Попаданка-разведенка, или ты нас не вернешь, Дракон
Попаданка-разведенка, или ты нас не вернешь, Дракон

Полная версия

Попаданка-разведенка, или ты нас не вернешь, Дракон

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

— Плевать. — Я устало качнула головой.

— Тебе на всё плевать? — В его ворчании слышалось любопытство.

— Почти. — Я улыбнулась ему краем рта.

Он фыркнул — всеми тремя носами — и улёгся у камина, демонстративно повернувшись ко мне хвостом. Обиделся. Ничего, переживёт.

Но знаете, что меня действительно беспокоило? Не крестьяне с их болячками. Не отсутствие нормальных лекарств. Не даже Горыныч с его вечным нытьём.

Дети.

Мои... нет, не мои. Эти дети. Габриэла и Жизель.

С ними было что-то не так.

Габриэла замкнулась.

Нет, она и раньше была не самым разговорчивым ребёнком — серьёзная, взрослая не по годам, с этим её пронизывающим взглядом, от которого хотелось проверить, застёгнуты ли пуговицы. Но теперь она стала как каменная стена. Сидела в углу, читала какие-то книги, на вопросы отвечала односложно.

— Погуляем? — спросила я, стараясь не заглядывать в книгу через её плечо.

— Не хочу. — Габриэла перевернула страницу, хотя я видела: она не читает.

Я поставила рядом тарелку. Она молча отодвинула её к краю стола.

И всё. Никаких эмоций. Никаких слёз. Никаких истерик. Просто — стена.

Я видела таких детей в больнице. Тех, кто пережил что-то страшное и закрылся, как улитка в раковине. Они не плакали, не кричали, не просили о помощи. Просто сидели и смотрели в одну точку, а внутри — внутри всё горело.

Габриэла горела. Я это чувствовала.

Но как достучаться до ребёнка, который не хочет, чтобы до него достукивались?

С Жизель было по-другому.

Она не замкнулась. Она... рисовала.

Ещё на третий день в поместье я нашла её в детской, склонившуюся над листом бумаги. Подошла, заглянула через плечо — и у меня оборвалось сердце.

Маленький свёрток. Белая ткань. Закрытые глазки.

Братик.

Она рисовала мёртвого братика.

— Жизель, — я присела рядом, стараясь говорить спокойно, — что ты рисуешь?

— Братика. — Она не подняла головы. — Чтобы не забыть, какой он был.

— Ты... ты его видела? — Я замерла, не решаясь коснуться рисунка.

— Нянюшка показала. Перед тем как унесли. — Она аккуратно дорисовала складку на ткани. — Он был красивый. Маленький и красивый.

Я сглотнула. Комок в горле мешал говорить.

— Жизель, солнышко... — Сказать что-нибудь утешительное оказалось мучительно трудно.

— Я посажу ему цветы, — продолжала она, будто не слыша. — Красные. Он же Сент-Клер, а у Сент-Клеров цвета красные. Так папа говорил.

Папа. Который сейчас пьёт где-то в замке и оплакивает потерянное.

— Хорошо, — выдавила я. — Весной посадим.

Она наконец подняла голову. Посмотрела на меня своими огромными глазами — синими, как у Марианны, как у меня теперь.

— Мама, а братик нас видит? С неба?

Я не знала, что ответить. Я — врач, материалист до мозга костей, атеистка с сорокалетним стажем. Что я могла сказать шестилетнему ребёнку о смерти?

— Думаю, да, — соврала я. — Думаю, видит.

Она кивнула, успокоенная, и вернулась к рисунку.

А я вышла из комнаты и долго стояла в коридоре, прижавшись лбом к холодной стене.

Эти дети были сломаны. Обе. По-разному, но сломаны.

И я понятия не имела, как их починить.

Письмо пришло на пятый день этой недели.

Гонец — молоденький парнишка на взмыленной лошади — примчался утром, когда я как раз принимала очередного пациента с «порчей» (подозревала камни в почках, но проверить было нечем).

— Послание для Её Светлости герцогини де Сент-Клер! — выпалил он, протягивая свиток с печатью.

Печать была знакомой — герб Сент-Клеров, дракон с расправленными крыльями. Сердце дёрнулось — и тут же успокоилось. Почерк на свитке был женский, аккуратный. Не Арман. Свекровь.

Я отпустила пациента, села у окна и развернула письмо.

«Дорогая Марианна,

Пишу тебе с тяжёлым сердцем. Арман совсем плох. Пьёт с утра до ночи, не выходит из кабинета, не отвечает на письма. Слуги говорят, что он разговаривает сам с собой — зовёт тебя, просит прощения.

Августина де Вуалон вернулась в столицу и распускает слухи. Говорит, что ты сошла с ума от горя, что бросила мужа, что живёшь в глуши как отшельница. При дворе уже шепчутся.

Я не прошу тебя вернуться. После того, что случилось, ты имеешь право на гнев. Но подумай о детях. Им нужен отец — пусть даже такой, какой есть.

Элеонора»

Я перечитала письмо дважды. Потом — трижды.

Арман пьёт. Арман разговаривает сам с собой. Арман зовёт меня.

И что? Что я должна чувствовать? Жалость? Удовлетворение? Злорадство?

Ничего. Я чувствовала — ничего. Пустоту. Как будто речь шла о постороннем человеке, а не о муже. Не о мужчине, из-за которого я потеряла ребёнка.

— Плохие новости? — Горыныч подобрался ближе, вытягивая все три шеи, чтобы заглянуть в письмо.

— Новости. — Я сложила свиток и убрала в карман. — Просто новости.

— Твой муж пьёт, — констатировал Джулиус. Он явно успел прочитать. — Страдает. Мучается.

— И? — Я напряглась, заранее ожидая уговора.

— И ничего. Просто отмечаю факт. — Средняя голова склонилась набок. — Ты могла бы вернуться. Простить его. Жить как раньше.

— Могла бы. — Я ответила сухо, стараясь закрыть разговор.

— Но не хочешь. — Джулиус следил за мной настороженно.

— Не хочу. — Я сжала письмо в кармане.

Он молчал, разглядывая меня своими жёлтыми глазами.

— Почему? — спросил он наконец.

— Потому что «как раньше» — это то, что убило ребёнка. — Я встала, отряхивая юбку. — Хватит болтать. У меня пациенты.

— Ты уходишь от разговора. — В его голосе появилась досада.

— Я ухожу к работе. Это разные вещи. — Мне самой не понравилось, как резко это прозвучало.

Горыныч фыркнул, но больше не спорил.

В тот вечер случилось то, чего я не ожидала.

Я сидела в гостиной, разбирая травы, которые притащила из леса. Горыныч дремал у камина, Мари гремела посудой на кухне. Тишина, покой, почти идиллия.

И тут — крик.

Детский крик, полный ужаса и боли.

Я вскочила так быстро, что опрокинула стол с травами. Бросилась наверх, перепрыгивая через ступеньки.

Крик доносился из детской.

Я влетела в комнату — и замерла на пороге.

Жизель стояла в углу, прижимая к груди своего плюшевого медведя. А Габриэла...

Габриэла стояла посреди комнаты, сжимая в руках разорванный рисунок. Тот самый — с братиком. Её лицо было красным, глаза — бешеными.

— Он не красивый! — кричала она. — Он мёртвый! Мёртвый! И не надо его рисовать!

— Габи, нет! — Жизель плакала, тянулась к обрывкам рисунка. — Это мой братик! Отдай!

— У тебя нет братика! Он умер! ИЗ-ЗА ПАПЫ! ИЗ-ЗА ЭТОЙ РЫЖЕЙ ВЕДЬМЫ!

Она швырнула обрывки на пол и топнула ногой. Раз, другой, третий — втаптывая рисунок в доски.

— Хватит! — Я шагнула вперёд, схватила Габриэлу за плечи. — Хватит, слышишь?!

Она вырвалась — с силой, которой я не ожидала от десятилетнего ребёнка — и отскочила к стене.

— Не трогай меня! Ты не моя мама! Моя мама была другая! Она плакала, она обнимала нас, а ты — ты холодная! Как камень!

Удар. Прямо в сердце.

— Габриэла... — Я сделала шаг к ней и остановилась, боясь напугать.

— Ты даже не плакала! Когда братик умер — ты не плакала! Просто лежала и смотрела! Как будто тебе всё равно!

— Мне не всё равно. — Я едва узнала собственный голос.

— Врёшь! — Она всхлипнула — первый раз за всю неделю. — Все врут! Папа врал, что любит маму, а сам целовался с той рыжей! Ты врёшь, что тебе не всё равно! Все врут!

И она разрыдалась.

Не тихо, не сдержанно — громко, навзрыд, как плачут дети, когда уже не могут держать всё в себе. Слёзы текли по её щекам, плечи тряслись, а я стояла и не знала, что делать.

Жизель тоже плакала — тихо, забившись в угол со своим медведем.

Две сломанные девочки. Две маленькие жертвы взрослых ошибок.

— Иди сюда, — сказала я.

Габриэла замотала головой.

— Иди сюда, — повторила я. — Пожалуйста.

Она не двинулась. Стояла у стены, дрожащая, зарёванная, похожая на маленького загнанного зверька.

Тогда я сделала то, чего не делала уже очень давно. Ни в этой жизни, ни в прошлой.

Я опустилась на колени. Прямо на пол, на грязные доски, на растоптанный рисунок.

— Ты права, — сказала я тихо. — Я не плакала. Не при вас. Но это не значит, что мне всё равно.

Габриэла смотрела на меня — недоверчиво, настороженно.

— Когда... когда мне было тридцать восемь лет, — я не знала, зачем говорю это, но слова сами выливались наружу, — я тоже потеряла ребёнка. Упала незадолго до родов, и... — Я сглотнула. — После этого я разучилась плакать. Не потому что не больно. Потому что если начну — не остановлюсь.

Тишина. Только всхлипы — Габриэлы, Жизель.

— Тебе было тридцать восемь? — прошептала Габриэла. — Но тебе же двадцать семь...

Чёрт. Проговорилась.

— Это... это была другая жизнь, — выкрутилась я. — Во сне. Мне снилось, что я старая, что прожила много лет... Неважно. Важно то, что я понимаю. Понимаю, как больно терять. И как страшно, когда всё, во что веришь, рушится.

Габриэла молчала. Смотрела на меня своими красными от слёз глазами.

— Я не буду врать, что всё наладится, — продолжала я. — Не буду говорить, что папа хороший и просто ошибся. Не буду делать вид, что ничего не случилось. Но я буду рядом. Слышишь? Буду рядом, что бы ни произошло.

Она стояла ещё секунду. Две. Три.

А потом — бросилась ко мне.

Её тонкие руки обхватили мою шею, мокрое лицо уткнулось в плечо. Она плакала — громко, отчаянно, выплёскивая всё, что копилось эту неделю.

Я обняла её. Прижала к себе. И почувствовала, как к нам прижимается что-то маленькое — Жизель, выбравшаяся из своего угла.

Мы сидели на полу — все трое — и плакали. Нет, они плакали. А я... я просто держала их. Крепко. Как будто от этого зависела жизнь.

Может, и зависела.

Когда слёзы закончились, мы так и остались сидеть на полу. Жизель заснула, свернувшись калачиком у меня на коленях. Габриэла привалилась к моему боку, ещё всхлипывая время от времени.

— Мама, — прошептала она, — а папа правда нас больше не любит?

— Папа... — Я вздохнула. — Папа вас любит. Просто он сейчас... болеет. Болеет виной.

— Это как? — Габриэла подняла на меня влажные глаза.

— Это когда человек сделал что-то плохое и не знает, как исправить. И от этого ему так плохо, что он не может нормально жить. — Я осторожно выбирала слова, не желая взваливать на неё отцовскую вину.

Она думала над этим.

— А он исправит? — Она спросила с надеждой, которую пыталась спрятать.

— Не знаю. Надеюсь. — Я погладила её по плечу.

— А ты его простишь? — Теперь она смотрела прямо на меня.

Вопрос на миллион. Вопрос, на который у меня не было ответа.

— Не знаю, — честно сказала я. — Сейчас — нет. Потом... посмотрим.

Габриэла кивнула. Кажется, её устроил честный ответ больше, чем сладкая ложь.

— Мама, — она зевнула, — а можно мы будем спать с тобой? Сегодня?

— Можно. — От этой просьбы внутри что-то болезненно оттаяло.

— И Юлик тоже? — Она робко оглянулась на дверь.

Я посмотрела на дверь. Горыныч сидел на пороге — все три головы одинаково виноватые — и делал вид, что просто случайно тут оказался.

— И Юлик тоже. — Я кивнула дракону, приглашая подойти.

Он просочился в комнату, стараясь не шуметь, и устроился у моих ног.

— Я просто следил за безопасностью, — шепнул Джулиус и отвернулся, пряча влажные глаза.

— Знаю. — Я осторожно коснулась его шеи. — Побудь с нами тихо.

Он заткнулся. Но я видела, как блестят его глаза в темноте. Все шесть.

Мы сидели на полу детской — я, две девочки и трёхголовый дракон — и это было... странно. Странно и правильно одновременно.

— Спасибо, — прошептала Габриэла уже совсем сонно.

— За что? — Я наклонилась к ней, едва разбирая сонный шёпот.

— За то, что не врёшь. Взрослые всегда врут. А ты — нет.

У меня защипало в глазах.

— Спи, — сказала я. — Завтра будет новый день.

Она заснула. Жизель давно спала. Горыныч тоже притих — только иногда вздрагивал во сне и бормотал что-то про огонь.

А я сидела и думала о письме, которое лежало в кармане. О муже, который пил и звал меня. О детях, которые только что выплакали свою боль.

И о том, что, кажется, я начинаю привязываться.

К этим девочкам. К этому дому. К этой жизни.

К этому трёхголовому недоразумению, которое храпело у моих ног.

«Осторожно, Оксана Александровна, — сказала я себе. — Так и сердце можно потерять».

Но было уже поздно.

Кажется, я его уже теряла.

Глава 7

Знаете, что самое паршивое в материнстве? Нет, не бессонные ночи — к ним привыкаешь. Не детские болезни — их лечишь. И даже не бесконечные «почему», от которых хочется биться головой об стену.

Самое паршивое — это когда твоего ребёнка обижают. И ты ничего не можешь сделать.

Хотя нет. Вру. Можешь. Ещё как можешь.

После той ночи на полу детской что-то изменилось. Габриэла больше не смотрела на меня как на врага народа. Жизель перестала вздрагивать каждый раз, когда я входила в комнату. Мы не стали счастливой семьёй из рождественской открытки — до этого было как до Луны на четвереньках — но лёд треснул.

Треснул — и потёк талой водой.

Прошла неделя. Я продолжала принимать больных, Горыныч продолжал ворчать, дети продолжали... быть детьми. Габриэла даже начала выходить из комнаты без понуканий. Прогресс!

А потом случилось то, что случилось.

День начался как обычно — с очереди у крыльца и с ворчания Горыныча.

— Опять эти крестьяне, — бубнила средняя голова, наблюдая из окна. — Опять будут жаловаться на животы и просить чудес. Как будто ты — святая, а не обычная...

— Необычная, — поправила я, завязывая фартук. — Я необычная женщина. Ты сам говорил.

— Я говорил «странная». Это разные вещи. — Джулиус важно отвернулся от моей улыбки.

— Угу. Иди завтракать. — Я подтолкнула к нему миску, уже не сердясь.

Он фыркнул, но послушался. Завтрак в исполнении Мари был так себе — каша, хлеб, что-то похожее на масло — но Горыныч не жаловался. После трёхсот лет на мышах любая еда казалась ему деликатесом.

Я вышла на крыльцо, готовая к очередному раунду средневековой медицины.

И замерла.

В очереди стоял не только обычный сброд — бабки с «порчей», мужики с похмелья, матери с сопливыми детьми. Там был староста. Толстый, красномордый, с выражением лица человека, который пришёл устраивать скандал.

— Ваша Светлость! — Он выступил вперёд, расталкивая остальных. — Требую справедливости!

Требует он. Надо же. В мои времена за такой тон можно было и по морде получить — правда, не от врача, врачи у нас интеллигентные. Но очень хотелось.

— Слушаю, — сказала я ровно.

— Ваша дочь! — Он ткнул пальцем куда-то в сторону. — Эта... эта девка напугала моего сына до полусмерти!

Девка? Он назвал мою... то есть Марианнину... то есть...

Ладно. Он назвал Габриэлу девкой.

— Подробнее, — процедила я сквозь зубы.

— Мой Пьер — добрый мальчик, воспитанный, послушный! — Староста раздувался от праведного гнева, как жаба перед дождём. — А ваша... ваша дочь на него напала! Глаза светились красным! Шипела, как змея! Он до сих пор заикается!

Глаза светились красным.

Я вспомнила то, что знала Марианна — про драконью кровь, про древний род, про то, что дети Армана могут унаследовать... кое-что.

— Где это произошло? — Я заставила себя дослушать его, прежде чем отвечать.

— На рынке! При всём народе! — Староста обвёл рукой толпу, ища поддержки. — Все видели! Все скажут!

Толпа молчала. Смотрела то на меня, то на старосту, то куда-то в сторону — туда, где я наконец заметила знакомую фигурку.

Габриэла.

Она стояла у угла дома, бледная как мел, с трясущимися руками. Рядом — Мари, которая пыталась её успокоить.

Наши глаза встретились. В её взгляде было... что? Страх. Вина. И отчаянная надежда — на что?

На то, что я её защищу?

Или на то, что я её не выдам?

— Подожди здесь, — бросила я старосте и пошла к дочери.

Да. К дочери. Как-то само получилось.

— Что случилось? — Я присела перед Габриэлой, заглядывая ей в лицо. — Только правду.

Она молчала. Губы дрожали.

— Габриэла. Я не буду злиться. Просто расскажи. — Я держала ладони открытыми, чтобы она не боялась подойти.

— Он... — Её голос был еле слышен. — Он говорил...

— Что говорил? — Я сдержала гнев, предназначенный совсем не ей.

— Что папа — рогоносец. Что мама — истеричка, которая бросила мужа. Что братик умер, потому что мама согрешила с кем-то, и боги её наказали...

Сукин сын.

Нет, серьёзно. Этому Пьеру — сколько ему? Десять? Двенадцать? — кто-то вложил в голову эту мерзость. И я примерно догадывалась, откуда ветер дует.

Августина. Её слухи докатились даже сюда, в эту глушь.

— И что ты сделала? — Мне пришлось говорить медленнее, чем хотелось.

Габриэла сглотнула.

— Я... я разозлилась. Очень сильно. И потом... — Она посмотрела на свои руки. — Потом стало горячо. Внутри. Как будто огонь. И глаза... я не специально! Честно! Оно само!

Драконья кровь. Пробуждается в моменты сильных эмоций. Классика жанра — если верить фэнтезийным книжкам, которые я в прошлой жизни презирала, а теперь, видимо, в одной из них живу.

— Ты его ударила? — Я тревожно оглядела её пальцы.

— Нет! Только... только посмотрела. И он заплакал. — Габриэла испуганно замотала головой.

Посмотрела. С красными светящимися глазами. На мальчишку, который оскорблял её семью.

Знаете что? Молодец.

— Подожди здесь, — сказала я и выпрямилась.

Пора было разбираться со старостой.

Он всё ещё стоял у крыльца, багровый от возмущения, в окружении любопытной толпы. При моём появлении замолчал на полуслове — видимо, рассказывал очередную версию «нападения».

— Значит так, — начала я тем голосом, которым в прошлой жизни разговаривала с особо наглыми пациентами. — Ваш сын оскорбил мою дочь. Публично. При свидетелях. Оскорбил её отца, мать и память о погибшем брате.

— Но... — Староста попытался вставить возражение и осёкся.

— Я не закончила. — Голос стал ещё холоднее. — Он назвал герцога де Сент-Клер рогоносцем. Это, между прочим, оскорбление дворянской чести, за которое в этом королевстве полагается... что там полагается, Мари?

Мари пискнула:

— К-каторга, Ваша Светлость. Или порка. Для простолюдинов.

— Вот. Каторга или порка. — Я улыбнулась старосте — той улыбкой, от которой в поликлинике пациенты начинали нервно оглядываться на дверь. — Так что радуйтесь, что моя дочь только посмотрела на вашего сына. Могла бы и укусить.

Староста побледнел. Потом побагровел. Потом снова побледнел — его лицо меняло цвета, как светофор в час пик.

— Вы... вы угрожаете?! — Он отступил, и возмущение стало похоже на страх.

— Я констатирую факты. — Я сделала шаг к нему, и он попятился. — Ваш сын распространял грязные сплетни о моей семье. Откуда он их взял — вопрос интересный. Может, от вас? Может, вы тоже считаете, что герцог — рогоносец, а я — истеричка?

— Н-нет! Конечно, нет! Я бы никогда... — Староста уже не смотрел мне в глаза.

— Тогда советую провести воспитательную беседу со своим отпрыском. — Я развернулась к толпе. — И это касается всех. Слухи о моей семье — это оскорбление рода Сент-Клер. Алых Драконов, если кто забыл. — Я выдержала паузу. — Вопросы есть?

Вопросов не было.

Староста что-то промямлил и ретировался так быстро, что только пятки сверкали. Толпа рассосалась следом — видимо, сегодняшние болячки резко перестали казаться такими уж срочными.

Я осталась одна на крыльце. Ну, почти одна.

— Мама?

Габриэла стояла за моей спиной. Глаза — огромные. Губы — всё ещё дрожат. Но на лице — что-то новое.

Удивление. И... надежда?

— Ты... ты защитила меня? — Габриэла произнесла это так, будто боялась ошибиться.

— Ты моя дочь, — сказала я просто. — Конечно, защитила.

Пауза.

— Но раньше... раньше ты никогда так не делала. Когда другие дети дразнились, ты говорила «не обращай внимания» и «будь выше этого». — Она с трудом выдержала мой взгляд.

Ну да. Потому что Марианна была мягкой, нежной, воспитанной герцогиней, которая считала, что аристократы не опускаются до скандалов с чернью.

А я — семидесятипятилетняя русская бабка, которая за полвека в медицине научилась одной простой истине: если не защитишь себя сам — никто не защитит.

— Я изменилась, — сказала я. — Помнишь?

Габриэла смотрела на меня ещё секунду. Две. Три.

А потом — бросилась обниматься.

Сама потянулась ко мне. Прогресс!

— Спасибо, — прошептала она мне в плечо. — Спасибо, мама.

И знаете что? От этого «мама» в груди стало тепло.

Даже слишком тепло. Подозрительно тепло.

«Осторожно, Оксана Александровна», — напомнила я себе. Но было уже поздно.

Вечером я обнаружила Жизель в подвале.

Не одну — с Горынычем. Они сидели в углу, освещённые огарком свечи, и о чём-то шептались.

Я замерла на лестнице, не желая прерывать.

— ...а однажды, ещё до рождения братика, папа улетел искать маму, — рассказывала Жизель, прижимая к себе плюшевого медведя. — Он был очень красивый, когда летел. Весь красный, с золотыми крыльями.

— Красный — это хороший цвет, — согласилась средняя голова Горыныча. — Цвет огня. Цвет силы.

— А ты умеешь летать, Юлик? — Жизель заглянула ему под крыло с доверчивым любопытством.

Молчание. Потом — неловкое покашливание.

— Раньше умел, — признал Джулиус. — Когда был... сильнее. Недалеко, но летал.

— А сейчас? — Она осторожно коснулась края крыла.

— Сейчас... крылья маловаты. — Джулиус произнёс это с досадой.

Он расправил крылья — действительно крошечные, похожие на недоразвитые закрылки. Жизель серьёзно их осмотрела.

— Может, они вырастут? — предположила она. — Мне нянюшка говорила, что я тоже вырасту. Что сейчас я маленькая, а потом стану большая, как мама.

— М-может, — неуверенно отозвалась левая голова — Бранинг. — М-мы ведь тоже когда-то были м-маленькими...

— А потом перестали расти, — мрачно закончила средняя.

— Почему? — Жизель замерла, почувствовав, что спросила о больном.

Пауза. Долгая, тяжёлая.

— Потому что нас не кормили, — сказал Джулиус наконец. — Не любили. Не хотели, чтобы мы были.

Жизель нахмурилась — так серьёзно, как умеют только шестилетние дети.

— Это неправильно, — заявила она. — Всех нужно любить. И кормить. Даже если они маленькие и с тремя головами.

Горыныч молчал. Все три головы смотрели на эту крошку с выражением, которое я бы назвала... растерянностью?

— Ты странная человеческая особь, — сказала средняя голова наконец.

— Я не странная. Я — Жизель!

— Это одно и то же. — В его ворчании уже пряталась улыбка.

— Неправда! — Она надулась. — Странные — это те, кто не любит драконов. А я люблю. Значит, я нормальная.

Логика, конечно, железобетонная. Но попробуй поспорь с шестилетним ребёнком.

Горыныч, видимо, тоже это понял. Он вздохнул — всеми тремя носами — и неловко придвинулся ближе к Жизель.

— Ладно, — буркнул Джулиус. — Ты — нормальная. Я — странный. Договорились.

— Договорились! — Она просияла и обняла его — прямо так, с тремя головами и всеми когтями. — Ты мой друг, Юлик. Самый лучший.

И тут я увидела нечто невероятное.

Правая голова — Валиус, тот самый пироманьяк, который обычно мечтал только о поджогах — тихо прошептала:

— Друг... У меня никогда не было друга.

— Теперь есть, — серьёзно ответила Жизель. — И я тебя никогда не брошу. Обещаю.

Я тихо поднялась по лестнице, не желая нарушать этот момент.

На душе было... странно. Тепло и больно одновременно.

Эта девочка — шестилетний ребёнок, потерявший брата, с отцом-алкоголиком и матерью, которая вдруг стала кем-то другим — умудрялась дарить любовь существу, которое триста лет никто не любил.

Может, не всё так плохо с этим миром. Может, в нём ещё остались чудеса.

Письмо от Армана пришло на следующий день.

Гонец был другой — не тот молоденький парнишка, что привозил послание от свекрови. Этот был старше, солиднее, в ливрее с гербом Сент-Клеров. И свиток, который он протянул, был запечатан личной печатью герцога.

Я взяла письмо, отпустила гонца и долго стояла, глядя на красный воск с отпечатком дракона.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

На страницу:
4 из 5