
Полная версия
Загадки равновесия

Владимир Кожедеев
Загадки равновесия
Вместо вступления
Жил-был в уездном городе N коллежский регистратор Пётр Иванович Курочкин — человек настолько обыкновенный, что его порой не замечали даже собственные сослуживцы. Однажды на именинах у городского казначея ему подсунули вместо водки какой-то мутный настой из аптеки — перепутали графины. Выпил Пётр Иванович залпом, крякнул, и увидел, как над головой хозяина дома висит цифра «47». Над супругой его — «52». Над городовым, что стоял у дверей, — «31».
— Что за чертовщина? — пробормотал Курочкин, протирая глаза.
— Что, батенька, проняло? — захохотал казначей. — Это настойка на мухоморах, от ревматизма!
К утру цифры не исчезли. А через неделю Пётр Иванович понял: цифры — это то, сколько дней осталось человеку до... чего-то. И понял он это в тот момент, когда над его собственным отражением в зеркале появилось число «365».
Глава 1. Аптечная ошибка
Пётр Иванович Курочкин проснулся в половине седьмого утра от того, что за стеной, у соседей-мещан Гусевых, снова дрались. Точнее, дралась жена Гусева — сковородкой по мужу, — а сам Гусев, судя по звукам, уклонялся с похвальной для человека его комплекции ловкостью. Курочкин полежал ещё минуту, глядя в потолок, где расплывалось желтоватое пятно от протечки, и подумал, что за тридцать четыре года жизни он так и не научился ничему, кроме искусства не замечать происходящего вокруг.
Квартира его состояла из двух комнат и кухни, обставленных с той казённой простотой, которая бывает у людей, давно махнувших рукой на устройство личного быта. Диван, продавленный в центре, как седло старой лошади. Стол, заваленный бумагами со службы. Этажерка с книгами, которые он собирался прочесть ещё лет десять назад. На подоконнике — герань, засохшая наполовину, потому что поливать её Курочкин вспоминал примерно раз в неделю, обычно по воскресеньям, когда с тоской смотрел в окно на церковную колокольню.
Он встал, умылся холодной водой из рукомойника, побрился перед мутным зеркалом, порезавшись дважды — один раз на подбородке, другой раз на шее, — и принялся натягивать вицмундир. Мундир был старый, с потертыми локтями и чуть блестящими от времени пуговицами, но другого не было. Жалованье коллежского регистратора — четырнадцатого класса, самого низшего в табели о рангах, — не позволяло ни нового мундира, ни приличных сапог, ни даже прислуги. Хотя, по правде говоря, прислуга Курочкину была ни к чему: он и сам едва замечал свою жизнь, что уж говорить о других.
Завтракал он всегда одинаково: кусок чёрного хлеба, щепотка соли, стакан пустого чая. Иногда, по праздникам, добавлял ломтик колбасы, купленной в лавке на углу, — той самой, где приказчик, молодой человек с усиками и вечной улыбкой, всегда отпускал ему товар с лёгким презрением, словно взвешивал не колбасу, а самого Курочкина.
— Доброго утречка, Пётр Иваныч, — сказал приказчик в то утро, когда Курочкин зашёл за хлебом. — Что-то вы сегодня бледный. Не захворали ли?
— Нет, — ответил Курочкин. — Просто спал плохо.
— А-а, — протянул приказчик и отвернулся, потеряв интерес.
Курочкин вышел на улицу. Был конец сентября, и город N, уездный центр, утопал в грязи и тумане. Дома стояли серые, словно вымокшие насквозь; вывески на лавках облезли; извозчики на площади дремали на козлах, укрывшись рогожами. Пахло мокрой шерстью, дымом и чем-то кислым, что всегда приносил с собой ветер с реки.
Он шёл по тротуару, вернее, по тому, что считалось тротуаром — дощатому настилу, местами прогнившему, — и кивал знакомым. Знакомых было немного: почтальон, городовой, аптекарь, пара чиновников из присутствия. Все они отвечали ему такими же кивками, не задерживаясь, не вступая в разговор. Курочкин был из тех людей, о которых говорят: «Хороший человек, но...» — и дальше ничего не добавляют, потому что добавить нечего.
Служба его находилась в казённом здании на Соборной площади — двухэтажном, с облупившейся жёлтой краской и высокими окнами, за которыми всегда царил полумрак. Курочкин служил в канцелярии уездного казначейства, в отделении, где велись книги о недоимках. Работа была простая: переписывать бумаги, подшивать дела, составлять описи. За четырнадцать лет службы он переписал, вероятно, миллион листов, и ни один из них не имел ни малейшего значения.
В канцелярии сидели ещё четверо: столоначальник Иван Петрович Барабанов, человек с одышкой и вечным недовольством; его помощник, молодой чиновник по фамилии Козлов, мечтавший о переводе в губернию; два писца, братья Семёновы, похожие друг на друга, как две капли воды, и столь же безликие. Курочкин сидел у окна, за отдельным столом, и его никто не трогал. Это было единственное преимущество его положения: он был настолько незаметен, что даже начальство не находило повода его ругать.
— Курочкин, — сказал однажды Барабанов, проходя мимо. — Вы бы поторопились с описью. Завтра к губернатору пойдёт.
— Будет сделано, Иван Петрович, — ответил Курочкин, не поднимая головы.
Он всегда отвечал так: «Будет сделано», «Слушаюсь», «Непременно». Слова эти давно потеряли для него смысл, превратившись в привычный шум, как скрип пера по бумаге или кашель Барабанова.
В тот день, впрочем, случилось нечто необычное. В канцелярию зашёл человек — не из их ведомства, судя по мундиру, — и направился прямо к столу Курочкина.
— Вы Пётр Иванович Курочкин? — спросил он.
— Я, — ответил Курочкин, поднимая глаза.
Человек был невысок, лысоват, с аккуратной бородкой и глазами, которые смотрели внимательно и чуть насмешливо. Он протянул Курочкину конверт.
— Вам приглашение. От казначея, Петра Петровича Кривошеева. На именины. Сегодня вечером.
Курочкин взял конверт, удивлённый. Казначей Кривошеев был человек важный, богатый, и приглашать к себе мелкого регистратора ему не было никакой надобности. Но, с другой стороны, Курочкин знал: Кривошеев любил окружать себя людьми незначительными, чтобы на их фоне выглядеть ещё величественнее.
— Благодарю, — сказал Курочкин. — Непременно буду.
Человек кивнул и вышел. Барабанов, наблюдавший сцену из-за своего стола, хмыкнул:
— Смотрите, Курочкин. К самому казначею. Не ударите лицом в грязь.
— Постараюсь, Иван Петрович, — ответил Курочкин и спрятал конверт в карман.
Именины у Кривошеева отмечались широко. Дом его, стоявший на лучшей улице города, был ярко освещён; у ворот стояли экипажи; из открытых окон доносилась музыка — играл квартет, выписанный из губернии. Курочкин, подойдя к дому, почувствовал, как у него сжимается что-то в груди. Он не любил таких сборищ. Но отступать было поздно.
В передней его встретил лакей — настоящий лакей, в ливрее, с белыми перчатками, — и проводил в гостиную. Там уже собралось человек тридцать: чиновники, купцы, офицеры, дамы в нарядных платьях. Курочкин никого не знал близко, но многих знал в лицо. Он поклонился, пробормотал приветствие хозяину — грузному человеку с красным лицом и громким голосом, — и отошёл в угол, к окну, где стоял маленький столик с закусками.
Вечер тянулся медленно. Курочкин ел, пил, слушал разговоры, которые его не касались, и смотрел на часы. В половине одиннадцатого, когда гости уже изрядно выпили и начали расходиться по залам, кто-то тронул его за локоть.
— Пётр Иванович, голубчик! А я вас и не заметил!
Это был хозяин, Кривошеев. Он был пьян, глаза его блестели, и он держал в руках два графина.
— Вы что же это, не пьёте? — спросил казначей, наклоняясь к Курочкину. — Так не годится. У меня, знаете ли, настойка особенная. От ревматизма. Аптекарь мой, немец, готовит. Попробуйте.
Он налил в рюмку мутноватую жидкость — жёлто-зелёную, с каким-то осадком на дне — и протянул Курочкину.
— За ваше здоровье, Пётр Петрович, — сказал Курочкин и выпил.
Жидкость обожгла горло, отдавая чем-то травяным, горьким, с лёгким привкусом грибов. Курочкин закашлялся.
— Крепка, — сказал он, вытирая слёзы.
— Ещё бы! — захохотал Кривошеев. — Немец мой — гений. Три мухомора на бутылку. И ещё чего-то добавляет. Секрет.
Курочкин кивнул и отошёл. В голове у него слегка зашумело, но в остальном он чувствовал себя нормально. Он вернулся к своему углу, взял с подноса пирожок, откусил... и вдруг замер.
Над головой Кривошеева, который отошёл к другому гостю, висела цифра.
Курочкин моргнул. Цифра не исчезла. Она была чёткая, как если бы её написали мелом на воздухе: 47.
Он перевёл взгляд на соседнего гостя — толстого купца с золотой цепью на животе. Над ним висело 62. Над женой купца — 51. Над молодым офицером, стоявшим у двери, — 23.
— Что за чертовщина? — пробормотал Курочкин, протирая глаза.
Ничего не изменилось. Цифры висели над людьми, как ценники в лавке. Курочкин почувствовал, как у него холодеют руки. Он поставил рюмку на поднос и, стараясь не привлекать внимания, вышел в коридор.
Там было пусто. Он прислонился к стене, закрыл глаза, сосчитал до десяти. Открыл. Цифры исчезли. Он облегчённо выдохнул.
— Померещилось, — сказал он вслух. — Перепил.
Он вернулся в гостиную. И снова увидел цифры. Они были повсюду: над гостями, над лакеями, над музыкантами. Курочкин посмотрел на своё отражение в зеркале — и вздрогнул. Над его собственным изображением висело число 365.
Он отвернулся. Сердце колотилось. Он схватил с подноса бокал шампанского, выпил залпом, потом ещё один. Ничего не изменилось. Цифры остались.
— Что, батенька, проняло? — раздался рядом голос Кривошеева. Казначей, пошатываясь, подошёл к нему и хлопнул по плечу. — Это настойка на мухоморах! Немец говорит, от ревматизма помогает. А вы что, уже видите что-то? — Он захохотал. — Говорят, некоторые после неё чертей видят!
Курочкин посмотрел на него. Над головой Кривошеева всё ещё висело 47.
— Нет, — сказал Курочкин. — Ничего не вижу.
— Ну и славно, — кивнул казначей и отошёл.
Домой Курочкин шёл пешком, несмотря на грязь и темноту. Ему нужно было подумать. Цифры не исчезали. Они висели над редкими прохожими — над городовым, спавшим на скамейке, над пьяным мещанином, бредущим вдоль забора, над женщиной, которая выглянула из окна. Курочкин пытался не смотреть, но не мог. Цифры притягивали взгляд, как пламя свечи в темноте.
Дома он зажёг лампу, сел за стол, положил перед собой лист бумаги. Над его собственным отражением в тёмном стекле окна висело 365.
— Триста шестьдесят пять, — прошептал он. — Дней? Часов? Чего?
Он просидел до утра, пытаясь понять. В голову приходили разные мысли: что это бред, что это белая горячка, что это последствие проклятой настойки. Но цифры были слишком чёткими, слишком логичными. Они не были хаотичны. Они что-то означали.
К пяти утра он забылся сном, сидя за столом. Когда проснулся, было уже светло. Он выглянул в окно: по улице шёл старик, сосед с третьего этажа, с палочкой. Над его головой висело 3.
Курочкин смотрел, как старик идёт, как он останавливается, чтобы отдышаться, как он поднимается по ступенькам подъезда. Потом отвернулся и пошёл умываться.
Через три дня старик умер. Тихо, во сне. Соседи говорили: «Сердце». Курочкин стоял на похоронах, смотрел на гроб, на лица людей, на цифры над их головами — и понимал, что это не бред. Это не белая горячка. Это что-то другое.
Он вернулся домой, сел за стол и заплакал. Впервые за много лет. Потому что понял: с этой минуты его жизнь никогда не будет прежней. Он видел то, чего не должен видеть человек. И он не знал, что с этим делать.
На следующий день он пошёл на службу, как обычно. Переписывал бумаги, подшивал дела, кивал Барабанову. Но теперь он смотрел на людей иначе. Над каждым висело число. Над Барабановым — 28. Над Козловым — 44. Над братьями Семёновыми — 39 и 41.
Курочкин не знал, что означают эти числа. Он мог только догадываться. Но одна мысль не давала ему покоя: если над стариком было 3, и он умер через три дня... значит, числа означают дни. Дни до смерти.
Он посмотрел на своё отражение в тёмном стекле шкафа. 365.
— Год, — прошептал он. — У меня остался год.
Он не знал, что делать. Не знал, кому сказать. Не знал, как жить с этим. Но он знал одно: с этой минуты он будет смотреть на людей иначе. И, возможно, — он ещё не смел надеяться, — он сможет что-то изменить.
За окном шёл дождь. Город N тонул в тумане. А Пётр Иванович Курочкин, коллежский регистратор четырнадцатого класса, сидел за своим столом и смотрел на цифры, которые висели над людьми, как приговор.
И впервые за много лет он почувствовал, что живёт.
Глава 2. Что означают числа
Первые три дня после именин Курочкин провёл в состоянии, которое сам себе затруднился бы описать. Он не был болен — во всяком случае, телесно. Он ел, спал, ходил на службу, отвечал на вопросы, даже пытался шутить с братьями Семёновыми, что вызывало у тех недоумение. Но всё это он делал как автомат, как человек, который выполняет заученные движения, а сам в это время находится где-то далеко — в другом мире, где над головами людей висят числа, и эти числа что-то значат.
Он не сказал никому. Даже сестре, которую навещал по воскресеньям. Даже Анне Сергеевне, с которой иногда перекидывался парой слов у книжной лавки. Даже в церковь не пошёл, хотя обычно заходил по субботам, ставил свечку и стоял у стены, слушая пение хора. Он боялся. Боялся, что если скажет вслух, то окончательно сойдёт с ума. Или того хуже — что его сочтут сумасшедшим и отправят в дом скорби, где он будет сидеть в палате с решётками на окнах и смотреть, как над санитарами и другими больными висят всё те же цифры, которые никто, кроме него, не видит.
По ночам он лежал без сна, глядя в потолок, и пытался убедить себя, что всё это ему кажется. Что это следствие переутомления, дурного питания, той проклятой настойки, в конце концов. Что если он перестанет думать об этом, если заставит себя не смотреть, то цифры исчезнут. Он закрывал глаза, считал до тысячи, вспоминал таблицу умножения, молитвы, которые учил в детстве, — ничего не помогало. Стоило открыть глаза, и первое, что он видел, — собственное отражение в тёмном стекле окна и число 365 над ним.
Иногда он подходил к зеркалу и подолгу стоял перед ним, вглядываясь в собственное лицо. Лицо было прежнее: вытянутое, бледное, с впалыми щеками и глазами человека, который давно не высыпается. Ничего демонического, ничего пророческого. Обыкновенный чиновник, каких тысячи. И всё же над этим лицом висело число, которого не было ни у кого из его сослуживцев. У Барабанова — 28. У Козлова — 44. У Семёновых — 39 и 41. У самого Курочкина — 365.
— Почему у меня больше? — спрашивал он у зеркала. — Почему?
Зеркало молчало.
На четвёртый день он решил провести эксперимент. Не потому, что поверил окончательно, а потому, что не мог больше сидеть сложа руки. Если это правда — если числа действительно означают то, что он думает, — то он должен это доказать. Хотя бы самому себе.
Он вышел из дома рано утром, когда город только начинал просыпаться, и направился на Соборную площадь — туда, где всегда было людно. Там он сел на скамейку у ограды и принялся наблюдать.
Первым мимо него прошёл молодой человек в студенческой тужурке, с книгой под мышкой. Над его головой висело 58. Курочкин проводил его взглядом: студент шёл быстро, уверенно, не оглядываясь. Пятьдесят восемь дней. Почти два месяца. Что может случиться с ним за два месяца? Болезнь? Несчастный случай? Или число означает что-то другое?
Следом прошла женщина с корзиной — торговка, судя по одежде. 12. Двенадцать дней. Она шла, переваливаясь с ноги на ногу, и что-то бормотала себе под нос. Курочкин смотрел на неё и чувствовал, как в груди поднимается тошнота. Двенадцать дней. Он знал это. Он знал, что через двенадцать дней эта женщина умрёт. И ничего не мог сделать.
— Не может быть, — прошептал он. — Я не могу знать. Это совпадение. Это...
Он замолчал. Потому что мимо прошёл мальчик — лет десяти, в рваной рубахе, босиком, — и над его головой висело 6. Шесть дней. Ребёнок. Шесть дней.
Курочкин встал со скамейки и пошёл прочь. Он не мог больше смотреть. Он шёл по улицам, не разбирая дороги, и цифры мелькали перед ним, как светлячки в темноте. 87, 45, 19, 73. Молодые и старые, богатые и бедные, мужчины и женщины. У каждого было своё число. У каждого был свой срок.
Он остановился у витрины аптеки — той самой, где немец-аптекарь готовил свои настойки, — и посмотрел на своё отражение. 365. Ровно год. Ни больше, ни меньше.
— Почему у меня год? — спросил он вслух. Прохожий, шедший мимо, обернулся и посмотрел на него с недоумением. Курочкин отвернулся и пошёл дальше.
Он начал вести записи. Втайне, ночами, при свете лампы, он заносил в тетрадь всё, что видел: дату, описание человека, число. Он не знал, зачем это делает. Может быть, чтобы доказать себе, что не сошёл с ума. Может быть, чтобы найти закономерность. Может быть просто потому, что не мог иначе.
Через неделю у него набралось больше сотни записей. Он разложил их на столе и принялся изучать. Числа варьировались от 1 до 90. Самые большие были у молодых — у студента 58, у молодой барышни, шедшей с зонтиком, 71, у мальчишки-газетчика 64. Самые маленькие — у стариков: у нищего на паперти 2, у старой купчихи, которую выводили под руки, 4.
Курочкин сопоставлял. Он записывал даты, когда видел людей, и потом пытался узнать, что с ними стало. Это было трудно: город был большой, а он — незаметный чиновник. Но он находил способы. Через знакомого почтальона, через приказчика в лавке, через городового, который любил поболтать. Он спрашивал осторожно, будто невзначай: «А что, Глафира Петровна, купчиха, всё болеет?» — и получал ответ: «Да, плоха. Говорят, не встаёт». Через четыре дня купчиха умерла.
Курочкин записал в тетради: «Глафира Петровна, купчиха. Число — 4. Умерла через четыре дня. Подтверждено».
С каждым таким подтверждением ему становилось всё страшнее. Потому что это означало: он не сумасшедший. Он действительно видит то, что видит. И числа действительно означают то, что он думает.
Он стал бояться выходить на улицу. Каждый прохожий, каждый встречный был для него теперь не человеком, а ходячим приговором. Он смотрел на людей и видел не лица, а цифры. Молодой человек, спешащий на свидание, — 23. Старуха, покупающая хлеб, — 8. Девочка, играющая в куклы, — 56. Мальчик, бегущий за обручем, — 3.
Он не мог больше есть. Не мог спать. Он похудел, осунулся, под глазами появились тёмные круги. Барабанов заметил это и сказал:
— Курочкин, вы бы к доктору сходили. На вас лица нет.
— Ничего, Иван Петрович, — ответил Курочкин. — Пройдёт.
— То-то и оно, что не пройдёт, — проворчал Барабанов. — Пьёте, небось?
Курочкин не ответил. Он думал о другом. О том, что над Барабановым висело 28. Двадцать восемь дней. Меньше месяца. И Барабанов об этом не знал. Никто не знал. Только он, Курочкин, — и это знание давило на него, как камень, привязанный к шее.
Однажды вечером, возвращаясь со службы, Курочкин увидел старого купца по фамилии Спиридонов. Тот шёл по тротуару, опираясь на палку, — грузный, с одышкой, с красным лицом. Курочкин знал его в лицо: Спиридонов владел лавкой на углу Соборной и Мясницкой, торговал железом и скобяным товаром. Над его головой висело 3.
Три дня.
Курочкин остановился как вкопанный. Он смотрел на купца и чувствовал, как сердце колотится в груди. Три дня. Этот человек умрёт через три дня. Он ещё не знает. Он идёт, дышит, смотрит по сторонам, думает о своих делах. А через три дня его не станет.
Курочкин мог бы подойти. Мог бы сказать: «Спиридонов, вам осталось три дня. Сходите к доктору. Помолитесь. Проститесь с близкими». Но что он скажет? Как объяснит? «Я вижу цифры над головами»? Его сочтут сумасшедшим. Его выгонят. Может быть, побьют.
Он ничего не сделал. Он стоял и смотрел, как купец идёт мимо, как он останавливается, чтобы отдышаться, как вытирает пот со лба, как сворачивает за угол. А потом пошёл домой.
Три дня он думал только об этом. Он не мог работать, не мог есть, не мог спать. Он ходил мимо лавки Спиридонова и смотрел в окно: купец сидел за прилавком, разговаривал с покупателями, считал выручку. Каждый раз, когда Курочкин видел его живым, он чувствовал странное облегчение. Может быть, числа не точны? Может быть, они означают что-то другое? Может быть, он ошибся?
На третий день, утром, он пришёл к лавке. Она была закрыта. У ворот стояла кучка людей, и все говорили шёпотом.
— Что случилось? — спросил Курочкин у одного из них.
— Спиридонов помер, — ответил тот. — Ночью. Сердце.
Курочкин закрыл глаза. Он почувствовал, как земля уходит из-под ног. Он прислонился к стене, чтобы не упасть.
— Вы чего, барин? — спросил мужик. — Плохо вам?
— Нет, — сказал Курочкин. — Всё хорошо. Я просто... я знал его.
Он пошёл домой. Шёл медленно, не разбирая дороги, и слёзы текли по его лицу. Он не знал, почему плачет. Может быть, от жалости к купцу. Может быть, от страха. Может быть, от того, что понял: это не бред, не белая горячка, не последствие настойки. Это правда. Он действительно видит числа. И эти числа — сроки.
Дома он сел за стол, открыл тетрадь и записал: «Спиридонов, купец. Число — 3. Умер через три дня. Подтверждено».
Потом закрыл тетрадь, отложил её в сторону и долго сидел, глядя в окно. За окном шёл дождь. По улице шли люди, и над каждым висело число. Курочкин смотрел на них и понимал: теперь он не сможет жить как прежде. Он не сможет не видеть. Он не сможет не знать.
Он не спал всю ночь. Лежал на диване, смотрел в потолок и думал. Думал о том, что дар — если это можно назвать даром — не приносит счастья. Он приносит только боль. Потому что знать, когда умрёт человек, и не иметь возможности ничего изменить — это пытка. Это хуже, чем не знать. Это как смотреть, как человек тонет, и стоять на берегу с связанными руками.
Он думал о мальчике с обручем — том самом, над которым висело 3. Он видел его на улице два дня назад. Мальчик бежал, смеялся, махал палкой. А через три дня его не станет. И Курочкин ничего не может сделать. Ничего.
— Почему? — спрашивал он у темноты. — Зачем мне это? Что я должен делать?
Ответа не было. Только тишина, только дождь за окном, только цифры, которые продолжали висеть над людьми — даже во сне, даже в темноте, даже когда он закрывал глаза.
К утру он принял решение. Он не знал, правильное ли оно, не знал, к чему приведёт. Но он знал одно: он не может больше сидеть сложа руки. Он должен что-то делать. Хотя бы попытаться понять. Хотя бы попытаться помочь. Хотя бы попытаться.
Он встал, умылся, оделся и вышел на улицу. Был серый осенний день, моросил дождь. Курочкин шёл по улице и смотрел на людей. Над каждым висело число. У каждого был свой срок.
Он остановился у книжной лавки. В окне горел свет — тёплый, жёлтый, — и за прилавком стояла Анна Сергеевна Верещагина, молодая вдова, которая всегда приветливо кивала ему, когда он проходил мимо. Над её головой висело 112.
Курочкин смотрел на неё и чувствовал, как в груди что-то сжимается. Сто двенадцать дней. Чуть больше трёх месяцев. Он знал это. И она не знала.
Он толкнул дверь и вошёл.
— Пётр Иванович! — улыбнулась Анна Сергеевна. — Давно вас не видела. Что-то вы бледный. Не захворали?
Курочкин посмотрел на неё. На её лицо, на её улыбку, на её глаза. И понял, что не может сказать ей правду. Не сейчас. Может быть, никогда.
— Нет, — сказал он. — Просто... хотел спросить, нет ли у вас книг по... — он замялся, — по медицине. Или по... философии. Что-нибудь о жизни и смерти.
Анна Сергеевна посмотрела на него внимательно.
— О жизни и смерти? — переспросила она. — Странный выбор для коллежского регистратора.
— Да, — сказал Курочкин. — Странный.
Она пожала плечами и пошла к полкам.
— Есть Монтень, — сказала она. — «Опыты». Есть Шопенгауэр. Есть что-то из восточного — про карму и перерождение. Что вам ближе?









