
Полная версия
Мануэль Пайно. Разбойники из Рио-Фрио
Однажды старушка решилась отдать Хуана учиться ремеслу, и немалого труда ей это стоило; но просьбами, мольбами и втолковыванием, что кормить и одевать его ей не на что, а он уже большой и должен работать, она уговорила его дать себя «сдать». В те времена - не знаем, жив ли ещё этот обычай - родители или родня бедных мальчишек помещали их в дом ремесленника учиться ремеслу, и взамен те поступали под полную власть мастера, который и брать-то их отказывался, если их не «сдавали» ему целиком. Государство на свои средства - и на особые, отписанные народному просвещению, - держало коллегии, где учили латыни, логике, метафизике, законам, канонам и иным материям, столь же полезным для тех, кто не собирался в духовное звание. Языкам не учили нигде, наукам - почти нигде, пока не открылась медицинская школа; а что до ремёсел - не было ни единого заведения, где бедный люд мог бы выучиться чему-нибудь, чтобы зарабатывать на жизнь в той низкой доле, куда его поместила судьба. Мы ещё увидим, следуя за Хуаном, как это делалось, - и почему надо почитать сущим чудом, что в Мексике при такой отрицательной системе находились люди, умевшие обточить деревяшку или стачать пару башмаков. Так и отставали мы в науках, искусствах и ремёслах, пока не завелась система народного просвещения - щедрая в высшем образовании и скупая, недостаточная и тощая в начальном и во всём, что касается ремёсел, которые дают бедным честный труд, а богатым - законные удовольствия. Отступление это было необходимо - читатель его простит, хоть для романа оно и не самое подходящее; вернёмся к нашим героям.
Бедная тряпичница совершила последний подвиг - справила питомцу обнову: холщовая рубаха, куртка и штаны плиса, шляпа с широкими полями цвета ослиного брюха. Роскошь неслыханная; родная мать не сделала бы больше.
И вот в один день, повторяем, они вышли на улицы Божьи искать какого ни есть мастера. Хуан - между смирением и радостью, ибо перемена участи всегда будоражит мальчишек; старушка - из последних сил, скорее ползком, чем шагом, по причине мозолей и лет. Двое беспомощных из самых беспомощных в городе; двое обездоленных из самых обездоленных на земле. Никто их не знал, никто не хотел поручиться, никто не желал взваливать себе на шею увальня - полудикаря, выросшего в грязи и пыли мехиканских улиц. С бедных не спрашивают рекомендаций - но спрашивают знакомства; а их, как сказано, не знал никто. Какому ремеслу учиться Хуану? Любому. Ему было всё равно; старушке же важно было одно: сдать его - для очистки совести, в облегчение своих лет и сил, раз уж он ей не опора.
Три дня ходили они из улицы в улицу. Зашли в сапожную мастерскую: учеников девать некуда. В жестяную: учеников девать некуда. В столярную: учеников девать некуда. В шляпную: хозяева иностранцы, и ученики у них иностранцы. Спасения не было; все двери заперты. На четвёртый день, когда старушка выбилась из сил, а Хуан заскучал, они забрели - ведомые дорожкой деревянных стружек - в доходный дом на Эстампа-де-Регина и увидели человека, работавшего за токарным станком. Ему спели ту же песню, что пели уже столько раз. Ремесленник даже не ответил: продолжал работать и глазами показал им на дверь. Но женщина, что сидела с шитьём в глубине комнаты, поднялась и сказала работавшему - а он работал и ногой, и руками - несколько слов на ухо. Завязался разговор; старушку забросали вопросами, заставили поклясться, что видеться с мальчиком она будет раз в неделю и что никогда не потребует его назад - разве что возместив все расходы на его содержание. Одним словом: договор рабства, на который закрывали глаза Федерация, свобода, йоркские ложи, милосердный каноник, архиепископ и доктора Университета; закрывали ещё много лет - и закрывают поныне министры, депутаты и сенаторы, как закрыла его тогда, не без влаги на веках, беспомощная тряпичница.
И он был сдан - сдан целиком и полностью, то есть стал белым рабом гражданина Эваристо-Токаря, - он, сын Марианы, внук благороднейшего и могущественнейшего сеньора дона Дьего Мельчора-и-Бальтасара де Тодос лос Сантос, кавалера Большого креста ордена Калатравы, маркиза де лас Планас и графа де Сан-Дьего-дель-Саус
Глава 13. Первые подвиги Эваристо
Волей-неволей терпеливому читателю придётся свести знакомство кое с кем из наших героев - а они не выдуманы, они из плоти и крови. Одни уже сошли со сцены вечной человеческой комедии, другие состарились, а остаток - невеликий - может быть, и сейчас бредёт по этим улицам, залитым грязью и водой в сезон дождей, с подвёрнутыми штанинами и шляпой, обвязанной клетчатым платком за неимением зонта. Людей значительных, из тех, кого зовут приличными, мы будем представлять читателю честь по чести; а людей низкого разбора оставим чуть в стороне - но расскажем их прошлое или хотя бы самые приметные черты их жизни. К этому последнему разряду принадлежит Эваристо-Токарь, которому был сдан почти в рабство благородный сын графа дель Саус - спасённый от смерти грозной собакой Комодиной и слабосильной беспомощной старушкой-тряпичницей, известной, знакомой и уважаемой во всей важной колонии «виноградника».
Эваристо был единственным сыном стражника мексиканской таможни, а стражник этот, по имени Эваристо Лекуона, был человек с весом: он ходил за лошадьми директора налогового ведомства и сопровождал его на ежедневных прогулках. Когда директор выезжал за заставы и пускал своего крупного рыжего коня шагом по безлюдным дорогам, Лекуона подъезжал ближе, и между ними завязывалась беседа по-свойски - этим путём директор знал всё о поведении каждого человека таможенной стражи, да и многих чиновников. Из уважения к директору один мастер - столяр и токарь разом - принял мальчишку в ученье; и хотя отец сдал его, как положено сдавать всех учеников, но с особыми условиями, которые объявил лично:
— Пусть мой сын выучится ремеслу и умеет заработать на жизнь - это да, - сказал он мастеру. - Но кто тронет хоть нитку на его одежде, тому я раскрою голову вот этой саблей.
И с лязгом выдвинул до половины клинок тяжёлой сабли в серебряной оправе, которую всегда таскал при себе. Мастер, не смея сказать ни слова, принял юного Эваристо.
Мальчишка был живой и смышлёный, но шалопай. За недолгое время - ломая и портя инструмент - он выучился гладко строгать доску, выбирать паз, чинить старые двери и прочим мелким работам, которые быстро вели его в подмастерья. Но настоящая его склонность и особый дар тянули к токарному делу и резьбе. Самым неподходящим инструментом он вырезал птицу, собачку, деревянного человечка; из чурбака добывал цветок, лист, любой каприз. Мастер воспользовался природной способностью, поставил его на резьбу и стал брать хорошие заказы на комоды и гостиные стулья; но парень при этом наносил дому столько ущерба всякого рода, что никакая прибыль его не покрывала. А выбранить его мастер так ни разу и не решился: Лекуона, время от времени заглядывавший в мастерскую, не забывал повторять, что первому, кто посмеет хоть посмотреть на его сына косо, он раскроит голову напополам.
В один прекрасный день - самый нежданный - апоплексический удар по возвращении с прогулки с директором таможни прикончил крепкого Лекуону; и Бог, невзирая на его большую саблю, взял его во славу свою. Так и следует верить: в архивах таможни нет известий, чтобы Лекуона, при всех его вечных угрозах и заступничестве высокого начальства, хоть кому-нибудь раскроил саблей голову.
Умер Лекуона - и сын очутился на улице; всё случилось разом. Впрочем, ради исторической точности заметим: мастер-токарь выставил парня не раньше, чем отца как следует зарыли, - опасаясь, надо думать, что, пока на того не легли земля и плита, он ещё может исполнить обещание, которое давал ему столько раз.
Юный Эваристо по отцу не плакал - может, не вышел ещё годами и разумением. Напротив: он ощутил этакое удовольствие, оказавшись свободным хозяином доброго коня с седлом и уздечкой, пары пистолетов, кое-какой ношеной одежды и сотни с лишним песо, найденных на дне сундука, - плода долгих лет отцовской бережливости. Директор захотел порадеть сыну любимого стражника и взял его в дом мальчиком на посылках; но не продержался тот и месяца: сплетни и шашни со служанками нажили ему вражду старой кухарки, и однажды в кладовой, где Эваристо застали за распитием хозяйского вина, поднялся сущий содом. Старуха пошла на Эваристо с метлой; горничная, питавшая к парню нечто большее, чем симпатию, кинулась защищать - и отхлестала кухаркину спину связкой толукских чорисо; старый лакей, встав на защиту чести дома, воспользовался случаем, чтобы расплющить о лицо горничной свежий сыр, а остальные сыры унести; оба домашних кота тем временем выкрали готовое жаркое, и пёс лаял на всю компанию. На шум и вопли вышел сам директор - с томом законов в одной руке и очками в другой. Все в испуге разбежались и после давали хозяину объяснения; но Эваристо исчез, и все розыски оказались напрасны.
Он укрылся в доме другого стражника, уже старика, отцова приятеля, державшего в стороне Растро что-то вроде постоялого двора с прокатом лошадей, харчевней и бильярдом. Жизнь улыбнулась Эваристо как никогда, и свои девятнадцать лет он проводил так, как не всякий принц или герцог. То дни на каналах Виги и Санта-Аниты - на вёслах, в каноэ или в чалупах; то мяч в Сан-Камило; по воскресеньям - на наёмном коне на скачках в Коюйе; вечерами - по винным лавкам, стакан за стаканом мистелы и чингирито с окрестными плутами и мясниками; ночью - бильярд, партии по песо за сотню очков. Нынче драка с мясником - и тумаки от души; завтра ночью - побоище киями в бильярдной; не считая вечеров, когда он с двумя-тремя приятелями выходил на площадь Сан-Пабло швыряться камнями с противниками - из-за выеденного яйца. Вечно у него то рука в красном платке, то синяк под глазом, то хромота от камня в щиколотку. Не будучи пьяницей, он клонился к выпивке - и четыре раза сидел в тюрьме за драку и дебош. И всякий раз не упускал случая свести дурные знакомства с воришками и пропащим людом других кварталов - с теми, кто за мелкие кражи, пьянство и драки входит в Акордаду и выходит из неё, как в собственный дом или знакомый постоялый двор. Попав за решётку - на месяц-другой, по приговору губернатора, - он в часы, свободные от карт, вырезал из любого подвернувшегося куска дерева, дрянным перочинным ножом, фигурку такую законченную, такую характерную, что она дивила самих сокамерников, - и этим добывал себе известное уважение. Фигурка шла в подарок жене или зазнобе смотрителя, а то и семье самого губернатора, - и это позволяло ему выходить на волю, когда заблагорассудится, не досиживая срока. Исправления хватало дней на восемь-десять; потом - снова весёлая жизнь. Так он спустил суконные куртки и штаны с серебряными пуговицами, оставшиеся от покойного Лекуоны; за ними пошло седло, дождевая сбруя - всё; о сотне песо и говорить нечего: она давно улетела. Хозяин постоялого двора умер, а новый хозяин первым делом выставил жильцов - начав с Эваристо: все они были шалопаи вроде него, а главное - годами не платили ни песо.
Эваристо оказался, что называется, посреди улицы - в чём был да с добрым сальтильским хoнго на плечах. Впервые за три или четыре года он подумал, что для жизни надо работать. Бог, как говорят старушки, тронул его сердце - и он перебрался в Сан-Анхель в компании девушки, которая позволила себя украсть: племянницы хозяйки харчевни с постоялого двора.
Досуг, который оставлял ему этот медовый месяц - о нём не были извещены ни священник, ни приход, - он посвящал резьбе. На обзаведение для своего самодельного брака и на инструмент он добыл денег, заложив хоронго у гачупинов близ Коллегии-де-лас-Ниньяс. Материалом ему служило дерево апельсина и капулина, и не стоило оно ничего: за несколько недель на новом месте он знал сады наперечёт, знал самое доступное место каждой ограды - и ночью, вооружённый ножом-кинжалом и пилой, хорошо смазанной салом, проникал то туда, то сюда и выпиливал лучшие куски. А поскольку, как говорится, аппетит приходит во время еды, дальше он, помимо нужной древесины, стал снимать и лучшие яблоки, и самые крупные спелые груши-гамбоа. То в сговоре с садовниками, то на свой страх и риск он совершал ночные экспедиции - постоянно и в компании своей подруги, которая стерегла ему спину и принимала фрукты по ту сторону оград, что выходили на улицу. Без опасности не обходилось: пули сторожей, случалось, свистели у самой его головы; но в итоге всё сводилось к ссадинам на руках и коленях от острых камней оград.
Селение только крестилось: жили тут садовники и старые обыватели, все на виду, все люди честные. Эваристо, одним словом, стал пугалом, бичом владельцев. Пепе Вильяр-и-Сеа, когда самолично приходил в сад отобрать лучшие груши в подарок судьям Верховного суда, находил деревья обчищенными, с одними зелёными недоростками, - и возвращался в свои кожаные кресла с желудочной болью от злости, глотать магнезию с анисовой водой. Меняли садовника - всё то же. Эваристо не знал отдыха.
По воскресеньям его видели у Портала торговцев, на Платерос и у Соборных цепей - с грудой линеек, ножей для бумаги всех размеров, чернильниц, мотовил, волчков, ложек, подносиков, палочек и прочего разнообразия предметов из душистого дерева, выточенных с таким изяществом, что их можно было бы назвать произведениями искусства; и в самом деле - многие были куплены для Музея. На известном расстоянии позади Эваристо шла девушка весьма недурная собой, одетая опрятно, - и пусть не совсем «чина», но с хорошо обутой ножкой и, на ходу, парой аппетитных икр. На голове, а то на руках она несла корзину с чистой салфеткой и несколькими дюжинами груш, яблок и смокв, один вид которых будил аппетит у любителей той сладкой пищи, какой кормилась наша добрая любопытная мать Ева до изгнания из Рая. К тому же сама фруктовщица была, пожалуй, слаще своих груш и смокв. К двенадцати она распродавала товар по сумасшедшим ценам. Старым христианам, выходившим с одиннадцатичасовой мессы от алтаря Прощения, чем больше они били себя в грудь, тем больше нравились и фрукты, и девушка - она уже была их знакомой и поставщицей. Звали её Чата-фруктовщица - за вздёрнутый носик, который ей очень шёл; платили сколько спросит и спрашивали вполголоса, когда не было прохожих:
— Где живёшь?
— Далеко-далеко.
— Ну а всё же?
— Аж в Койоакане.
— А поговорить с тобой можно?
— Муж рассердится.
При страшном слове «муж» влюблённый покупатель расстилал свой пёстрый платок, куда Чата бережно укладывала груши, и ретировался, довольствуясь нежными взглядами и оборачиваясь два-три раза, как будто поджидал знакомого. Чата-фруктовщица любила Эваристо крепко и об измене не помышляла; но у неё хватало искусства извлекать выгоду из свежих губ, вздёрнутого носика и хорошо обутой ножки, которую она старалась показать покупателям, завязывая четырьмя углами платок с фруктами - подарком к обеду их уже старым жёнам.
Эваристо и девушка сходились ровно в час у Цветочного портала, подбивали выручку - случалось, восемь и десять песо, - шли завтракать в харчевню Алькайсерии, а под вечер брали путь на заставу Ниньо-Пердидо и потихоньку, балагуря, болтая, срезая по дороге прутики и жуя дикие техокоте, добирались до своего домика в Сан-Анхеле и спали сном блаженных.
Так тянулось несколько лет - существование до известной степени тихое и мирное днём, но беспокойное и опасное ночами. В одну из ночей, когда Эваристо забрался в сад Вильяра, новый садовник, желавший выслужиться и паливший на каждый шорох листа, угодил ему в ногу - когда тот, сидя верхом на ограде, спускался на улицу с добрым куском апельсинового дерева. Несмотря на боль, он не издал ни стона и имел твёрдость спуститься, не бросив своей деревяшки; поддерживаемый Касильдой - мы забыли сказать, что девушку звали так, и она ждала его под оградой, - он добрался до дома, стоявшего далеко, в лесочке у реки.
Рана оказалась не тяжёлой: пуля не прошла вглубь, и припарок из мальвы и свежих трав от самого порога хватило, чтобы за две недели всё затянулось. Случай этот сделал Эваристо осторожнее, а так как «натуральный брак» скопил с воскресных продаж пару сотен песо, он решил зажить честной жизнью. К тому же близилась зима - если в Сан-Анхеле бывает зима - и фруктовые деревья больших соблазнов не сулили.
Эваристо, вынужденный держаться циновки - не постели: постели у них сроду не водилось, и вся обстановка комнаты была самая первобытная: сундук, несколько старых стульев да рабочий стол, - предался серьёзным размышлениям. И вышло из них то, что он затеял труд капитальный, истинную художественную драгоценность: шкатулку-подушечку для рукоделия, всю из деревянной мозаики.
Человек теперь честный, как говорится, по всем статьям, Эваристо уже не помышлял о ночных набегах на сады ради материала, а обошёл столярные мастерские и накупил малых кусков красного дерева, эбена, сапоте, бальзамника, ореха, «полосатого дерева» - самого изысканного, что родит Мексика, столь богатая поделочными породами. В скобяных лавках курносых Флоресов он выбрал инструменты, какие счёл подходящими, - хотя до действительно нужных для задуманной работы им было далеко. Довольный и счастливый, он вернулся домой, обнял Касильду с некоторым даже излиянием нежности - и с рассвета следующего дня яростно взялся за дело. Состояло оно поначалу в том, чтобы резать и обтачивать, с возможной правильностью, квадратики, овалы, ромбы, трапеции и кружки - такие мелкие, что иные были микроскопическими. И не сотню, не тысячу - десятки тысяч каждого цвета дерева, чтобы собрать материал для мозаики. Невероятно, чтобы человек мог задумать работу такого терпения - примерно как пересчитать камешки в реке. Эваристо её затеял, и это выдавало в нём запас характера незаурядный. С упорством маньяка он работал весь день, отрываясь только на еду - да ещё на минуты, когда, в доказательство любви, отвешивал Касильде несколько шлепков, пока щёки её не делались красными, и столько щипков и тисканий, что руки и ноги у неё всегда были в лиловых отметинах от пальцев: наши лепе́ро, как правило, ласкают своих подруг именно этим способом - несколько более чем натуралистическим. Касильда в долгу не оставалась; они ссорились, хохотали, обменивались словами, которых мы написать не можем, - и кончали миром, и Эваристо, согнувшись над своим столом белого дерева, точил и точил квадратики и ромбики, раскладывая их по горшочкам согласно цвету дерева.
Шли дни, недели и месяцы, а Эваристо всё точил и точил, и жизнь его была всё та же, с одним перерывом - редкими поездками в Мехико за тем, чего не хватало. Между тем сбережения таяли на дневные нужды, и на дне деревянного сундука, служившего супругам гардеробом, оставалась мелочь - до десяти песо не дотягивала; зато горшочки наполнялись неутомимыми квадратиками, которые странному художнику из Сан-Анхеля плясали уже и во сне. Касильда, встревожившись, восставала против продолжения работ, порывалась выбросить горшочки в реку и советовала Эваристо вернуться к прежней жизни, дававшей верный недельный доход, - тем более что в тот год деревья в садах стояли пышные и гнулись от плодов. Но Эваристо был твёрд и продолжал труд. Сочтя, что мозаики довольно, он взялся за сборку. Остов был из душистого кедра, багеты - из эбена, гранадильо и апельсинового дерева. И на этом каркасе он начал - с верой, со страстью, со всем искусством души, с каким, без сомнения, чеканил Бенвенуто Челлини, - выкладывать в буквальном смысле рисовать: пейзажи, хижины, деревья, фигуры зверей, любые капризы, какие приходили в голову, подбирая цвета дерева под свет, под тень, под рельеф, под оптику с такой точностью, что, когда он проводил по мозаике смоченным слюной пальцем, она казалась картиной, писанной умелым пейзажистом. Год и месяц ушли на эту работу. Последние гладкие песеты, что оставались у Касильды и Эваристо на дне сундука, ушли на алый атлас для подкладки шкатулки. В тот день есть было уже нечего; они удовольствовались чёрствыми тортильями, зелёными яблоками и кувшином прозрачной речной воды, обменялись любовными щипками - и счастливо уснули сиестой в тени деревьев своего никому не ведомого, укромного лесочка.
Глава 14. Приключения одной шкатулки
Проснувшись после сладкого сна, весёлые и словно помолодевшие от свежего здорового воздуха клонившегося к закату дня, Касильда и Эваристо одновременно наткнулись на одну из тех реалистических мыслей, которые всегда являются, чтобы растрогать и оборвать пустые иллюзии, которыми ежедневно обманывает себя всё живущее на этом свете. Им хотелось есть.
Что будет на ужин? Ничего - или кусок тортильи, кусок хлеба, выпрошенный в каком-нибудь из соседних домов; а в знакомствах по селению у них недостатка не было, особенно с тех пор, как с прекращением яблочных и грушевых краж рассеялись подозрения, тяготевшие над ними во времена ночных экспедиций. Но главный вопрос был другой: на что жить, пока продастся шкатулка? Они вошли в комнату и обшарили глазами пол, стены, потолок, углы: ничего. Четыре циновки, что, положенные одна на другую, служили им постелью; грязная, уже расползающаяся простыня; продавленные тростниковые стулья; столик белого дерева; жаровня с несколькими глиняными горшками, а по стенам - лубки и рисунки, с которых Эваристо брал идеи для своих мозаик. Всё, что имело цену, было заложено или продано за тот год, что длился вавилонский труд Эваристо. Что делать? Каждый сел в свой угол, уткнув голову в согнутые колени, обхваченные руками. Тени понемногу заполняли комнату; ночные бабочки влетали и вылетали; какой-то зловещий нетопырь, отцепившись от потолка, где висел в дрёме, хлопал крыльями; ветер, приносивший волнами запах флорипондий, играл распущенными волосами Касильды и чуть освежал лоб Эваристо. У них не было ни свечи, ни зерна кукурузы, чтобы смолоть, ни куска хлеба, хоть бы чёрствого, чтобы обмануть желудок; но всё это их не заботило - заботило будущее. Чего-нибудь на неделю-другую им бы хватило. Прошло два, три, может, четыре часа в полнейшем молчании. Вдруг Касильда оборвала это долгое однообразие:
— А где сабля твоего отца?
Эваристо понял всю важность вопроса. Единственной вещью, не проданной и не заложенной, оставалась грозная сабля Лекуоны. По забывчивости, по бог весть какой причине - может, из своего рода суеверия - Эваристо её так и не заложил, а в эту крайнюю минуту любые деньги, какие бы под неё ни дали, вытаскивали их из беды; а дальше видно будет.
— Знаешь, Касильда, - ответил он, - она должна лежать в сарайчике рядом: я сам её туда спрятал, в сено, - и нарочно: не хотел о ней и вспоминать, чтобы не продать. Пойдём поищем.
— Так свечи же нет, - ответила Касильда, поднимаясь вместе с ним.
— За дверью, кажется, должен быть огарочек и несколько спичек.
— Верно, поищу.
Касильда ощупью принялась искать и через четверть часа в самом деле нашла фитилёк, прилепленный к дверному брусу, а на жаровне - картонную коробочку с двумя-тремя спичками. Засветили и пошли в сарай, набитый сеном, жердями, ветками, старыми досками и кое-каким садовым инструментом хозяина, сдавшего им дом. С лихорадочной жадностью Эваристо стал разбирать этот хлам, поспешно вышвыривая всё наружу, а Касильда одной рукой держала прилепленный к щепке колеблющийся огонёк, другой заслоняла его от ветра. Эваристо швырял лопаты, ломы и доски, выносил охапками ветки - ничего: сабля не показывалась.
— Не украли ли её! - воскликнул он, в отчаянии роняя руки.
— Мы столько яблок и груш поворовали, что не было бы ничего удивительного. Божье наказание, - ответила Касильда. - Но ты ищи, ищи.
И Эваристо, ободрившись, продолжал работу.
— Огарок кончается, - сказала Касильда. - Поторопись.
Эваристо выбивался из сил, а сабли в том углу, где, помнилось, он её положил, не было.
Фитилёк вспыхнул в последний раз и погас; оба, приунывшие, медленно разошлись по своим углам - ждать дневного света, чтобы продолжить поиски последнего остатка отцовского наследства, на которое возлагалось всё их спасение.
Утром Эваристо, с помощью Касильды и уже спокойнее, принялся методически расчищать сарай, разбирая и откладывая отдельно ветки, инструмент и всякую рухлядь, - и наконец наткнулся на вожделенную саблю, которую вытащил, приуныв, чуть не из самой грязи, прикидывая, что за неё, пожалуй, и пары песо никто не даст. Пошли на берег реки отмывать; и каковы же были их удивление и радость, когда они убедились, что эфес и оковка кожаных ножен - из литого, клеймёного серебра! Оба запрыгали и заскакали от восторга и, хоть и натощак, скинули свою лёгкую одежду и выкупались в прозрачной воде реки - она текла тогда чистая, не то что теперь, грязная и отравленная красками и всяческой мерзостью знаменитых прядильных фабрик, которые частный интерес и отсталость экономической науки обратили в богатство иных, поначалу бедных крестьян испанских гор, - лишая мексиканскую казну миллионов песо в год и губя пышные сады селения Сан-Анхель.
Сидя в воде по шею, они составили план. День перебиться в долг у Томасы, хозяйки соседнего дома: подмога, тортильи, чили, горсть фасоли и немного угля. Завтрак, стало быть, выйдет роскошный, и фрукты на десерт найдутся. Потом Эваристо останется в комнате голым, завернувшись в простыню, а Касильда пойдёт на реку стирать его единственную рубаху; а когда Эваристо сможет одеться, она завернётся в ту же простыню и выстирает свои юбки и свою единственную рубаху тоже. Дом, как мы говорили, стоял полускрытый в лесочке фруктовых деревьев, а редкие прохожие были свои люди, соседи, при которых не велика беда показаться более или менее раздетым: в сёлах нравы на этот счёт проще, чем в столице.

