
Полная версия
Загадки равновесия
— Всё, — сказал Курочкин. — Дайте всё.
Анна Сергеевна обернулась и посмотрела на него с удивлением. Потом улыбнулась — тепло, по-доброму, как умела только она.
— Хорошо, — сказала она. — Возьмите Монтеня. Начните с него. А потом приходите, расскажете, что думаете.
Курочкин кивнул, взял книгу и вышел. На улице он остановился, прижал книгу к груди и посмотрел на своё отражение в витрине. 365. Год. У него был год, чтобы понять. Год, чтобы что-то изменить. Год, чтобы научиться жить с этим.
Он не знал, что будет дальше. Не знал, что ждёт его впереди. Но он знал одно: он больше не один. У него была книга. У него была Анна Сергеевна. У него был год.
И где-то в глубине души — там, где страх смешивался с надеждой, — он чувствовал, что это только начало.
Глава 3. Ночной гость
Это случилось в ночь на пятнадцатое октября — Курочкин запомнил дату, потому что с вечера у него разболелась голова, и он лёг раньше обычного, не зажигая лампы. Дождь барабанил по крыше, ветер выл в трубе, и в этой какофонии стихии ему слышались шаги. Он лежал на диване, укрывшись старым пальто вместо одеяла, и смотрел в потолок, где пятно от протечки в темноте казалось чёрной дырой. Мысли его были вязкими, тяжёлыми; он думал о мальчике с обручем — том самом, над которым висело 3, — и о том, что сегодня видел его снова, живого и смеющегося, и что осталось, должно быть, два дня. Один. Может быть, уже меньше.
Он не заметил, как задремал. А когда очнулся, в комнате было темно, хоть глаз выколи, и кто-то сидел в кресле напротив дивана.
Курочкин не вскрикнул. Не вскочил. Он просто замер, чувствуя, как сердце подпрыгнуло и ухнуло куда-то вниз, а по спине пополз холод. В комнате пахло чем-то незнакомым — не табаком, не водкой, не дождём. Пахло сухими травами и воском, как в старой церкви, куда давно не заходили люди.
— Не бойтесь, — сказал незнакомец. Голос у него был тихий, ровный, без интонаций. — Я не причиню вам вреда. Я пришёл поговорить.
Курочкин сел на диване, нашарил на столе спички, зажёг лампу. Огонёк вспыхнул, задрожал, разгоняя темноту. В кресле сидел человек — немолодой, лет пятидесяти, в тёмном сюртуке, с седыми висками и лицом, которое невозможно было запомнить. Не потому, что оно было уродливым или пустым, — оно было обыкновенным. Настолько обыкновенным, что если бы Курочкин встретил его на улице, то через минуту уже не смог бы описать. Такие лица бывают у людей, которые умеют быть незаметными. Которые этим живут.
Над его головой висело 9.
Курочкин посмотрел на число — и отвёл взгляд. Он уже научился не пялиться. Уже научился делать вид, что не видит.
— Кто вы? — спросил он. — И как вошли?
— Дверь у вас не заперта, — сказал незнакомец. — А имя моё вам ничего не скажет. Можете называть меня Наблюдателем. Это не имя, это... должность, если угодно.
— Наблюдатель, — повторил Курочкин. — Чего?
— Вас, — сказал незнакомец и чуть наклонил голову. — И других. Таких, как вы.
Курочкин молчал. В голове у него проносились десятки мыслей, но ни одна не складывалась в связную картину. Он смотрел на незнакомца и ждал. Тот не торопился. Он сидел в кресле, положив руки на колени, и смотрел на Курочкина так, как смотрят на пациента — спокойно, внимательно, без жалости.
— Вы видите числа, — сказал Наблюдатель. — Над головами людей. Числа, которые означают срок. Дни, оставшиеся человеку до смерти. Не так ли?
Курочкин вздрогнул. Впервые кто-то произнёс это вслух. Впервые кто-то подтвердил то, о чём он боялся даже думать.
— Откуда вы знаете? — прошептал он.
— Потому что я вижу их тоже, — сказал Наблюдатель. — И потому что я видел, как они появились у вас. Двенадцатого сентября, на именинах у казначея. Вы выпили настойку, которую готовит немец-аптекарь. Мухоморы, спорынья, ещё какие-то травы. Это был катализатор. Не причина — катализатор. Система уже была в вас. Настойка только разбудила её.
— Система? — переспросил Курочкин. — Что это значит?
Наблюдатель помолчал. Он смотрел на лампу, на дрожащий огонёк, и в его лице что-то менялось — не эмоция, а тень эмоции, отблеск чего-то давнего, усталого.
— Это трудно объяснить, — сказал он наконец. — И ещё труднее понять. Но я попробую. Тысячи лет назад — может быть, больше, может быть, меньше, я не знаю точно — в мире существовал механизм. Не в том смысле, в каком вы думаете: не часы, не машина. Это была... сеть. Связь между всем живым и мёртвым, между прошлым и будущим, между людьми и событиями. Она была создана для того, чтобы мир держался. Чтобы хаос не поглотил всё. И в этой сети были узлы — люди, которые могли видеть. Видеть нити, соединяющие одно с другим. Видеть числа. Видеть тени.
— Тени? — переспросил Курочкин.
— Следы эмоций, — сказал Наблюдатель. — То, что человек чувствует, оставляет след. Как запах. Как тепло. Вы пока не видите их. Но увидите. Это придёт. Система растёт.
Курочкин откинулся на спинку дивана. Он чувствовал, как всё внутри сжимается. Слова незнакомца были безумны — и в то же время слишком логичны, чтобы быть безумными.
— Почему я? — спросил он. — Я обыкновенный человек. Я никто. Я коллежский регистратор. Я...
— Именно поэтому, — перебил его Наблюдатель. — Система не выбирает великих. Не выбирает богатых. Не выбирает тех, кто у власти. Она выбирает обыкновенных. Тех, кто может быть незаметным. Тех, кто может ходить среди людей и не привлекать внимания. Потому что задача системы — не власть. Задача системы — равновесие. А равновесие держится на незаметных людях.
Он подался вперёд.
— Вы думаете, что это дар? — спросил он. — Вы думаете, что вам повезло? Нет, Пётр Иванович. Это не дар. Это тяжесть. Это ответственность. И это опасность.
— Опасность? — переспросил Курочкин.
— За такими, как вы, охотятся, — сказал Наблюдатель. — Всегда охотились. Потому что система — это сила. А сила притягивает тех, кто хочет её использовать. Для власти. Для богатства. Для зла.
Он встал с кресла и подошёл к окну. За окном шёл дождь, и в стекле отражалась лампа, а за ней — темнота.
— Есть люди, — продолжил он тихо, — которые знают о системе. Они не видят чисел, как вы или я. Но они знают, что такие люди существуют. И они ищут их. Чтобы использовать. Чтобы заставить работать на себя. Или чтобы уничтожить — если не получится использовать.
Курочкин почувствовал, как холодок пробегает по спине.
— Кто они? — спросил он.
— Разные, — сказал Наблюдатель. — В этом городе тоже есть. Я не знаю точно кто. Но я знаю, что они здесь. Я чувствую их. Они пока не знают о вас. Но узнают. Рано или поздно. Потому что система растёт. И чем сильнее она становится, тем заметнее вы для тех, кто умеет искать.
Он обернулся и посмотрел на Курочкина.
— Вы должны быть осторожны, — сказал он. — Не показывать. Не хвастаться. Не пытаться спасать всех подряд. Если вы начнёте вмешиваться — менять числа, спасать людей — вас заметят. И тогда...
Он не договорил. Курочкин и так понял.
— Что мне делать? — спросил он. — Я не хочу этого. Я не просил. Я...
— Я знаю, — сказал Наблюдатель. — Никто не просит. Это всегда происходит случайно. Но теперь это часть вас. И вы не можете это выключить. Как не можете перестать дышать.
Он снова сел в кресло.
— Вам нужно учиться, — сказал он. — Развивать систему. Понимать её. Я помогу вам — насколько смогу. Но я не всегда буду рядом. У меня свои дела. Свои... обязанности.
— Вы тоже видите числа? — спросил Курочкин. — У вас над головой... — он осёкся.
— Девять, — спокойно сказал Наблюдатель. — Я знаю. Девять дней. Может быть, меньше.
Курочкин замолчал. Он смотрел на человека, сидевшего перед ним, и не знал, что сказать. Девять дней. Этот человек умрёт через девять дней. И он знает об этом. И говорит об этом так же спокойно, как говорят о погоде.
— Вы... — начал Курочкин.
— Не жалейте меня, — сказал Наблюдатель. — Я прожил долгую жизнь. И я знал, на что шёл. Когда-то я был таким, как вы. Я тоже видел числа. Я тоже боялся. Но я научился. И вы научитесь.
Он встал.
— Мне пора, — сказал он. — Но перед тем, как уйти, я покажу вам кое-что. Первое, что вы должны освоить. Смотрите.
Он подошёл к Курочкину и положил руку ему на плечо. Курочкин вздрогнул: рука была холодной, как лёд.
— Закройте глаза, — сказал Наблюдатель.
Курочкин закрыл.
— Дышите ровно. Считайте до десяти. Медленно.
Курочкин считал. Один. Два. Три.
— Теперь откройте.
Курочкин открыл глаза — и задохнулся. Комната не изменилась. Лампа горела. Дождь стучал по стеклу. Но теперь Курочкин видел не только предметы. Он видел следы.
Вот у стола — слабое серое пятно, едва заметное, как выцветшая тень. Здесь он сидел вчера, читал Монтеня, думал о числах. Вот у окна — тёмно-синий сгусток, тяжёлый, давящий. Здесь он стоял позавчера, смотрел на улицу, боялся выходить. Вот у дивана — жёлтое, тёплое, почти светящееся. Здесь он спал. Здесь ему было спокойно.
— Что это? — прошептал Курочкин.
— Следы, — сказал Наблюдатель. — Следы ваших эмоций. Вашего страха, вашей тоски, вашего покоя. Всё, что вы чувствуете, оставляет след. Всё, что чувствуют другие, — тоже. Вы пока видите только свои. Скоро начнёте видеть чужие. Это и есть тени.
Курочкин смотрел на комнату, которая вдруг стала незнакомой, полной призрачных пятен и сгустков. Он видел свою жизнь — разлитую по углам, растёкшуюся по стенам. Видел свой страх — тёмно-синий, у окна. Видел свою тоску — серую, у стола. Видел своё одиночество — бледное, почти прозрачное, повсюду.
— Это... — он не находил слов. — Это ужасно.
— Это правда, — сказал Наблюдатель. — Вы всегда это чувствовали. Просто не видели. Теперь видите. И это только начало. Дальше вы научитесь видеть тени других людей. Их страх, их радость, их ложь. Вы будете знать, кто вам врёт. Кто боится. Кто любит. Кто ненавидит. Это оружие, Пётр Иванович. И одновременно — проклятие. Потому что видеть правду о людях — не всегда приятно.
Он убрал руку с плеча Курочкина. Тени померкли, но не исчезли — остались на периферии зрения, как отблеск свечи после того, как свечу задули.
— Я ухожу, — сказал Наблюдатель. — Но я вернусь. Через несколько дней. Если буду жив. — Он усмехнулся, и это была первая эмоция на его лице. — В моём случае это не пустые слова.
Он пошёл к двери. Курочкин вскочил.
— Постойте! — крикнул он. — Я не понимаю! Что мне делать? Как жить? Как...
Наблюдатель обернулся. В его глазах было что-то — не жалость, не насмешка. Понимание.
— Живите, — сказал он. — Просто живите. И учитесь. Каждый день. Каждый час. Система будет расти. Вы будете меняться. Это неизбежно. Главное — не потерять себя. Не стать тем, кем вас хотят сделать. Оставайтесь собой. Обыкновенным человеком. Коллежским регистратором. Петром Ивановичем Курочкиным. Это ваша сила. Не забывайте.
Он открыл дверь. В коридоре было темно.
— И ещё одно, — сказал он, обернувшись в последний раз. — Не пытайтесь спасти всех. Вы не сможете. Вы будете знать, когда человек умрёт, и вы не сможете это изменить. Это самое трудное. Но вы должны научиться. Иначе сойдёте с ума.
Он шагнул в темноту и исчез. Дверь закрылась сама собой — тихо, без скрипа.
Курочкин остался один. Он стоял посреди комнаты, смотрел на дверь и чувствовал, как в груди что-то сжимается — медленно, мучительно. Он больше не был один. Но одиночество, которое он чувствовал теперь, было другим. Это было одиночество человека, который знает то, чего не знают другие. Который видит то, чего не видят другие. Который несёт в себе то, что нельзя разделить.
Он подошёл к окну. За стеклом — тёмная улица, мокрые крыши, редкие огни. И тени. Он видел их теперь — слабые, едва заметные, но они были. Вон там, у фонаря, — серая тень чьего-то страха. Вон там, у ворот, — жёлтая тень чьей-то радости. Вон там, в переулке, — чёрная тень чьей-то злобы.
Мир был полон теней. И он, Пётр Иванович Курочкин, коллежский регистратор четырнадцатого класса, теперь видел их все.
Он закрыл глаза. Потом открыл. Тени не исчезли. Числа не исчезли. Ничего не исчезло.
— Господи, — прошептал он. — Дай мне силы.
За окном шёл дождь. Ветер выл в трубе. А где-то в темноте, в лабиринте улиц, шёл человек с числом 9 над головой — и уходил всё дальше, оставляя за собой слабый след сухих трав и воска.
Курочкин смотрел ему вслед, пока не перестал различать тени. Потом запер дверь — на этот раз действительно запер, — лёг на диван и закрыл глаза.
Он не спал. Он думал. О системе. О тенях. О числах. О человеке, который придёт через девять дней — или не придёт. О том, что теперь он не один. И о том, что теперь он в опасности.
А под утро, когда дождь стих и небо начало светлеть, он понял ещё одну вещь. Ту, которую Наблюдатель не сказал, но которую он почувствовал сам.
Он больше не боялся. Не так, как раньше. Страх остался — но теперь у него была цель. Понять. Научиться. Выжить.
И, может быть — только может быть, — помочь кому-то. Хотя бы одному человеку. Хотя бы раз.
Он встал, умылся, оделся и вышел на улицу. Над его головой висело 365. Но он больше не смотрел на это число.
Он смотрел на тени.
Глава 4. Проблема, которую нужно решить
После ухода Наблюдателя прошло четыре дня. Курочкин считал их — не потому, что хотел, а потому, что не мог не считать. Он просыпался с мыслью: «Осталось пять». Ложился спать с мыслью: «Осталось четыре». На службе, переписывая бумаги, он ловил себя на том, что вместо цифр недоимок выводит на полях числа: 9, 8, 7. Барабанов дважды делал ему замечание — «Курочкин, вы что, считать разучились?» — и Курочкин извинялся, краснел, переписывал лист заново.
Он не знал, где живёт Наблюдатель. Не знал, как его найти. Тот появился из темноты и ушёл в темноту, оставив после себя запах сухих трав и воска да смутное ощущение, что всё это было не совсем наяву. Иногда Курочкину казалось, что незнакомец ему просто привиделся — слишком уж нелепо, слишком уж неправдоподобно звучали его слова. Но тени остались. Тени были реальны. Курочкин видел их повсюду: в канцелярии, на улице, дома. Слабые серые пятна у стола Барабанова — следы раздражения и усталости. Тёмно-красные сгустки у стола Козлова — следы зависти и честолюбия. Бледно-голубые, почти нежные тени у стола братьев Семёновых — следы тихой, безнадёжной тоски.
Он научился читать их — медленно, неуверенно, но всё лучше. И это знание давило на него. Он видел людей насквозь, и то, что он видел, не всегда было приятным. Он видел страх там, где ожидал увидеть уверенность. Видел злобу там, где привык видеть добродушие. Видел ложь там, где раньше не сомневался в правде.
«Это оружие, — сказал тогда Наблюдатель. — И одновременно проклятие». Курочкин начинал понимать, что тот имел в виду.
Открытие случилось на пятый день — обыкновенно, почти буднично, как случаются все великие и страшные вещи.
Курочкин возвращался со службы. Был серый петербургский — то есть, простите, уездный, — вечер: морось, слякоть, редкие фонари, дрожащие в лужах. Он шёл по набережной, вдоль реки, потому что дорога была короче, хотя и грязнее. На реке стояли баржи, приткнувшиеся к берегу; вода была чёрной, тяжёлой, с маслянистыми пятнами у причалов.
На набережной играли дети. Курочкин не обратил на них внимания — он думал о Наблюдателе, о тенях, о том, что сегодня, кажется, восьмой день, а может, уже девятый, и что человека с числом 9 он больше не видел, и что, вероятно, тот уже возможно помер и его нет, не надо об этом.
Он почти прошёл мимо, когда услышал крик.
Крик был короткий, отчаянный, детский. Курочкин обернулся. У края набережной, там, где доски настила прогнили и провалились, стояли трое мальчишек, а четвёртого не было. Четвёртый был в воде. Он барахтался, хватал ртом воздух, пытался ухватиться за скользкие сваи — и не мог. Течение в этом месте было быстрым, холодным, осенним; вода тянула вниз, к баржам, под тёмные днища.
Мальчишки на берегу кричали, но не двигались. Они были детьми. Они боялись.
Курочкин не думал. Он даже не помнил потом, как это произошло. Он сбросил пальто — кажется, сбросил, во всяком случае, потом пальто нашли на настиле, — и прыгнул.
Вода обожгла. Она была ледяной, как лезвие, и сразу набилась в сапоги, в штаны, за воротник. Курочкин вынырнул, глотнул воздуха, увидел мальчика — тот уже ушёл под воду с головой, осталась только рука, белая, тонкая, хватающая воздух. Курочкин рванулся к нему. Течение снесло его вбок, он ударился плечом о сваю, но не почувствовал боли. Он дотянулся. Схватил руку — маленькую, скользкую, холодную. Потянул на себя.
Мальчик был тяжёлый — тяжелее, чем казался. Одежда набухла, тянула вниз, и Курочкин чувствовал, что сам уходит под воду. Он рванулся из последних сил, ухватился за какую-то верёвку, свисавшую с баржи, — и вытащил. Вытащил мальчика на настил, на мокрые доски, где уже столпились люди, где кто-то кричал, где кто-то бежал за доктором.
Мальчик не дышал.
Курочкин стоял на коленях рядом с ним, мокрый, дрожащий, и смотрел на маленькое посиневшее лицо. Он не знал, что делать. Он никогда не учился спасать утопающих. Он просто перевернул мальчика на живот, надавил на спину — раз, другой, — и изо рта мальчика хлынула вода. Потом ещё. Потом мальчик кашлянул, хрипло, страшно, и задышал.
Курочкин откинулся на пятки. Руки у него тряслись. Он смотрел на мальчика — на то, как грудь поднимается и опускается, как возвращается жизнь в маленькое тело, — и чувствовал, как что-то в груди разжимается. Что-то, что сжималось там с той самой ночи, когда он впервые увидел числа.
И тогда он увидел это.
Над головой мальчика висело число. Раньше оно было 1. Курочкин заметил это ещё до прыжка — краем глаза, машинально, как замечал теперь всё. 1. Один день. Мальчик должен был умереть сегодня. Утонуть в чёрной осенней воде, и всё. И ничего нельзя было сделать.
Теперь над его головой висело 64.
Курочкин замер. Он смотрел на число и не верил своим глазам. 64. Не 1. Не 2. 64. Шестьдесят четыре дня. Два месяца с лишним. Мальчик, который должен был умереть сегодня, теперь должен был жить до зимы, до января, может быть, до весны.
Курочкин смотрел на него, и в голове у него билась одна мысль, простая, невозможная, невероятная: «Я изменил число. Я изменил его. Оно было 1, а стало 64. Я сделал это».
Он не знал, как. Не знал, почему. Но он знал, что это сделал он. Потому что он прыгнул. Потому что он хотел спасти. Потому что он — впервые за много дней — почувствовал не страх, не тоску, не бессилие, а что-то другое. Что-то, похожее на ярость. На упрямство. На желание.
«Система реагирует на эмоции и намерения», — сказал тогда Наблюдатель. Курочкин не понял этих слов. Теперь — понял.
Он сидел на мокрых досках, дрожал от холода, и смотрел на мальчика, которого вытащил. Мальчик кашлял, плакал, звал маму. Кто-то накинул Курочкину на плечи тулуп. Кто-то спрашивал, не надо ли доктора. Курочкин не отвечал. Он смотрел на число 64 — и не мог отвести глаз.
Он спас. Он изменил. Он сделал то, чего, по словам Наблюдателя, делать не следовало. Он вмешался.
И ничего страшного не произошло. Мир не перевернулся. Небо не упало на землю. Мальчик дышал. Мальчик был жив. Мальчик будет жить — ещё шестьдесят четыре дня, а может, и больше, потому что число могло измениться снова, потому что жизнь — это не прямая линия, потому что...
Курочкин встал. Его трясло. Кто-то из толпы — бородатый мужик в армяке — сказал:
— Барин, вы бы домой шли. Простынете.
— Да, — сказал Курочкин. — Да, я пойду.
Он поднял пальто с настила — мокрое, тяжёлое, — накинул на плечи и пошёл. Шёл, не разбирая дороги, и в голове у него бились мысли: «Я могу. Я действительно могу. Я могу менять числа. Я могу спасать. Я могу...»
Он остановился. Потому что следующая мысль была страшной.
«Я могу не только продлевать. Я могу и сокращать».
Он замер посреди улицы. Мимо шли люди, шлёпали по лужам, ругались, смеялись. А он стоял и смотрел в темноту, и понимал, что открыл не только светлую сторону. Если система реагирует на эмоции и намерения — а она реагирует, он это только что видел, — то, что будет, если он разозлится? Если он захочет зла? Если он возненавидит кого-то настолько, что пожелает ему смерти?
Число уменьшится. Человек умрёт. И это будет его вина.
Он вспомнил Барабанова — вечно недовольного, вечно брюзжащего Барабанова, который дважды сегодня отругал его за нерадивость. Курочкин почувствовал, как в груди поднимается волна раздражения — горячая, острая. И тут же, как по команде, он увидел краем глаза: над головой Барабанова, там, где ещё вчера висело 28, теперь стояло 27.
Одно число. Один день. Всего лишь раздражение. Всего лишь мимолётная злая мысль.
Курочкин сжал кулаки. Ногти впились в ладони. Он стоял посреди улицы, мокрый, замёрзший, и с ужасом понимал: он — оружие. Он сам — оружие, которое может убивать. Не желая того. Не думая. Просто чувствуя.
Дома он не стал пить чай, не стал переодеваться. Он сел за стол, зажёг лампу и уставился на свои руки. Руки как руки: бледные, с длинными пальцами, с чернильным пятном на среднем пальце правой. Обыкновенные руки. Руки чиновника. Руки человека, который всю жизнь переписывал бумаги и не сделал никому ни зла, ни добра.
Теперь эти руки могли убивать. Или спасать. Или то и другое — в зависимости от того, что он чувствует.
— Господи, — прошептал Курочкин. — Что мне делать?
Он думал о мальчике. О маленьком, посиневшем лице. О том, как он кашлял, как дышал, как плакал. Если бы он, Курочкин, не прыгнул — мальчик был бы мёртв. И ничего бы не случилось. Мир бы не заметил. Река бы унесла тело, мать бы поплакала, и всё. А теперь мальчик жив. Теперь он будет расти. Может быть, станет хорошим человеком. Может быть, сделает что-то важное. Может быть, спасёт кого-то ещё.
А если бы Курочкин не сдержался? Если бы он позволил себе ненавидеть? Если бы он пожелал смерти Барабанову — не всерьёз, не по-настоящему, просто разозлился? Что тогда? Число уменьшилось бы. Барабанов умер бы. И никто бы не узнал. Никто бы не догадался. Курочкин ходил бы на службу, сидел бы за столом, переписывал бумаги, и никто бы не знал, что он — убийца.
Он закрыл лицо руками. Так он сидел долго — может быть, час, может быть, два. За окном стемнело, потом посветлело — луна вышла из-за туч, — потом снова стемнело. Курочкин не двигался. Он думал.
Он думал о том, что дар — если это дар — не приносит счастья. Он приносит выбор. И этот выбор страшнее всего, что он знал раньше. Потому что раньше он был никем. Он не мог ни спасти, ни убить. Он просто жил, и жизнь шла мимо него. Теперь жизнь была в его руках — чужая жизнь, чужая смерть. И он не знал, что с этим делать.
К утру он принял решение. Оно было простым, но твёрдым, как камень.
Он не будет вмешиваться. Он не будет спасать всех подряд. Он не будет продлевать числа направо и налево. Потому что он не Бог. Потому что он не знает, что будет потом. Потому что каждое вмешательство — это цепочка последствий, которую он не может предвидеть.
Но он и не будет сокращать. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Даже если разозлится. Даже если возненавидит. Даже если кто-то сделает ему зло. Он будет контролировать себя. Он будет следить за своими эмоциями. Он будет...
Он остановился. Потому что понял: это невозможно. Нельзя контролировать эмоции. Нельзя запретить себе чувствовать. А значит, нельзя гарантировать, что однажды — случайно, в гневе, в отчаянии — он не пожелает кому-то смерти. И тогда...
— Нет, — сказал он вслух. — Я справлюсь. Я буду следить. Я буду помнить. Я не позволю себе.
Он встал, умылся, оделся. Надел чистую рубашку — единственную, которую постирал на прошлой неделе. Причесался. Посмотрел на себя в зеркало. 365. Год. У него был год, чтобы научиться. Год, чтобы понять. Год, чтобы стать тем, кем он должен стать.
Он вышел на улицу. Был серый осенний день. Морось. Слякоть. Люди шли по своим делам, и над каждым висело число. Курочкин смотрел на них — и впервые за много дней не чувствовал ужаса. Он чувствовал ответственность. Тяжёлую, как камень. Но всё же — ответственность.









