
Полная версия
Неодолимая тишина света
Всего год назад здесь еще жила бабка Хмара – родная Малкина кровь. То ли звали ее так, то ли имя за скверный нрав надумали, Малка в том так и не разобралась, даже когда сама стала хранить родовой секрет…
Была Хмара и неприветлива, и неговорлива. С родителями Малки общалась редко, но внучек, как оказалось, любила, а Малку, младшую, так и совсем решила оберегать.
Деревенские дети прежде часто собирались на кладбище, любили ходить под луной среди обломков жизни и стращать друг друга привычными замогильными историями. Часто они пугали друг друга старухой Хмарой. Так было и в тот первый знакомства Малки с Хмарой день.
Тимофей признавался, будто слышал, что Хмара способна заговаривать кровь, не только живую, но и стылую, подчиняя и нечисть себе на службу, а еще знала про всех и про все – что сбудется, что сотворилось и что задумано. Николенька сообщал, что однажды проходившие мимо деревни путники усмехнулись, повстречав Хмару, а она в ответ руки крестом на груди сложила и долго о чем-то своем бормотала на месте да все в землю сплевывала, недобро провожая их тяжелым взглядом. Нашли путников этих грибники в лесу через три дня, точнее, вещи повстречали поразбросанные, а людей – нет, так, говорят, и сгинули. И много еще у ребят историй неясных про Хмару было припасено, начали они уже и над Малкой в лицо насмешничать, мол, глаза у тебя в ночи как у ведьмы сияют, плещутся – поди, и заметливость впотьмах лучше, чем днем…
Так было и в тот памятный раз. Шли ребята по кладбищу, над Малкой шутили. Но тут вдруг разнесся эхом могильным неспешный шорох и ворчание шипящее. Затем пробудился хруст и скрежет, казалось, кость кто-то среди могил глодает-грызет. И вот большой серый валун, у которого приостановились деревенские, заершился, зашевелился и, возбухая ввысь, обернулся к детям старухой Хмарой.
Вся в земле, в паутине, в руках лопата. Волосы, всклокоченные до самого пояса, желтые кошачьи глаза углями горят. Побрякушки и железяки разнообразные понавешаны на платье и противно позвякивают. Как голосом своим, не отличимым от скрипа дверных петель, захрепетала Хмара, так детвора повскакивала да разбежалась.
– Куда?! Кимарики! Заговорю сей час, хто хворым станется, хто тусклым загниет, хто бранной руганью больбу себе зазывает, силы защитные истончает!
И трепетали дети как раз этих наговоров Хмары больше, чем дел ее непонятных на кладбище – то ли копала, то ли прикапывала, – главное, слово сглазное про себя не расслышать.
Метнулась было за ребятами и Малка, да провалилась по колено в яму примогильную, от времени осыпавшуюся, и застряла от ужаса, вырывая ногу против препятствия, хотя неспешно легко бы могла его обойти, не царапая кожу в кровь, не собирая раны и ссадины.
– Обожди, не рви, – недовольно проскрипела Хмара и склонилась к Малкиной ноге.
«Закусает до издоха, загрызет посередь упокоенных», – убеждала себя Малка, зажмурившись от ужаса, пока Хмара длинными, костлявыми руками вызволяла ногу из ямы.
– Заживится, затянется. Однако надо отварный намазать свет. Идем, мелкота. Не хошь? Заговорю!..
И Малка, не имея решимости противиться, увлеклась бабкой своей родной в стены обходимого прежде стороной дома, ставшего затем на долгие дни самым милым в деревне приютом.
В тепле речей Хмары, в мягкости ее прикосновений, в вязанном особливо для внучки кардигане, в иван-чае, заваренном с сушеными ягодами, медом и яблоками, находила Малка больше приветливости и внимания, чем в быстротечных разговорах на ночь с безызбывно уставшими родителями и в пустяковом вредительстве Френечки, ревновавшей младшую сестру с самого детства.
В тот первый знакомства день обработала Хмара раны и ссадины Малки, пособирала с одежды репей и, усадив внучку в мягкое кресло, пошла и себя приводить в порядок, а потом явилась на глаза уютной и опрятной старушкой, поснимавшей с себя побрякушки странные, расчесавшей в широкую косу волосы, набелившей и руки до чистоты…
Обстановка у Хмары в доме была для деревни обычной, хотя выделялась сложенной в самом углу дома по-старинному, без смазки, каменкой. Печь Хмара не использовала, но засмоленные стены хранили свидетельства прежних дней, когда топили ее по-черному, а солнечные лучи проникали в дом, сочетаясь с дымом, и становились точно копченые. У печи стояла та самая кладбищенская лопата, с которой деревенские встретили Хмару под луной, а еще на полу стелилась небольшая изгрызенная со всех сторон рогожа.
– Чяго смиряешься? Не стои́шь за сябя! – прервала размышления Малки Хмара. – У меня в твои годы могли враз охрометь али чяго похуже…
И ведунья хитро заблестела глазом, застучала посудою, зашуршала мешочками и туесками, и явились на тусклый свет сухофрукты, варенья разные и целая россыпь сахарных петушков, которых затем и сама Малка научилась варить.
– Не надо никого хрометь. Ребята годные у нас. Да, забавники. А и ты, бабушка, кажись, престранная. Переплетни, знашь, каки про тебя? А ты вона! Не жастная совсем. Зачто так дико себя ведешь, так одеваешься да и нелюдима?..
– Для острастки, для охранения… Не люблю людей… – И, увидев испуг на лице Малки, добавила Хмара: – Но той не про тябя. Ты моя кровь, мой сглаз. И мое к тебе буде всегда жалейское внимание. Лопай скорее. – И Хмара толкнула внучку в плечо, чтобы та приступала к угощениям.
– А с мамой моей почему поразладились?..
– Сама она… Сама… Сперва, конечно, и я все не могла простить дочери заурядный выбор… Когда кругом силы стихийные, непознанные, дикая мощь, густота. Был ведь у матери твоей, Малка, ведуньин дар, да растеряла она его, утопив в делах семейных. Ну а потом и сама она стала меня обегать… Село, вишь, наше торговое же испокон было. Не просто так Погостово, значит, Соборище торговое, прозывалось. Завсе тута торговали сыром, творогом и всяким подсобным. Это теперь позабывали ремесло, а давеча не только торговали, но и нагадывали: за кого замуж девка пойдет, в кого влюбится себе на счастье, а в кого – на погибель. Сыр, вишь, не просто так сворачивается, свертывается – по его узорам, дырам и плесени о жизни можно читать…
– Так то же и ничего неправедного в том. Отчего мамка-то?..
– Вишь ли, люди кругом в основном середняки, а бабка твоя Хмара силой наделена. Урожай-то ведь не только на то, что произрастает в земле, случается, но и на наши людские особенности. У нее, у натуры, знашь, какая мощь! Заталанить может. А тому, кто поперек устройства надумает чего, али разумом своим, али характером, замыслит нравничать, отделяться, порчи свои внутренние станет на свет вызволять, наоборот, натура враз от себя избавит. В зависимости мы все, в едином потоке… Так вот, мне-то больше других силы досталось. Могла и дурного человека различить, и предупредить болезного, чтобы пооберегся, а того, кто душевной хворью томим, – чтобы не надумывал недоброе. Особо искусно вызревал у меня и сыр, да творог сладкий собирался до восхищения. Но не торговала энтим я в товарных рядах, а использовала для разговора с силами верными, разъясняя приходящим и судьбу, и всякое-разное…
И рассказала тогда Малке Хмара, как являлись к ней люди, робко, тихо стучались в двери по ночам, как уходили с решением и с надеждой, благодарили, кланялись, но потом стали ее бояться и за глаза привирать. Мол, заодно старуха с бесами, исполняет злые гадания, мелет в сыр и кости, сообщается с упокойниками… Напужалась было Малка тут, вспомнила недавнюю на кладбище встречу, лопату, притуленную недалеко у печи, но Хмара так ласково на нее посмотрела, что вмиг страхи отринулись. А бабка все продолжала, что, мол, так и мать раньше, когда недорослой была, все принимала с увлечением, а как созрела, смужилась, стала стороной…
– Давно все это было, теперь уж к колдовству не прибегаю… Одна Боянка сзывает в памяти те времена. Иди познакомлю…
И застучала Хмара по стене костяшками, зашептала наговоры, точно змея, закрутилась на пятках в разные стороны, и повылезла из-за печи на рогожу крыса Боянка.
Случилось Хмаре с рождения стать хранительницей сил природных, дававших ей и жизненной крепи, и способности заглядывать в неизведанное. Науке сподобили предки – потомственные ведуны, что в свой час переняли искусство от старших сородичей, и так из колена в колено по девичьей линии – до тех пор, пока следы и известия не затерялись в позабытой теперь летоистории.
Боянку же приютила Хмара в один из торговых дней, когда на крыс расположенного недалеко от деревни Погостово города объявили смертный лов. Случилась в городе нехорошая болезнь, грызунов посчитали заносчиками. И пошла на них охота – ловушки лютые, приманки и отравы отменные. Завезли в большом количестве и котов, и терьеров наученных. Пригласили и крысоловов умелых.
Был среди них один, открывший причину грызунов множения. Мол, человек в беде повинен сам: все замусоривает кругом, не вычищает стоки, запруживает подвалы и амбары, содержит в гниении помойки и тюрьмы, закономерит и голод, и войны, и бедствия. Но не одумались горожане, не послушали его, лишь избили и прогнали прочь.
Случилось в те дни оказаться Хмаре в городе, и, следуя по его тесным улицам через крысиной резни гул, завернула она на истошный писк в один из глухих проулков и увидела Боянку, бьющуюся от безысходности с тремя терьерами, выдравшую уже одной собаке глаз, израненную, но не уступающую в схватке за последние жизни мгновения. Отбила Хмара у собак Боянку, укрыла в платье, унесла из города и с тех пор живет с крысой вдвоем.
И благословила натура союз этот, наделила Боянку силой жизни тягучей. Пережила она не одно свое поколение, а еще выучилась загаданное хозяйкой исполнять.
– Твари эти, Малка, – не только болезни и разрушение, они есть знаки природной выручки, свободы, мудрости. А Боянка моя так и вовсе особенная, крысы-то живут всего несколько лет, а она позабыла о времени, породнилась с тех дней с моей судьбой, а после и тебе будет охранительницей.
Так и простились Малка с Хмарой в тот знакомства день, и часто затем забегала внучка к бабке по всякому важно-неважному.
Поисбылись годы, стала Малка встречать одиннадцатую весну, распалялся круг високосный, безудачливый. И пошел вдруг посреди лета жаркого неостановимый дождь. Шесть дней заливал, а на седьмой утихнул. Не ходила в ненастные дни к Хмаре Малка, а здесь с первыми лучами и заторопилась.
А Хмара при смерти лежит, на остатнем дыхании, Малку дожидается. Целый день лишь чуть говорила с внучкой, будто силы копила, укажет на что-то пальцем кривым своим: мол, подай, принеси, переставь, припрячь, приоткрой, – и отвернется в молчании к стенке. А вечером на самом уже забегающем солнце привстала на постели Хмара, шушукнула Малку и говорит:
– Ты, мелкота, слухай теперь внимательно. В дела взрослых не втягивайся, они души сгубленные, не выпутать их, не помочь. Токмо если кто из самых твоих поблизких. А так весь пользуй дар для себя и жди, когда сердце твое натуре отзовется – путь распознает, дело разбередит. Никого не суди, но за обиду умей сквитаться. Иначе за тебя иной дело твое станет решать. Ведь так и положено устроением – кому страсти, тому и жасти. – И Хмара приобняла ничего не понимающую внучку, принакрыла голову ее ладонями, забурлив шепотом вязким, неясным.
Свет в доме Хмары закачался, замигал вспышками, в странную глухоту погрузилась враз Малка, а затем зазвенел ветра свист, повышибал посуду со столов в доме, посваливал горшки, побрякушки, закладки с подоконников, стукнулась, дребезжа об пол, приставленная к каменке лопата, и опрокинулась на подушки Хмара, а Малка застыла, не понимая случившегося преобразия, прошедшего через нее от самых соков земли до горнего неба.
– Бааа, что это было!.. Что соизошло!..
– Не жастись, мелкота, сила теперь в тебе немеряна! Я сей час стану увядать, на глазах. Слухай, не пребивай! Книгу вишь, укрытую тканью на столе! Там все средства про наши родовые гадания, про сорта сыров, творогов, про рецепты на случаи всякие. Я многому тебя в эти годы обучила, сей раз только засилить тебе осталось. Стой за себя в любом сположении, не бойся, но сама першая не вреди – все взращается, все мы в одном колесе.
В тот момент крыса Боянка забралась перепуганная на грудь хозяйки, суетливо стала вращать головой, содрогая себя дыханием.
– Боянку к себе прибери. Опусти на землю рядом с домом, она сама пристанище отыщет, прогрызет к тебе в комнату лаз, и будешь выстукивать ее костяшками, как я учила, в дни обрядные. Иди теперь, упокоеваться стану, – насовсем попрощалась Хмара. – Матери про меня скажи, что я за все ее простила и жалела о нашей размолвке каждый день. Иди обойму тебя и брысь из дома, мелкота моя ненаглядная…
Хмару схоронили на третий день, Боянка поселилась в запустелом амбаре позади Малкиного дома, а сама девочка с тех пор начала приколдовывать.
Обряд ее складывался так. В устроенном в подполе тайнике хранился укрытый Малкой со стола или купленный в магазине сыр разных сортов и размеров. Каждому куску, отличному один от другого, назначалось имя знакомого человека, и хранились сыры, вызревали в покое до наступления обиды или другого до Малки неуважения. Кто злословил ее, вредительствовал, вмиг получал расплату. Кругом думали, будто сама доля вступается за Малку, а потому нет-нет да и стали относиться к ней с опаскою и приютом. Ведь мало-помалу нашлись как сопоставить прошествия да случайности.
Пес, напугавший Малку однажды, на следующий день охромел, угодив, играясь, в яму. Дразнившие в голос заезжие из города мальчишки напоролись босыми ногами на битое на дне водоема стекло и поразъехались по домам перевязанные. Дед Михей, накричавший как-то раз на ребят, три дня извивался грыжею, а торговка Рина поскользнулась и вывихнула ногу, после того как нагрубила пришедшим за мороженым детям. Много чего еще случалось прежде, но ничего такого непоправимого. Но то и скармливала Малка Боянке всегда от заговоренных кусков по малому отщипу, а не по куску целому, как случилось с Николенькой в этот раз…
Малка в ворожбе преображающей, от Хмары доставшейся, и раньше не сомневалась, но силу злобную, погибельную различила только теперь.
– Како мне дело, зазнобят меня куры али нет, если же я их люблю есть, – говорила Хмара о своих способностях, чтобы внучка справляла дело без нерешительности.
В угрызеньях и холоде проходила Малка дотемна по окраинам деревни, вспоминала с ужасом наказы бабки, что если целиком заглотит Боянка кусок завороженный, то ходу обратного уж не будет и свороченного не вернешь. Да все же решилась пролистать сызнова затворную книгу: вдруг сыщется что-то, чего не различила, не довыглядела…
Вернулась Малка домой, проводив закат, встретили ее растревоженные дома родители, стали расспрашивать про Френечку, где сама была, почему долго так сей час гуляла. Думала Малка сознаться в наговоре и в своей беде, посоветоваться, позаручаться. А случилось, что Френечки дома не было до сих пор, как ушла с утра на заброшку, так и не вернулась. Не до Малки стало перепуганным родителям, собирались на поиски, по деревенским в розыск.
Закутилась Малка в комнату свою, стала поднимать половицы. Николенькин сыр был изъеден целиком вчера, лишь позеленевшая валялась теперь в подполе зуботычина с его именем. А до Николеньки стравливала Малка Боянке Френечкин кусок, небольшой, – за обиду, за отказ от добра преднаказанного. Нагадала Малка Френечке не встречаться с женихом из соседней деревни, проявила, что неверный он, позабывчивый, окромя того и сутулый. А Френечка, счастья не зная, заругала Малку, запозорила… Тогда и стравила Малка кусочек тироса Боянке… Но думала, попривычно, нестрашное случится – отравится, простынет, и все. А тут гляди и с малого куска в незнание. А кровь своего, право, не шутка. Думай – не думай, а выручай.
Стала ручками своими Малка елозить в подполе и высвободила на свет книгу дремучую, сыпучую, заметами на всех страницах исписанную. Всю ночь читала-выгадывала и распознала, что, коли насытится совесть, нажалится, дабы обернуть все вспять, можно опробовать средство одно: достать сыру того же сорта и размера, истопить целиком на огне до прижарок, до гари, наговорить покаянные слова, дабы с дымом ушло вредительство. А коли и то не поможет, единое станется средство – расплатиться жизнью животины, в ворожбу замешанной… Силы уж тогда изойдут насовсем и не-свет рассеется.
Испугалась Малка такого разрешения. Нет, не можно, не должно задушегубить Боянку милую, безропотно, беззаветно отдавшуюся служению…
И уверилась девочка с утра разрешить все малыми средствами и позабылась на пару часов до истечения оставшегося предрассветного времени.
* * *Утром Малка споро влетела в магазин.
– Рина, Рина! Скажите, где у вас тот красный чеддер? Завозили две недели назад…
Но нужного сыра в магазине не оказалось, не было и иных не занятых в ворожбе Малкой сортов, и что оставалось теперь делать, девочка не представляла.
Захлебываясь от досады и неприключения, вышла от торговки Малка и села тут же на окаймляющий магазин оледенелый бордюр, расклеилась как-то враз, заплакала. Ветер хлестал ее волосы, засыпал лицо колкими мелкими снежинками. Оголенные ладошки, спасающие ясного солнца лучи, вдруг накрыла какая-то тень, загородив от тепла и света.
Перед Малкой стоял долговязый, крепкий, приветливо смотрящий на нее человек в пестрой, создающей ясное настроение одежде. Он был похож на охотника, только странного охотника, будто не настоящего, а принаряженного. На ногах его были темно-серые высокие угги, в которых прятались хмуро-синие гетры, надетые поверх бежевых штанов, украшенных расписным узорным поясом. Скандинавского фасона куртка в разноцветных причудливых узорах, длинная, до колен, была расстегнута, под ней скрывался буро-зеленый шерстяной жилет на застежках, а на шее был повязан коричневый шарф. На голове его была бордовая, гусеницей, шапка. Незнакомец дружелюбно улыбался и через мгновение предложил:
– Я слышал, ты ищешь особый багряный чеддер? Не плачь, у меня как раз есть целый для тебя кусок. – И он протянул, вытащив из-за пазухи, тот самый, нужный Малке, сыр – похожего цвета, должной упругости.
И только Малка коснулась куска, что-то вдруг в голове ее зазвучало, засвиристело, заплакало. Казалось, неразличимо где, но в то же время и повсюду, льются звуки уличной флейты, звуки неясные, но такие завораживающие, зазывающие. И Малка сама не заметила, как вдруг приподнялась и оставила пределы магазина, дошла до границ деревни и отправилась в чащу леса вместе с пестрым незнакомцем, не имея сил противиться, не желая возражать.
Они шли мимо дороги, мимо знакомого поля, ступили в лес, уходя все глубже и глубже, прочь от людей, а деревья, привычно мрачные и нелюдимые, встречали в этот раз Малку приветливо, расступались, расслаивались, давая ножкам ее спокойно идти, убирали всякий неприятный взгляду сор и препятствия. Незнакомец, чужой человек в пестрой одежде, глазами счастился, подмигивал Малке, будто рассказывал занимательную историю. А Малка все шла и не думала, что огни, светящиеся впереди, виделись ей в чаще и прежде…
Когда Малка пробудилась от морока, она обнаружила себя на краю широкой ямы. Перед ней было не стихийно обвалившееся заглубление, а подготовленный умелыми руками большой погреб, задуманный для долгого обращения. Он закрывался крепкой глухой, укрытой мхом крышкой с отверстиями для воздуха, а внутри были утепленные стены и пол, а еще подушки и одеяла, светильники, чадящие маслом, и разбросанные всюду игрушки. Прятал погреб и детей, напоенных внутренней какой-то безмятежностью, среди них различила Малка Николеньку и сестру свою Френечку.
– Полезай в землю, душа моя, широкую, просторную, всяк принимающую.
Пестрый незнакомец предложил Малке спуститься по небольшим ступеням, а дети, глядящие как мальки в неводе, головками послушно в такт его голосу закивали.
– Легко впустит тебя к себе земля, покроет собой, точно приютной шерстью, не бойся, не задумывай, – тихо продолжал незнакомец, глаза его вмиг стали красны, как угли, и в воздухе вновь зазвучали знакомые переливы.
В этот момент сильно-сильно Малка зажмурилась, сознавая приступ охватывающего ее непротивления. Она представила себя дома, в комнате, – вот они заветные половицы, а здесь тяжелая кровать, там позади нее пробирается по лазу Боянка, пробирается в любой час и в любой день. И, примостившись на колени, стала Малка стучать по доскам лестницы, нашептывать под нос привычные заклинания, призывая подругу к себе на помощь.
– Как? Противится? – с интересом произнес пестрый незнакомец. – Когда музыкант собрал поотсталых, не дабы плодить зло, а во имя пагубы в душах взрослых искоренения.
И, развернув к себе Малку, только невесомо коснулся он ее живота раскрытой ладонью, но от этого легкого прикосновения скрутило с такой жуткой силой нутро девочке, что ноги ее подкосились и рухнула она в яму, испытывая несносимую боль.
Последнее, что видела до потери сознания Малка, – замельтешившую над ямой небольшую тень, а еще будто силуэт отца, напомнившего вновь о доме своим движением.
* * *Малка очнулась на следующий день. Оглядела знакомые стены, наобнималась с сестрой, нажалелась с матерью, наигралась с Боянкой…
Зло поотстало. Хотя не случись этой негаданной папиной приметливости, преследования незнакомца в лесу, уведшего Малку, борьбы на краю ямы до порезанного до глубины живота, из-за чего папа теперь в больнице, а еще внезапно пробудившихся от морока детских криков, не сбежал бы тогда пестрый незнакомец и незнамо, где бы теснились теперь деревенские дети.
Нагулявшись в тот самый пробуждения день, Малка сидела дома в закатном угасающего дня солнце и все говорила Боянке, нашептывала:
– Ты прости меня, милая, я же и впрямь было уже задумала тебя извести… от безысхода, отчаяния. А ты всегда была заступницей, моей жалейкой. И в лесу меня услышала, и отца навела. Ведь тоже ты?.. Не скажешь, а я-то ведаю… Но осталось у нас с тобою дело незарешенное. Составим его и оборвем со стихией связь, пущай натура сама разрешает…
И достала Малка предмет с кулачок, укутанный в бумагу, развернула сыра кусок, нашептала в него, наговорила и целиком Боянке бросила.
– Никаких теперя поотсталых, никаких боле утерянных…
Улыбка льда
Всегда думаешь, это случится не с тобой – падение в ледяную трещину. А еще точно выручит какая-то мелочь: зацепившаяся обвязка, застрявший в провале рюкзак, сильная рука товарища. И даже когда срываешься, будто не веришь, не чувствуешь этой последней опасности, а все разрешающееся никак не походит на то, что создавало в дни подъема воображение.
Демид вмиг ушел по пояс в землю. Казалось бы, только было немало решимости двигаться к вершине в тумане, впотьмах, но вот он уже утопает все глубже и глубже в затаившийся под снегом пролом, и точно в ледяное болото утягивает его жизнь и желания кто-то неостановимый, и не хватает силы упорствовать, упираться, не погибать.
Улыбка льда оказалась широкой: стены почти сразу под снегом разбежались вдаль, не давая средства в падении упереться ногами, зарубиться стальным клювом. И летел Демид, осыпаясь со снегом, в горло темное, мерзлое, неживое.
Очнулся он на расщельном дне внутри отвесного тоннеля, тесно смыкающего пространство холодным льдом с двух противных сторон. Стены глубинного коридора Демида и спасли: пролетев десятки метров, он непременно разбился бы, не угодив из одного провала в другой, где, подчиняясь тяготению, сбивал лед и камней выступы так, что в конце концов падение превратилось в скольжение по стене.
Демид пытался что-то различить над собой, но просторы над головой глядели в него единой пепельно-черной массой, не отражая ни проблесков света, ни шевелений. Лишь снег несильно накрапывал, сыпал из поднебесной темноты, опускаясь на ладони, лицо Демида, на дно долины, мерцал в голубом сиянии необъятных ледяных стен, освещавших непонятным свечением донную тропу, ведущую в две полярные стороны.
Демид выключил закрепленный на шлеме фонарь: важно было сохранить батарею, да и света холодных стен было достаточно. Но отчего разливается под землей свечение? Откуда сыпет глубинный снег? И какой выбрать путь? Вопросы без ответов… Взбираться по отвесной стене Демид отказался сразу: он растерял инструмент и повредил зацепившимся темляком руку, к тому же без страховки никак было не преодолеть воздушный карман, отделявший его от лица горы.
Направления оставалось два, но оба верней всего вели к гибели: выход подземной тропы на свет, на волю, скорее подходил для экранов, никак не для жизни. Демид решил следовать по тропе вверх. Если и есть где-то выход, то не в недрах, не в низине, а ближе к своду горы, там, где покоится выше семи тысяч метров одна из высочайших вершин Азии. Тропы гляделись единообразными, и неясно было без движения, какая ведет вверх. Выбрав наугад, Демид двинулся в путь. Сперва тропа показалась ровной, но скоро обнаружила неверное наклонение, и пришлось развернуться.










