Зона Отчуждения: Пробуждение Осколка
Зона Отчуждения: Пробуждение Осколка

Полная версия

Зона Отчуждения: Пробуждение Осколка

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Глава 4. Костёр в бочке

Створку выбило на ладонь, и в щель пошло красное. Я лёг в неё плечом рядом с Бортниковым, и вдвоём мы дожали её обратно.

— Ящик, — сказал я. — Ящик подвинь под низ.

— Я держу.

— Ногой подвинь.

Он пошарил пяткой, зацепил и потащил. Ящик шёл по железному полу с грохотом, гайки в нём переваливались и сыпались через щели. Ящик встал углом под нижнюю кромку, и створка на него села.

Потом я взялся за арматурину.

Между створкой и стенкой контейнера, там, где гофр отходил от рамы, был зазор — с два пальца у верха и уже к низу. Туда я и завёл конец. Конец был раскрошенный, с заусенцами, и, лёгши на мокрое железо, он поехал. Я провёл рукой по стенке: с меня текло, и по гофру стояли дорожки.

Конец я вытер о солому и завёл второй раз. Он встал, я нажал плечом — и конец выскочил, ободрав мне ладонь между большим и указательным.

— Ты чего там, — сказал Бортников. — Ты держи. Не ковыряй.

— Держу.

— Ты не держишь. Я всё на себе.

Ударило коротко, будто пробовало. Створка отошла и села на ящик.

С третьего раза я поставил конец выше зазора, в дыру от вырванной заклёпки — там кромка была толще и не давала соскользнуть. Загнал его ладонью, потом добил пяткой. Клин встал плотно, и когда я на него навалился, вся створка пошла в раму и застыла.

— Вот, — сказал я.

— Что вот.

— Теперь два упора.

Я сел на пятки, дыша через рот, и во рту был вкус металла.

Кулик лежал у стенки. Крови под ним натекло полосой — она шла от него к дырке в полу, и было слышно, как капает под контейнер, на щебень. Он держал ладонь у бока и шептал, и я нагнулся ближе, чтобы разобрать.

—...прокладку не ставили, — шептал он. — Второй год не ставили, а он подписывал... матушка... матушка, ты гляди-ка...

— Прохор.

—...он подписывал.

Ударило слева, в глухой гофр, и контейнер отозвался длинно. И тут же — у створки: тварь прошла вдоль, с нажимом, и в щели под моим клином прошло жёлтое. Полоса, узкая, с чёрной точкой посередине, постояла и ушла вбок.

— Оно в щель смотрит, — сказал Бортников.

— Видел.

— Так ты заткни её чем-нибудь.

— Заткну — сам смотреть не буду.

В створку он сказал ещё что-то, но я не разобрал.

Дальше били с трёх сторон, но не вместе: одно в дверь, второе за спиной, а третье ходило кругом и заходило то там, то там. Я стоял с рукой на клине и слушал железо. Гофр держит поперёк, я их резал в цехе. Но держит он, пока рама целая, а раму у нас вело всю: контейнер завалило на бок и сдвинуло по щебню.

Потом Бортников сказал:

— Реже стало.

— Что?

— Реже бьёт. Ты считай, ты же считаешь.

Считать я стал сразу же. Между третьим ударом и четвёртым прошло долго — я успел до двенадцати, а до того успевал до четырёх.

— Ушло? — сказал он.

— Не знаю.

И в эту минуту снаружи вспыхнуло.

Свет прошёл в щель под клином, весь разом, белый, и на счёт стало видно всё: солому, ящик, гайки на полу, лицо Кулика с открытым ртом, монтировку у Бортникова на коленях. Потом свет кончился, и через два счёта пришёл хлопок — глухой, без раската.

Вой снаружи переменился.

Он пошёл вверх, все три голоса, — так тянут, когда зовут. Что-то тяжёлое сорвалось от створки и пошло по щебню вправо, и через десять шагов пошло вскачь. За ним второе. Третье осталось: я слышал, как оно дышит у самого железа, и как под лапой ползёт камень.

— Живые, — сказал Бортников. Он отнял лицо от железа. — Слышишь? Это живые. Это они по ним.

— Тише.

— Так это же наши.

— Тише, я говорю.

Я стоял, держал руку на клине. У двери их стало меньше. Одно осталось, может, два. Дверь теперь держит одно вместо трёх, и держать её можно без Степана. Значит, из контейнера выйти можно.

А те, что ушли, ушли туда, куда мне и надо было идти. Вспышку с хлопком я до сегодняшнего дня видел один раз в жизни — на подстанции, когда закрывали разъединитель под нагрузкой, — и там после хлопка человек лежал.

— Степан, — сказал я. — Оно ушло не насовсем.

— Да я слышу, что ушло.

— Не насовсем. Оно кормиться ушло.

Он замолчал. Потом взял с пола фонарь без отражателя и стал вертеть его в руках.

Фанера лежала под соломой, у самой стенки, и я на неё до этого дважды становился и не понял, что это фанера. Лист был в полтора шага, по одному краю обломан, слои на изломе отошли веером. Я постучал по нему костяшкой — гудел, но не мягко.

— Степан. Брось фонарь, потом возьмёшь. Ты под мышки, я под ноги.

— Дверь-то.

— Дверь стоит. У неё теперь одно.

— Одно, — сказал он и не пошёл. — Одно, а нас трое, и один лежачий.

— Иди сюда.

Мы подсунули лист сбоку. Я приподнял Кулика за плечо, Бортников тянул фанеру под него, лист шёл по железному полу, цеплялся за дыры, и его приходилось поддёргивать. Кулик застонал на середине и замолчал, а потом сказал:

— Ты меня на что кладёшь.

— На фанеру.

— Она сырая.

— Сухая.

Ремень я с него расстегнул. Тот держал лоскут прижатым к боку, и, пока я его вынимал, лоскут поехал, и я вдавил его ладонью и держал, а свободной рукой обвёл ремень поверх груди, под мышками, и через фанеру — в пряжку. Затянул на три дырки. Лоскут перехватил той полосой, что оставалась у меня от штанины, коротко и мимо трубы.

— Дышать могу, — сказал Кулик сам, без вопроса.

— Хорошо.

— Что хорошо-то. Ты сумку не глядел.

Клин я выбил ногой. Створка отошла на ладонь, стало слышно, как снаружи по камню тянет лапа — не у нас, левее, шагах в пятнадцати, — и я подождал, пока звук уйдёт дальше, и толкнул створку плечом.

Красного над двором больше не было. Было тёмно-серое, и в этом сером ничего не стояло по местам: щебень я видел под ногами, а всё, что дальше десяти шагов, шло одним пятном. Только в стороне, где двор загибался, лежал отблеск — низкий, рыжий, и он то садился, то поднимался.

— Техблок, — сказал Бортников одним воздухом. — Который под насос. Он приземистый.

— Идём на него.

— Так они туда и ушли.

— Туда.

Мы взяли фанеру и пошли. Я шёл спиной вперёд, потому что взял с того конца, где ноги, и оглядываться приходилось через плечо. Шли перебежками: до груды арматуры — стоим, слушаем, дышим, потом до следующей — и опять стоим. Дыхание срывалось на хрип в конце каждого выдоха. Правая нога встала на битый бетон боком, портянка поехала, и колено ушло внутрь — так же, как оно уходило днём под плитой, только теперь я его успел подхватить, сел на пятку и опустил свой край фанеры на щебень.

— Ты чего, — сказал Бортников.

— Держу.

— Ты его чуть не вывалил.

— Держу, я сказал.

Он стоял с поднятым краем, и Кулик у него на ремне съехал набок и висел так.

От третьей груды до четвёртой было шагов двадцать, и я эти двадцать считал. На тринадцатом из-за битого кирпича слева вышло. Вывалилось боком, тяжело, и было оно ниже тех, что я видел днём, и шло припадая. Головы качались все три, а нижняя шла у самого щебня.

Арматурина лежала у Кулика вдоль ноги, на фанере. Я выпустил лист — он стукнул углом — и взял её одной рукой у конца и ударил наотмашь, снизу вверх, потому что низом заходила нижняя голова.

Попал вскользь: железо прошло по морде и содрало кожу, и оно взвизгнуло — визг вышел из одной глотки, две другие остались открыты и молчали, — и отшатнулось всем корпусом вправо. И на отходе задело меня.

Я не понял, чем именно: просто по левому предплечью прошло, и рука дёрнулась сама. Я перехватил арматурину, махнул второй раз, в пустое, — оно уже ушло за кирпич и там кашляло.

— Бери! — сказал я. — Бери, пошли!

Мы взяли и пошли, и я на ходу посмотрел на руку. Рукав был разодран от локтя вниз, и в разрыве стояло тёмное и набухало ровно, без толчков. Больно не было, а стало больно шагов через десять — сразу и целиком.

Отблеск поднялся выше, и стена вышла из серого шагах в двадцати — низкая, кирпич по бетону, и в ней проём без двери, и в проёме стояло рыжее, и от рыжего по щебню шли длинные тени. Тянуло дымом и жжёной резиной. Внутри, за проёмом, что-то ровно стучало — один раз, пауза, второй.

— Юр, — сказал Кулик с фанеры. — Тут светло. Ты глянь сумку.

— Нет её, — сказал я.

— Так ты глянь.

Я не ответил. Порога у входа не было — был отбитый край, а на нём железный уголок, и я перешагнул его первым, потому что фанеру мы несли узкой стороной вперёд.

Бочка стояла шагах в шести от входа, на кирпичах, и над ней ходило рыжее. В бочке комками горели бумаги, и по краю висел чёрный обугленный лоскут, вроде ветоши, и от него тянуло тем самым, резиновым. Рядом на полу лежала растрёпанная папка, из неё было надрано.

За бочкой стоял человек.

Он стоял к нам лицом, держал прут — гладкий, в мою руку толщиной и длиной с полтора локтя, — держал двумя руками, у плеча, как держат перед тем, как бить сверху. И когда я шагнул в свет, он дёрнулся и отступил на шаг, и прут пошёл выше.

Я опустил свой край фанеры на пол — медленно, потому что быстро у меня всё равно не выходило. Арматурину положил на лист, вдоль ноги Кулика, а левую руку поднял, ту, что была разодрана, и рукав с неё свисал мокрый.

— Свой, — сказал я. — Воронцов. Двести четырнадцатый.

Прут он не опустил. Стоял и смотрел мне в лицо, потом ниже — на робу, на крючки, на нашивку. Огонь бил ему в глаза, и он щурился и наклонял голову, чтобы смотреть мимо огня.

— Двести четырнадцатый, — сказал он.

— Каторжник. Инженер седьмого контура.

— Инженер.

— Механик, если тебе так проще.

Он опустил прут — не совсем, до бедра, — и переложил в одну руку, в левую. Правую он держал странно, скобкой, и я увидел, что кисть у него старая, кожу стянуло, палец не разгибается: горело, и давно, не сегодня.

— Гвоздарёв, — сказал он. — Тимофей. Кладовая техблока за мной была, скобы, цепь, ключи. По описи.

— По описи, — сказал сзади Бортников. — Слыхал.

— Ты помолчи.

Тимофей повёл прутом в его сторону, но не поднял.

— Я тут с самого, — сказал он и стал говорить медленно. — Сидел в темноте. Досидел до того, что стало нельзя.

— Чего нельзя?

— Сидеть. — Он потёр ладонью подбородок, и щетина под ней прошуршала. — Я не расчёт делал. Я костёр в бочке развёл, потому что один не мог. Вот и всё. Папки нашёл, ветошь в ящике была, в масле, она долго держит. Я думал — увидят и придут. Люди придут.

— Тебя не люди могли увидеть, — сказал я.

— Ну да. — Он помолчал. — Они и пришли. Две штуки. Ходили тут по двору, вот у стены, я слышал по щебню. И ушли. — Он опять взялся за щетину и остановил руку. — Так они ко мне ходили. Понимаешь? Пока они у меня тут ходили, они у кого-то другого не ходили.

— Может быть.

— Я не про «может». — Он поглядел на бочку, потом на меня. — Я со страху развёл. А выходит, к делу.

— Выходит.

— Так не бывает же, — сказал он. — Чтоб от страха и к делу.

Он стоял и мотал головой, коротко, и всё трогал подбородок, и один раз подпихнул ногой кирпич под бочкой, чтобы не качалась. Подпихнул и проверил ещё раз, уже без надобности.

Позади меня Бортников опустил фанеру. Опустил в один приём, углом, и Кулик на ней стукнулся и застонал — громче, чем стонал всю дорогу, в голос.

— Ты его на пол-то не бросай, — сказал я.

— Я не бросаю. У меня руки отнялись.

Тимофей замолчал на середине слова. Он смотрел на фанеру. Кулик лежал на боку, ремень у него блестел, и от бока по фанере шло тёмное и уже дошло до края, и с края капало.

Он подошёл, переложил прут под мышку, нагнулся и посмотрел на трубу в боку — не тронул, только посмотрел. Перевёл глаза на мой рукав. И ничего не спросил: ни кто, ни где, ни как это вышло.

— К огню, — сказал он. — Тут сквозит от проёма, а у бочки стоит тепло. Берись за тот угол, я за этот.

Мы взяли фанеру, я — с той стороны, где рука была целая. Он поднял свой край обожжённой, согнув пальцы скобкой, и понёс ровно.

Мы прошли шагов четыре, и у входа за нашими спинами прошло по щебню.

Это была не осыпь. Ветер тянул из проёма ровно, всё время в одну сторону, и дым от бочки шёл туда же. А это прошло поперёк, коротко, и стало.

Свой угол я опустил и взял арматурину, что стояла у бочки, и перехватил её обеими руками, как держал в контейнере, у бедра. Бортников сел на пятки за фанерой и поднял монтировку лапой вперёд.

Из тёмного проёма вышла женщина.

Она вышла прямо, не пригибаясь, и остановилась. Халат на ней был серый и по подолу чёрный от сажи, рукава закатаны выше локтя, и к груди она прижимала сумку с лямкой через плечо. Сумка была брезентовая, с красной полосой, и полоса была замазана.

Она посмотрела на нас, на фанеру, на то тёмное, что капало с края на бетон. И пошла к Кулику, обошла бочку с той стороны, где не сквозило, поставила сумку на пол и опустилась на колени в мокрое, не поглядев, куда садится.

— Ремез, — сказала она. — Аглая. Фельдшер, медпункт обслуживающего корпуса. — И, уже над Куликом: — Свет держите мне сюда. Ближе.

Бортников поднял фонарь, вспомнил, что отражателя нет, и полез поправлять кирпичи под бочкой — поднять её выше. Тимофей молча взял его за плечо и переставил сам.

Она отвела ремень, потом разорванную рубаху — двумя пальцами, от края, где ткань уже разошлась, — и повела ладонью по боку вокруг трубы. Не нажимала. Обошла кругом раз, потом второй раз тем же кругом, и на втором поджала губы.

— Проникающее, — сказала она. — Инородное тело сидит, я его не трогаю. Кровь тёмная, идёт ровно, не толчками. Крупный сосуд цел.

— Он второй час так, — сказал я.

— Значит, повезло. — Она вытянула из сумки рулон, надкусила бумагу и размотала конец на два оборота. — Это серьёзно, но это не смертельно. Если остановить сейчас.

— Пить, — сказал Кулик.

— Нет. Не поить. — Она повторила: — Не поить. При таком не поят. Можно смочить губы, если найдёте чем.

— У меня фляга в караулке осталась, — сказал Бортников. — На гвозде.

Она не ответила. Сложила бинт в четыре и подложила его под трубу, ровно по краю, мимо железа, — так, как я подкладывал портянку, только у неё это вышло с одного раза. Потом стала вести рулоном вокруг, и на четвёртом обороте велела мне придержать под спиной, и я придержал.

— У меня смена в семь, — сказал Кулик.

— Хорошо.

— И сумка серая. С лямкой.

— Хорошо, — сказала она и подтянула. Он охнул. Она подтянула ещё. — Дышите. Глубже не надо, ровно.

Рулон кончился у неё на середине. Она отмотала остаток, закрепила и посмотрела в сумку.

— Два, — сказала она. — Было четыре. Две упаковки я выложила в корпусе. Йод есть, немного. Всё.

Потом она поднялась, обтёрла ладони о халат, посмотрела на них и обтёрла ещё раз, но чище они не стали. И взяла меня за руку ниже локтя, повернула к бочке и отвернула мокрый рукав.

— Это что?

Там, где рукав отходил, кожа была содрана в двух местах, и края шли дугой, будто выщипано, — железо так не рвёт. Я и сам глядел на это первый раз при свете. С контейнера рука была мокрая до кисти, и я всё это относил к локтю, который разодрал ещё в цехе, о прут.

Ждал я, что будет резать, как резануло в цехе, когда ключ сорвался и прошёл по костяшкам, а тут не резало. Потом пошло жжение, будто под кожей приложили горячее.

По технике безопасности нам читали два раза в год, в конторке, под роспись. Там была ожоговая мазь, было и про поражение током: обесточить, оттащить сухим, не касаться. Про такое не было.

Я зажал рану ладонью и подержал так.

— Не сейчас, — сказал я и отнял руку. — Ему хуже.

— Ему я сделала. — Она не отпустила, посмотрела ещё и отпустила. — Покажете у огня. Через сколько это получено?

— Не считал.

— Считайте, — сказала она и села обратно к Кулику.

Тимофей всё это время стоял с прутом под мышкой и тёр подбородок, а потом рука у него замерла.

— Тоннель, — сказал он. — Под нами. Я тут склад принимал, мне под кладовую чертежи на руки давали, синьку, и я их два года подшивал. Технический ход идёт вдоль блока, под полом, и выводит на ремонтные люки. Высотой он мне по грудь, стоя не пройдёшь, а шириной — двоим не разойтись.

— Не разойтись, — сказал я.

— Вот. — Он показал прутом на пол. — Крупная туда не пролезет.

Бортников встал.

— До света часов восемь, — сказал он. — А к свету они опять пойдут, и нас на дворе видать со всех сторон. — Он кивнул на фанеру. — А мы с ним пролезем? Он же не идёт.

— Пролезем боком, — сказал я.

У входа зашуршало опять, и уже не осыпью, а иначе. По бетону прошло железо — четыре или пять раз, вразнобой, с нажимом, — а потом стихло у самого проёма, на свету от бочки.

Глава 5. Обвал

Крышку люка Тимофей завёл на место сам, снизу, стоя на скобах: подпёр плечом, поддел прутом, подпёр опять и подёргал.

— Держит, — сказал он. — Не на всю. На одну петлю она садится, вторая с мясом вышла.

— Идём.

— Я говорю, чтоб ты знал. Наверху её отожмут, если захотят.

Внизу было по грудь, и стоя не пройдёшь — про это говорили ещё в техблоке, но понял я только тут: шёл согнувшись, шеей вперёд, и лбом раза три приложился о бетон. Под ногами хлюпало. Грязь была жидкая, с осыпавшейся штукатуркой, и куски штукатурки резали босую пятку. Портянка размокла в первые же двадцать шагов и сползала на ходу.

Фонарь Бортников держал в зубах, а когда понадобились обе руки, сунул его в карман. Без отражателя он светил на полтора шага, и в этом пятне я видел только то, во что уже наступил.

Вой шёл сзади, из-под крышки, и не стихал. Мне слышалось — стал ближе, — и я себе сказал: это тоннель, тут труба, тут любой звук идёт вдоль и приходит громче. В галерее у седьмого так же: разговор от лестницы слышно у самой турбины, а между ними шестьдесят шагов.

Фанеру несли Степан с Тимофеем. Я шёл последним, с арматуриной, и оглядываться было некуда — сзади темнота, и всё.

— Стой, — сказал Тимофей. — Тут сужение, и с этой стороны я не пройду.

— Меняйтесь.

— Так не разойдёмся.

— Опускайте и меняйтесь.

Они опустили лист в грязь. Тимофей прижался спиной к стене и пошёл боком, вдоль, переступая через Прохора, и на середине встал: куртка зацепилась за скобу в кладке, и он её отдирал, а отодрав, взялся за эту скобу и подёргал.

— Сидит, — сказал он. — А та, что у люка, вышла. Значит, ставили в разное время. Я скобы принимал по описи, у меня их было двести штук, и я...

— Иди уже, — сказал Бортников.

— Иду.

Прохор при каждом толчке брал зубами край рукава и держал. Я это увидел один раз, когда фонарь мазнул по фанере, а дальше только слышал: он не кричал, он мычал сквозь ткань, коротко, на выдохе, и после мычания говорил что-нибудь ровным голосом.

— У меня смена в семь, — сказал он.

— Ровнее несите, — сказала Аглая. Она шла между ними, пригнувшись, и держала свою сумку под мышкой. — Ровнее. Повторяю: ровнее. Ему нельзя трясти, там инородное тело сидит.

— Тут пол не ровный, — сказал Бортников.

— Я про руки, не про пол.

Прошли, я считал, шагов сорок. На сорок первом сзади заскребло.

Скребло по кладке, высоко и низко разом, и на осыпь это не походило: осыпь идёт сверху вниз и кончается, а это шло вдоль. Тварь протискивалась в тот же лаз, и лаз ей был тесен.

— Свет назад не давай, — сказал я. — Держи впереди.

Я развернулся, но в полный оборот развернуться не вышло — плечом взял стену, — и я стал боком, взял арматурину обеими руками у бедра, как держал в контейнере, и повёл конец на звук.

Видно не было ничего, и я стоял в черноте и слушал, где скребёт, и скребло уже в двух местах: ниже и правее. Я взял на слух, между двумя, и ударил.

Пошло вскользь по кирпичу — заскрежетало, отдало в кисти, — а на выходе конец вошёл в мягкое: туго, и вдруг провалилось.

Взвизгнуло — из одной глотки, две молчали.

Потом пошла возня. Оно билось в тесноте, скребло сразу со всех сторон, и я не понимал — лезет оно на меня или назад. Я ударил второй раз, в то же место, ниже, и попал в кирпич, и арматурину мне вывернуло из левой руки, так что подхватил я её правой.

Возня отошла или встала — разобрать было нельзя: темно, и в трубе всякий шум обманывает, кажется ближе, чем он есть.

— Попал? — сказал Бортников.

— Не знаю.

— Ты бил-то?

— Бил.

— Так попал или нет?

— Не знаю, — сказал я. — Оно там.

Левое предплечье с этого удара жгло, будто приложили горячее, и жгло шире, чем содрано, — до самой кисти.

— Идём, — сказал Тимофей. — Сорок шагов до первого люка. Я по синьке мерил, только синька была двухлетняя.

— Сорок ты уже сказал.

— Я сказал до сужения. Теперь до люка.

И тут сверху ударило.

Один раз, глухо, и не по нам — выше, через перекрытие, там, где двор. Пыль мелко пошла с потолка на плечи, как из сита. Через два счёта ударило второй раз, и в третий, и после третьего бетон над нами затрещал — тонко, часто, как будто ломали сухие щепки.

Аглая опустилась на колени в грязь и положила Прохору руку на грудь.

— Не поите его, — сказала она в темноту.

Тимофей стоял и слушал потолок, задрав лицо, и рука у него сама пошла вверх — потрогать бетон.

— Пыль мелкая пошла, — сказал он. — Значит, шов.

И сразу же он сказал, высоко и коротко, не тем голосом, каким говорил у бочки:

— К кладке! Все к кладке! От середины!

Я взял фанеру за угол и потянул на себя, к стене, и Бортников с того конца потянул тоже, и лист пошёл по грязи боком. Прохор на нём поехал под ремнём и сказал что-то про сумку. Я не разобрал.

Позади, шагах в шести, сошло.

Не камень: сошла плита, целиком, и легла в тоннель торцом. Воздух ударил меня в спину и толкнул лицом в стену, уши заложило, и дальше я слышал одно: как сыплется. Сыпалось долго, мелким, а под конец отдельными кусками.

Тут же ударило второе — ближе, у фанеры, в полушаге от Прохоровой головы. Обломок был меньше первого, с половину дверцы, и он лёг углом, и угол накрыл мне правую ногу ниже колена. Ту же, что днём под панелью.

Я дёрнул — не сильно, так дёргают, когда уверены, что нога сейчас выйдет. Такие куски я в цехе кантовал по одному, руками, без лома, и этот был не больше тех, но он не пошёл.

Дёрнул ещё раз, с разворотом бедра, упёрся ладонями в бетон рядом — ногу выкручивало, а она стояла. Тут у меня перехватило дыхание, и я секунду сидел с открытым ртом и ничего не делал.

Потом взялся за арматурину. Завёл конец под кромку, поискал, во что упереть, — упереть было только в грязь, — и нажал. Конец ушёл в грязь до загиба. Я переставил его правее, на битый кирпич, и нажал опять, и кирпич сел.

— Степан, — сказал я. — Сюда.

— Куда сюда, я не вижу.

— На голос. Мне ногу прижало.

Он пошёл сразу, задел меня фонарём по плечу, потом коленом, и стало светло в одном пятне: моя рука, кромка обломка, портянка у самых пальцев.

— Тимофей!

— Иду. — Он подошёл с другой стороны и присел. — Не ломом. Ты его сдвинешь на неё же. Руками, катом.

Они взялись вдвоём, снизу, и стали катить. Обломок пошёл, встал, пошёл опять. Из бетона наружу торчала арматура, три обрубленных прута, и они хватались прямо за неё, потому что больше было не за что. Тимофей взялся обожжённой, левой рукой, и рычал сквозь зубы.

— Тяни ногу! — сказал он. — Теперь тяни!

Я вытянул. Стопа вышла из-под кромки, и я подобрал её к себе и подержал руками. Стопа была на месте, вся, только не своя. Портянка размоталась совсем и лежала в грязи серой лентой.

На страницу:
3 из 5