Сергеевна казалась человеком, который умеет слушать. Может быть просто потому, что книжная лавка была единственным местом в городе, где он чувствовал себя не совсем чужим.

В тот день, когда он вошёл в первый раз, он ещё не знал, что она станет его подругой. Он вообще ничего не знал. Он просто толкнул дверь — и вошёл.

Звонок над дверью дзинькнул, и Анна Сергеевна подняла голову. Она сидела за прилавком с книгой в руках — кажется, это был том Мопассана, — и на её лице не было ни удивления, ни настороженности. Просто спокойное внимание.

— Добрый день, — сказала она. — Ищете что-то конкретное?

Курочкин замялся. Он не знал, что сказать. Он вошёл без цели, без плана просто потому, что не мог больше идти мимо.

— Нет, — сказал он. — То есть... я хотел посмотреть. Если можно.

— Конечно, можно, — сказала она. — Смотрите. Если что-то понадобится — я здесь.

Она вернулась к книге. Курочкин остался стоять у полок, чувствуя себя неловко и неуместно. Он водил пальцами по корешкам, вытаскивал книги, открывал, закрывал, ставил на место. В лавке пахло бумагой, пылью и чем-то ещё — сухими травами, что ли? — и этот запах был странно успокаивающим. Курочкин поймал себя на том, что дышит глубже, чем обычно.

— Вы часто проходите мимо, — сказала вдруг Анна Сергеевна, не поднимая глаз от книги. — Я вас вижу из окна. Каждый день, примерно в пять.

Курочкин вздрогнул.

— Я... да, — сказал он. — Я иду со службы.

— Из казначейства, — сказала она. — Я знаю. Вы служите в недоимочном отделении. У Барабанова.

Курочкин уставился на неё.

— Откуда вы...

— Город маленький, — сказала Анна Сергеевна и наконец подняла глаза. Они были серые, спокойные, чуть насмешливые. — Здесь все всех знают. Даже коллежских регистраторов, которые ходят мимо и не заходят.

Курочкин почувствовал, как краснеет. Он не привык, чтобы его замечали. Он привык быть невидимым.

— Простите, — сказал он. — Я не хотел...

— Ничего, — сказала она. — Я не в обиде. Просто наблюю. Это моя работа — наблюдать. Я торгую книгами, а книги — это люди. Кто что читает, тот такой и есть.

Она отложила Мопассана и встала.

— Вам что-нибудь подсказать? — спросила она. — Вы в последнее время какой-то... не такой.

Курочкин замер.

— Не такой? — переспросил он.

— Бледный, — сказала Анна Сергеевна. — Худеете. Глаза бегают. Я думала сначала, что вы больны. Но потом решила, что нет.

— Почему нет?

— Больные люди не смотрят на людей так, как вы, — сказала она. — Вы смотрите так, будто видите что-то, чего не видят другие.

Курочкин почувствовал, как земля уходит из-под ног. Он стоял в книжной лавке, среди полок с книгами, и смотрел на молодую женщину, которая — он был уверен — только что заглянула ему в самую душу.

— Я... — начал он.

— Не надо, — сказала Анна Сергеевна. — Не объясняйте. Я не спрашиваю. Я просто говорю, что вижу. Если захотите рассказать — расскажете. Если нет — тоже хорошо. Книги, знаете ли, не только продают. Иногда они слушают.

Она вернулась за прилавок и снова взяла Мопассана. Курочкин постоял ещё минуту, потом кивнул — сам не зная кому, — и вышел.

На улице он остановился и прислонился к стене. Сердце колотилось. В голове шумело. Он не знал, что произошло. Но он знал, что впервые за много дней — может быть, месяцев — кто-то увидел его. Не прошёл мимо. Не отвернулся. Увидел.

Он вернулся домой и до ночи просидел у окна, глядя на улицу. А утром, идя на службу, снова зашёл в лавку. И на следующий день. И через день.

Так началось.

Анна Сергеевна не спрашивала. Она просто была рядом. Она не лезла в душу, не требовала объяснений, не задавала неудобных вопросов. Она просто разговаривала — о книгах, о погоде, о городских новостях. Иногда они пили чай в подсобке — крошечной комнатке, заставленной коробками, с одним окном и старой керосинкой. Анна Сергеевна заваривала чай с травами — сама собирала, где-то за городом, — и от этого чая Курочкину становилось легче. Не потому, что травы были целебные, а потому, что впервые за долгое время он сидел в тёплом месте, с человеком, который не смотрел на него как на пустое место.

Он начал рассказывать. Сначала — по мелочам. О службе, о Барабанове, о братьях Семёновых. Потом — о себе. О том, что жизнь его пуста и бессмысленна, что он не помнит, когда в последний раз смеялся, что ему кажется, будто он и не жил никогда. Анна Сергеевна слушала. Не перебивала. Иногда кивала. Иногда говорила что-то короткое, простое: «Бывает», «Я понимаю», «И у меня так было».

Она рассказала ему о себе. О том, как вышла замуж в девятнадцать — по любви, как ей казалось, — и как через год муж умер от тифа. О том, как осталась одна с лавкой и долгами. О том, как научилась жить без надежды на чужую помощь. О том, что книги стали её убежищем — единственным местом, где можно было забыться.

— Я тоже иногда думаю, что не живу, — сказала она однажды. — А потом смотрю на полки и понимаю: вот они, люди. Все, кто писал эти книги. Они умерли, но оставили что-то. Слова. Мысли. Часть себя. И если я могу это сохранить, передать кому-то ещё — значит, и я не зря.

Курочкин смотрел на неё и думал: «Она понимает. Она действительно понимает». И в груди у него что-то теплело — медленно, робко, как первый огонёк в холодной печи.

Прошло две недели. Курочкин приходил почти каждый день. Он уже не чувствовал себя неловко. Он просто входил, кивал, садился в углу с книгой — и читал. Или не читал, а смотрел на Анну Сергеевну, которая разбирала новые поступления, составляла каталог, разговаривала с покупателями. Ему нравилось просто быть здесь. Нравилось, что его не гонят. Нравилось, что кто-то — впервые за долгое время — ждёт его прихода.

Анна Сергеевна, в свою очередь, наблюдала. Она видела, как он меняется: как уходит из глаз затравленное выражение, как разглаживаются морщины на лбу, как он начинает улыбаться — редко, неуверенно, но всё же. Она видела и другое: как он иногда замирает, глядя на кого-то из покупателей, как бледнеет, как сжимает руки в кулаки. Она не спрашивала. Она ждала.

И однажды он рассказал.

Это случилось в конце октября, вечером, когда лавка уже закрылась. Они сидели в подсобке, пили чай, и за окном шёл дождь. Курочкин молчал долго — минут десять, может, больше. Анна Сергеевна не торопила. Она просто сидела и смотрела на огонёк керосинки.

— Анна Сергеевна, — сказал он наконец. — Я должен вам кое-что сказать. Я не знаю, поверите ли вы мне. Я не знаю, не сочтёте ли вы меня сумасшедшим. Но я больше не могу молчать. Потому что... потому что вы единственный человек, которому я могу сказать.

Она подняла на него глаза.

— Говорите, — сказала она. — Я слушаю.

И он рассказал. Всё. О настойке на именинах. О цифрах. О старике, который умер через три дня. О мальчике, которого он спас. О Наблюдателе. О тенях. О том, что он видит — каждый день, каждый час, — как над головами людей висят числа, и эти числа означают срок. О том, что он может менять их — продлевать или сокращать. О том, что боится себя. О том, что не знает, что делать.

Он говорил долго. Иногда сбивался, иногда замолкал, иногда вставал и ходил по комнате. Анна Сергеевна не перебивала. Она слушала — так, как умела только она: спокойно, внимательно, без недоверия и без жалости.

Когда он закончил, в комнате стало тихо. Только дождь стучал по стеклу, да керосинка потрескивала.

— Я знаю, что это звучит безумно, — сказал Курочкин. — Я знаю. Но это правда. Я...

— Я верю вам, — сказала Анна Сергеевна.

Курочкин замер.

— Что? — переспросил он. — Вы... верите?

— Да, — сказала она. — Верю.

Она встала, подошла к полке, сняла с неё старую книгу — толстую, в потёртом кожаном переплёте, — и положила на стол перед Курочкиным.

— Я кое-что покажу вам, — сказала она. — Я нашла это неделю назад. Среди книг отца. Он собирал всё, что касалось... странного. Необычного. Он называл это «тайными знаниями». Я не верила. Думала, что это просто старые сказки. Но теперь...

Она открыла книгу. На форзаце, выцветшими чернилами, было написано: «О видящих и о том, что они видят».

Курочкин читал всю ночь. Анна Сергеевна сидела рядом, иногда заглядывая через его плечо, иногда вставая, чтобы подлить чаю. Книга была старая — вероятно, восемнадцатого века, а может, и раньше, — и написана была странным, тяжёлым языком, с множеством латинских вставок и отсылок к каким-то древним источникам. Но суть была ясна.

«Видящие, — говорилось в книге, — суть люди, в которых пробудилась Система. Система сия не есть сила человеческая, но часть порядка мирового. Она связует всё живое и мёртвое, прошлое и будущее, причину и следствие. Видящий может зреть числа — сроки жизни — и тени — следы страстей. Может он и влиять на числа, но не должно ему творить сие без нужды великой, ибо всякое вмешательство нарушает равновесие и влечёт последствия неведомые».

Курочкин читал и чувствовал, как что-то внутри него — то, что он гнал от себя все эти недели, — наконец находит имя. Он не сумасшедший. Он не один. Такие люди были. Такие люди есть. И, может быть, будут.

«Видящих немного, — продолжала книга. — Ибо Система пробуждается редко, и не всякий, в ком она пробудилась, способен её вынести. Многие сходят с ума. Многие гибнут. Многие становятся слугами тьмы, ибо власть над жизнью и смертью развращает слабых. Но есть и те, кто хранит равновесие. Их ищут. Их боятся. Их убивают. Но без них мир давно бы пал».

Анна Сергеевна сидела напротив, и на её лице было выражение, которое Курочкин не мог прочитать.

— Значит, это правда, — сказал он. — Всё, что сказал Наблюдатель. Правда.

— Похоже на то, — сказала Анна Сергеевна. — Но здесь есть ещё кое-что. — Она перелистнула несколько страниц. — Слушайте. «Видящий не одинок в мире. Есть те, кто знает о нём. Есть те, кто ищет его. Есть те, кто помогает ему. И есть те, кто охотится. Охотники не видят чисел, но чуют Систему, как псы чуют дичь. Они служат тем, кто хочет использовать Видящих для своих целей. Они не остановятся ни перед чем. И потому Видящий должен быть осторожен. Он должен скрываться. Он должен найти тех, кто поможет ему. Ибо в одиночку он погибнет».

Курочкин закрыл книгу. Руки у него дрожали.

— Я не один, — сказал он. — У меня есть вы.

Анна Сергеевна посмотрела на него. Долго. Серьёзно.

— Да, — сказала она. — У вас есть я., и я не брошу вас. Что бы ни случилось.

Она протянула руку и накрыла его ладонь своей. Рука была тёплая, сухая, спокойная. Курочкин почувствовал, как что-то в груди разжимается — то, что сжималось там с самого начала, с той ночи на именинах, с того момента, когда он впервые увидел цифры. Он не был один. Он больше не был один.

— Спасибо, — прошептал он. — Анна Сергеевна...

— Анна, — сказала она. — Просто Анна.

Он кивнул. В горле стоял ком. Он не мог говорить.

За окном светало. Дождь кончился. Где-то на улице закричал петух, потом застучали колёса — поехала первая телега. Город просыпался.

А в маленькой подсобке книжной лавки сидели двое: коллежский регистратор Пётр Иванович Курочкин и молодая вдова Анна Сергеевна Верещагина. И между ними лежала старая книга — книга о видящих, о системе, о том, что ждёт их впереди.

Курочкин смотрел на Анну и думал: «Она верит мне. Она не боится. Она останется». И впервые за много недель — может быть, месяцев, может быть, лет — он почувствовал, что у него есть надежда.

Не на спасение. Не на избавление от дара. А на то, что он справится. Потому что он не один.

Они просидели до утра, листая книгу, обсуждая каждую строчку. Анна Сергеевна делала пометки в тетради — аккуратно, каллиграфическим почерком, — а Курочкин читал вслух, спотыкаясь на незнакомых словах. Книга была не только о видящих. В ней были и другие вещи: описания ритуалов, которых Курочкин не понимал; упоминания о каких-то «узлах» и «нитях»; предупреждения о «тьме, что идёт следом». Но главное было ясно.

Видящие существовали всегда. Система пробуждалась в них — случайно, как у Курочкина, или намеренно, через долгие тренировки, как у некоторых других. Видящие могли видеть числа и тени. Могли влиять на числа. Но каждое вмешательство имело последствия — иногда малые, иногда огромные. И за каждым видящим следили. Одни — чтобы помочь. Другие — чтобы использовать. Третьи — чтобы убить.

— Здесь написано, что у видящего есть... — Анна Сергеевна замялась, — есть «срок». Число, которое он видит над собой. И если он использует систему во зло, срок сокращается. Если во благо — растёт.

Курочкин вспомнил своё число. 365. Год. Он не знал, много это или мало. Не знал, растёт оно или сокращается. Но он знал, что теперь у него есть ориентир.

— Значит, я могу жить дольше, — сказал он. — Если буду делать добро.

— Или умереть раньше, — сказала Анна Сергеевна. — Если будешь делать зло.

Она посмотрела на него внимательно.

— Что ты собираешься делать, Пётр? — спросила она. — Теперь, когда знаешь?

Курочкин молчал. Он смотрел на книгу, на выцветшие страницы, на латинские буквы, которые ничего ему не говорили. Потом поднял глаза.

— Я не знаю, — сказал он честно. — Я не знаю, что делать. Но я знаю, чего не делать. Я не буду использовать это во зло. Никогда. Что бы ни случилось.

Анна Сергеевна кивнула.

— Хорошо, — сказала она. — Тогда начнём с малого. Будем учиться. Читать. Наблюдать. Искать других. Может быть, Наблюдатель вернётся. Может быть, мы найдём кого-то ещё. Но пока...

Она встала и потянулась.

— Пока ты должен поспать, — сказала она. — Ты выглядишь как человек, который не спал неделю.

Курочкин усмехнулся.

— Я и не спал, — сказал он. — Почти.

— Тогда иди домой. И приходи завтра. Мы продолжим.

Курочкин встал. Он чувствовал странную лёгкость — ту, которой не чувствовал давно. Он не был один. У него была Анна. У него была книга. У него был год — может быть, больше, может быть, меньше. Но главное — у него был кто-то, кто верил ему.

Он вышел из лавки. Утро было серое, сырое, обыкновенное. Люди шли по улицам, и над каждым висело число. Курочкин смотрел на них — и впервые не чувствовал ужаса. Он чувствовал... ответственность. И что-то ещё. Что-то, похожее на надежду.

Он пошёл домой. А в книжной лавке на углу Соборной и Мясницкой осталась Анна Сергеевна — молодая вдова, владелица книжного магазина, — и на столе перед ней лежала старая книга о видящих. Она открыла её на первой странице и начала читать заново. С самого начала. Потому что теперь это касалось и её.

Глава 6. Друг

Дмитрий Сергеевич Соколов появился в книжной лавке в конце ноября — в тот самый день, когда первый снег лёг на грязные улицы города N и наступила та особенная, промозглая тишина, какая бывает только в первые дни зимы. Он вошёл, стряхивая снег с шинели — старой, с потертым воротником, но всё ещё хранившей следы офицерского покроя, — и огляделся так, как оглядываются люди, привыкшие входить в помещения, где их не ждут.

Анна Сергеевна в этот момент разбирала новые поступления, стоя на стремянке, и Курочкин — по своему обыкновению — сидел в углу с книгой. Он поднял глаза на вошедшего и на мгновение замер.

Над головой Дмитрия Соколова висело 29.

Двадцать девять дней. Курочкин отвёл взгляд. Он давно научился не пялиться, но всё ещё не научился не замечать. И каждый раз, когда он видел маленькое число над молодым человеком, в груди поднималась знакомая тяжесть — та самая, которую он не мог ни заглушить, ни забыть.

Соколову было на вид лет тридцать пять. Высокий, плечистый, с прямыми тёмными волосами, падавшими на лоб, и лицом, которое война — или что-то другое, не менее тяжёлое — вылепила раньше времени. Одна рука у него висела немного скованно, и по тому, как он её держал, было видно, что когда-то она была ранена. Глаза у него были серые, усталые, но в глубине их горел огонёк, который не гасится ни годами, ни обстоятельствами. Огонёк человека, который не смирился.

— Добрый день, — сказал он, стряхнув последний снег. — Мне бы что-нибудь почитать. Что-нибудь... — он помедлил, — про справедливость.

Анна Сергеевна обернулась. Она тоже увидела — нет, не число, она не умела его видеть, — но что-то в этом человеке, что заставило её задержать взгляд. Может быть, осанка. Может быть, голос. Может быть, то, как он сказал «про справедливость» — не вопросительно, а так, будто это слово было для него не пустым звуком.

— Есть у меня одна книга, — сказала она, спускаясь со стремянки. — Не новая. Но, по-моему, как раз то, что вам нужно.

Дмитрий Соколов родился в обедневшей дворянской семье, окончил кадетский корпус, служил в артиллерии, участвовал в русско-турецкой войне — и вернулся оттуда с ранением, с Георгиевским крестом и с твёрдым убеждением, что мир устроен несправедливо. Это убеждение не было плодом юношеской горячности. Оно было выстрадано. Он видел, как гибнут люди — хорошие люди, простые, честные, — и как остаются жить другие — подлые, продажные, трусливые. Он видел, как награждают не тех, кого следует. Как судят не тех, кого виноваты. Как молчат те, кто должен кричать.

После войны он вышел в отставку — не потому, что устал воевать, а потому, что понял: воевать больше не за что. Он вернулся в родной город, где у него не осталось ни семьи, ни состояния, ни надежд. Жил на маленькую пенсию, снимал комнату у мещанки на Заречной улице, и пытался найти хоть какое-то дело, в котором мог бы применить свои силы. Но дело не находилось. Город был тихий, сонный, погрязший в мелких интригах и крупной коррупции. Соколов пробовал служить — сначала в полиции, потом в земстве, — но везде натыкался на одно и то же: на стену равнодушия, на ложь, на необходимость молчать, когда хочется кричать.

Он начал пить. Немного, не до беспамятства, но достаточно, чтобы вечера перестали быть невыносимыми. А потом бросил — потому что понял, что и это не выход. И остался один на один с собой: с своей яростью, с своим бессилием, с своим чувством, что жизнь проходит мимо, а он ничего не может изменить.

Он искал справедливость. В книгах, в разговорах, в вине. И не находил. Потому что справедливости, как он понял, в мире не существует. Есть только сила, есть только власть, есть только те, кто наверху, и те, кто внизу. И те, кто посередине, — как он, — не могут ничего.

В тот день, когда он зашёл в книжную лавку, он был особенно мрачен. Накануне он узнал, что человек, которого он считал виновным в смерти его товарища — сослуживца, погибшего на войне из-за чьей-то халатности, — получил повышение. И ничего нельзя было сделать. Ничего.

Он вошёл в лавку, потому что не мог идти домой. Потому что дома было ещё хуже.

— Вот, — сказала Анна Сергеевна, протягивая ему книгу. — «О справедливости». Автор — немецкий философ. Не самый лёгкий, но честный.

Соколов взял книгу. Посмотрел на корешок. Потом на Анну Сергеевну. Потом — краем глаза — на Курочкина, который сидел в углу и делал вид, что читает.

— Благодарю, — сказал он. — Сколько с меня?

— Пока ничего, — сказала Анна Сергеевна. — Прочтите. Если понравится — вернётесь. Если нет — тоже вернётесь, расскажете.

Соколов усмехнулся — впервые за много дней. Усмешка вышла горькой, но всё же усмешкой.

— Хорошо, — сказал он. — Вернусь.

Он повернулся, чтобы уйти, — и в этот момент в лавку вошёл человек. Обыкновенный человек: мещанин, в тулупе, с красным лицом. Он прошёл к прилавку, спросил что-то про календарь, и Анна Сергеевна начала с ним разговаривать. Соколов задержался — сам не зная почему. Просто стоял у двери и смотрел.

А Курочкин в углу вдруг побледнел.

Он смотрел на вошедшего мещанина, и в его глазах было что-то такое, от чего Соколов мгновенно насторожился. Это был не страх. Не удивление. Это было узнавание. Курочкин смотрел на мещанина так, как смотрят на человека, которого знают, но который ещё не знает о том, что его знают.

Мещанин купил календарь и вышел. Курочкин медленно встал. Лицо у него было белое, как снег за окном.

— Анна, — сказал он тихо. — Он был здесь вчера. И неделю назад. И месяц назад.

Анна Сергеевна обернулась.

— Кто? — спросила она.

— Этот человек, — сказал Курочкин. — Он следит. За мной. Я... — он замолчал, потому что заметил Соколова. Тот стоял у двери и смотрел на него в упор.

На страницу:
3 из 4