
Полная версия
Зона Отчуждения: Пробуждение Осколка
Я перебрал это всё по второму разу и на локте застрял: рукав был мокрый до кисти, и я не помнил, когда он успел так намокнуть. Потом вспомнил, что не помню и как гайку выронил.
— Юр, — сказал Кулик. — Ты сумку так и не глядел.
— Не глядел.
— Серая. С лямкой. Там хлеб и яйцо.
— Хорошо.
— Что хорошо-то.
Я выгреб щебень из портянки. Он набивался с каждым шагом, мелкий, и особенно под пяткой, так что портянку я разматывал уже третий раз и третий раз наматывал её так же плохо.
За плитой сыпануло.
Не осело, как оседает кладка, — прошло по щебню и стало, потом прошло ещё, короче: кто-то ставил ногу и переносил вес.
Арматурина торчала из бетона в полушаге, гнутая, конец раскрошился. Я взялся и потянул на себя — она вышла с хрустом, длиной мне по грудь, и в руке была тяжёлая, книзу. Я поднялся на одно колено и держал её обеими руками, у бедра, острым концом вперёд, потому что размахнуться под плитой было негде.
Из-за плиты вышел человек и вскинул на меня пистолет.
Он стоял в двух шагах. Лица я не разобрал, только руки: правая с пистолетом, и пистолет в ней ходил, левая с фонарём. Фонарь был битый — стекло выпало, отражатель смят внутрь и висел на одной заклёпке.
— Стой! — сказал он. — Стой, тварь, стой!
И тут же:
— Свищёв? Ты?
— Воронцов, — сказал я. — Седьмой контур.
Он не опустил пистолет, а смотрел мне в лицо, и смотрел долго — я провёл рукой по щеке, и на ладони осталась мокрая грязь.
— Воронцов, — сказал я ещё раз. Вытянул из-под робы жетон и повернул к нему цифрами: — Двести четырнадцать.
Пистолет пошёл вниз: он опустил его к бедру, а потом сунул в кобуру — расстёгнутую и пустую, — и застёгивал её не с первого раза.
Я поставил арматурину концом в щебень и тяжело оперся на неё.
— Бортников, — сказал он. — Степан. Охрана смены.
— Знаю. Ты у ворот стоял.
— У ворот Хромой стоит. Я на нижнем.
Он сел, где стоял, на бетонный обломок, и стал крутить в руках фонарь, у которого внутри цокал отражатель.
— Патронов нет, — сказал он. — Ты не думай, что я так. Патроны в сейфе, а сейф в диспетчерской. Их к разводу выдают, а развод в семь.
— В семь смена, — сказал Кулик из-под плиты.
— Кто это?
— Кулик. Турбинный.
Бортников нагнулся, посмотрел на Кулика и на трубу у него в боку, потом отвернулся и опять взялся за фонарь.
— Диспетчерской нету, — сказал он. — Я оттуда шёл. Я стоял под стеной, у самой, и стена пошла. Не сверху, а понизу ушла, и верх уже лёг за ней. Девять метров, ты понимаешь? Она легла наружу.
— Наружу.
— Наружу. Внутрь бы меня и накрыло. — Он подёргал отражатель, тот подался. — Мне его сдавать. Он за мной по описи, тридцать восьмой номер.
— Людей видел?
Он помолчал.
— Не видел, — сказал он. — Никого. Я до вас никого живого не видел.
— Тогда пойдёшь с нами, — сказал я.
— Куда?
— Куда скажешь. Ты тут ходишь, я нет.
Он подумал, повесил фонарь на плечо, поправил ремень и сказал:
— Обслуживающий корпус. Он низкий, кирпич толстый, его так не свалит. Там душевые, там вода в бачках. И телефон.
— Телефон.
— Ну телефон. — Он повёл плечом под ремнём. — Может, и телефон.
Кулик под нами замычал, и я увидел, что у него из-под лоскута опять пошло. Первый лоскут набрал крови и уже не держал. Я оторвал от полы второй, с того же шва, и он вышел кривой, шире у одного края.
Руки у меня начали трястись, когда я подводил конец под спину. Не с холода: пальцы слушались, а кисть уходила вниз сама. Я завёл концы, стянул, и узел разъехался. Второй раз тоже разъехался. Тогда я взял конец в зубы, придержал, перехватил пальцами ниже и завязал заново, и на третий раз узел сел.
И уже потом я подумал, что Бортников держал пистолет на мне долго, а я стоял и молчал, вместо того чтобы сразу назваться. Секунды три так и стоял. Будь патроны в стволе, он бы выстрелил, а после отписал бы: каторжник, номер такой-то, вышел на меня из темноты. И разбирать никто не стал бы.
— Ты давишь опять, — сказал Кулик.
— Держи сам, если можешь.
Он положил ладонь и держал сам. Губы у него шевелились, беззвучно, будто он с кем-то договаривал.
Красное над нами не потемнело ни на волос. Я посчитал: с семи прошло часа полтора, значит, до темноты далеко. Потом понял, что считаю не то. Солнца в этом свете не было, а тень от плиты за час не сдвинулась вовсе — считать было не по чему. Я взял на глаз: свет был как в пятом часу зимой. Пусть будет три.
Двор за проломом двором уже не был. Плиты стояли торцами, между ними валялись кабельные катушки, и одна размоталась и завалила проход. Бортников шёл первым, Кулик висел у меня на плече, я держал арматурину в свободной руке и ставил её перед собой на каждом втором шаге.
— Тут была разметка, — сказал Бортников. — Белая. По ней машины шли. Я стоял вот тут примерно и говорил водителям, куда встать.
— Иди.
— Я иду. — Он остановился. — Стой.
Впереди была лужа. Обычная, метра в полтора, в выбоине, с масляной радугой по краю. Вода из неё шла вверх.
В коридоре, час назад, так же шла вода из лопнувшей трубы, и я тогда положил это на голову — на то, что приложился лбом. Голова была тут ни при чём.
Поднималась она слоями, косо, будто пыль от метлы. Метрах в трёх над лужей висело пятно света и мигало ровно, через два счёта, как лампа в цехе перед тем, как перегореть. Вода доходила до пятна и кончалась. Под пятном не капало.
— Это чего такое? — сказал Бортников.
— Не подходи.
— Я не подхожу. — Он подошёл на шаг. — Оно втягивает, что ли. Насосом.
— Отойди.
Он нагнулся, поднял с плиты кусок бетона с кулак и стал перекидывать его с ладони на ладонь.
Я вспомнил инструкцию. Одна страница со штампом в углу, её приносили в конторку под роспись, и в ней было про зоны после сбоя резонанса: не приближаться, предметов не вносить, обозначить и доложить. Я тогда расписался, а половины так и не понял, потому что про резонанс нам никто ничего не объяснял.
— Не бросай, — сказал я. — Там инструкция была, туда нельзя ничего...
Камень уже летел. Он вышел у Бортникова из руки раньше, чем я договорил, — брошенный снизу, без размаха, как бросают в собаку.
Камень вошёл в пятно и кончился — ни стука, ни всплеска, ни дыма. Он летел, и его не стало, а пятно мигнуло через два счёта, как мигало до того.
Мы стояли. Бортников вытер руку о штаны, потом вытер ещё раз, уже двумя.
— Я его же бросил, — сказал он.
— Бросил.
— Так он куда же.
— Не знаю. — Я перехватил Кулика выше. — Обходим. Широко. Вот от той катушки и дальше, к железу.
— Я ж только посмотреть.
— Вот и посмотрел. Держись от таких мест подальше.
Мы пошли в обход, шагов двадцать лишних, и Кулик за это время дважды съезжал, и его приходилось подтягивать выше. Далеко за периметром стучали по железу — часто, вразнобой, и кто-то там считал в голос, а слов было не разобрать.
— Лесовозная дорога, — сказал Бортников и поправил ремень фонаря. — Она с той стороны. По ней вывозят.
За грудой искорёженного металла на другом конце двора что-то прошло.
Оно шло на двух, сгорбившись, и голова у него была большая, не по телу. Оно повернулось в нашу сторону и не остановилось: смотрело поверх нас, куда-то на трубу, и ушло за груду.
Я хотел сказать — стойте, но воздух вышел, а звука не вышло. Я стоял с открытым ротом, держал Кулика, и в горле было пусто.
Тогда я поднял руку и надавил Бортникову на плечо. Он обернулся, а я показал двумя пальцами туда, за железо, и он сразу присел.
— Это кто, — сказал он одним воздухом.
— Молчи.
Голос вернулся, но хриплый. Я посмотрел мимо груды, туда, где двор кончался и начинались руины третьего корпуса.
Там шли ещё — один и левее сразу два. Они шли не строем и не вместе, но в одну сторону — на нас.
А между нами и обслуживающим корпусом было пусто: шагов сто пятьдесят щебня и битой плиты, и ничего выше колена.
Глава 3. Бег по багровому полю
Бортников сидел на пятках за грудой железа и смотрел себе под ноги.
— До корпуса не дойдём, — сказал он. — Полтораста шагов, и всё голое.
— Знаю.
— А диспетчерская вот. — Он повёл подбородком левее. — Шагов семьдесят, если по прямой.
— Ты сказал, её нет.
— Стен нет, они наружу легли, я ж тебе говорил. А приямок под ней есть. И кладка с северной стороны, в мой рост. Я туда лазил, там сухо.
Я посмотрел туда. Отвал битого кирпича, над ним две балки крест-накрест — больше отсюда ничего и не видно. За отвалом темнело что-то низкое, но что именно — не разобрать.
— И сейф там, — сказал Бортников.
— Что.
— Сейф. Патроны в сейфе. Я тебе говорил, их к разводу выдают. Он у стены стоял, привинчен, четыре болта в пол. Такой никто не унесёт.
— Идём в приямок. Сейф потом.
— Так он же там и есть, в приямке рядом.
— Идём.
Кулик у меня на плече сказал:
— Пить.
— Нет.
— Ты в бачках обещал.
Ничего я не обещал. Я подтянул его выше, и в плече опять повернулось то, что повернулось раньше: будто там что-то стало не на место. Арматурину я взял в левую, потому что правой держал Кулика под колени, и в левой она была не по руке.
Пока я его перекладывал, Бортников шарил глазами по щебню. Он поднял обломок трубы, дюймовой, в полтора локтя, с рваным срезом, и взвесил его в кулаке.
— Пойдёт, — сказал он. — Пистолет-то у меня без толку.
— Иди первым. Смотри под ноги, не на них.
— Я смотрю. — Он пошёл, но потом встал. — Фонарь мне сдавать, тридцать восьмой номер. Если я его в кирпиче брошу, с меня спишут.
— Не бросай.
Мы вышли из-за груды и пошли по открытому. Щебень тут был крупный, плиты стояли торцами, и ногу между ними приходилось ставить боком. Двор под этим светом лежал багровый, и белые сколы на плитах казались розовыми. Я считал шаги и на четырнадцатом сбился, потому что портянка опять поехала под пяткой. Дальше не считал.
За периметром всё бренчали, часто, вразнобой, и голос там считал: не то «шесть», не то «семь». Я подумал, что по дороге ходят и туда надо будет, — а до дороги ещё периметр, и периметра нет.
— Юр, — сказал Кулик. — А сумку мою не видал?
— Не видал.
— Серая такая. Под лавкой стояла.
— Молчи, — сказал Бортников через плечо. — Ты нас голосом-то не выдавай.
— Я не кричу. Я говорю. У меня смена в семь.
Прошли шагов тридцать, и отвал кирпича стал выше. Балки над ним стояли крест-накрест, и под ними чернела дыра, узкая, — кладка, наверное.
И тут за железом, там, откуда мы ушли, один из них развернулся.
Я увидел это краем глаза — движение вбок, широкое, всем корпусом, разом, — и оно заревело.
Рёв шёл сразу из трёх глоток. Не в лад: один вёл низко, утробно, второй дрожал выше, а третий срывался и хрипел.
Оно вышло на щебень целиком — приплюснутое, низкое с телёнка, шло на четырёх, и шло скоро. Голов было три, и посажены они были по шее одна над другой, на разной высоте: нижняя почти в щебень, средняя вперёд, верхняя выше загривка. Пасти были открыты все три. Шерсть шла проплешинами, и в проплешинах было видно сырое, красное — так и росло.
Оно даже не встало посмотреть, а взяло с места.
— Бежим! — крикнул Бортников. — Бежим, бежим!
Он побежал. Труба у него была в правой, фонарь колотился по бедру, и он бежал по плитам, прыгая с торца на торец, и один раз чуть не сел.
Я стоял, потому что считал. Кулик на плече — пудов пять, я его нёс полтораста шагов и дважды подхватывал по дороге. Портянка садится через каждые двадцать шагов. Нога босая, и на щебне я и без него ставлю ногу боком. Семьдесят шагов бегом с ним у меня не вышло бы, и тридцать бы не вышло. А оно шло на четырёх и взяло с места. Значит, не бежать.
— Ты чего стоишь, — сказал Кулик мне в ухо. — Ты чего.
Я не ответил, а только повернул голову и стал смотреть, куда влезть втроём — так, чтобы открыто было с одной стороны.
Плиты лежали торцами, между ними щели в пядь — туда не влезешь. Кабельная катушка, с которой всё смотали, — тоже нет. Воронка в двенадцати шагах — в неё я не полез бы и один.
Левее, шагах в восьми, плита легла одним углом на бетонную тумбу, и под ней была тень. Туда я полез бы, но под плитой было открыто с двух сторон, а мне надо было с одной.
Я повёл глазами дальше и увидел контейнер.
Лежал он на боку в десяти шагах, за грудой битой плиты, — грузовой, из тех, что ставят на платформы, весь в гофре, и зелёная краска на нём облезла. Одну створку с него сорвало, вторая держалась на нижней петле и стояла косо. Внутри было темно, а стенка у такого — гофрированная сталь, и гофр держит поперёк. Я такие резал в цехе, когда из них делали кладовки.
— Держись, — сказал я Кулику и пошёл.
Бежать я не мог и шёл частыми короткими шагами, ставя босую ногу боком, а арматурину бросил вперёд, как посох, и на неё переваливался. На третьем шаге Кулик поехал с плеча, я подхватил его под колено, и он замычал мне в воротник.
— Степан! — крикнул я. — Сюда! Не в поле!
Шагах в двадцати справа Бортников уходил в открытое, на щебень, где не было ничего выше колена.
— Сюда! — Воздуха не хватало, и крик вышел короткий. — В железо! В контейнер!
Он встал как вкопанный, оглянулся — на меня, потом за меня, туда, откуда шло, — и повернул. Бежал он обратно наискось, труба ходила у него в руке, фонарь бил по бедру. На бегу оглянулся ещё раз и крикнул что-то, из чего я разобрал одно «...ходу».
Последние четыре шага я помню плохо — только то, что сунулся в щель боком, вперёд плечом с Куликом, и кромка створки вошла мне в лопатку. Внутри был железный пол в дырах и старая солома, слежавшаяся в войлок. Я прошёл три шага и спустил Кулика с плеча, как спускают мешок, и он лёг на бок сам.
Следом влетел Бортников, ударился локтем в гофр — гулко — и схватился за створку.
— Закрывай! — сказал я.
Створку он тянул на себя двумя руками, упёршись ногой в порог. Шла она с визгом по петле и не доходила: угол её задирался, потому что контейнер лежал на боку и вело всю раму. Защёлка — штырь на кулачке — вставала мимо гнезда, на палец в сторону, и Бортников бил по ней ладонью и ругался.
— Не идёт!
— Плечом держи.
— Она не...
— Плечом.
Он поставил плечо в створку и врос, чуть присев, и в эту секунду в железо ударило снаружи.
Ударило с разбегу, всем телом, и контейнер сдвинуло по щебню — я слышал, как проскрёб по камню нижний угол, — и внутри загудело так, что заломило зубы. Гул стоял и не сходил, и в нём я не слышал ни Кулика, ни себя.
Бортников удержал. Створку выбило на две ладони, и он дожал её обратно телом и снова упёрся.
— Тридцать восьмой, — сказал он вдруг. Фонарь у него лежал на полу, отражатель выпал совсем. — Он за мной по описи.
— Держи.
— Я держу. Я говорю — по описи он за мной.
Ударило второй раз, ниже. Я стоял в темноте с пустыми руками и слушал, как Кулик дышит у меня под ногами.
Потом я пошёл руками по стенке. Глаза после красного света внутри ничего не брали, и я шарил ладонями — по гофру, по соломе, по чему-то мягкому, что рассыпалось под пальцами. Наткнулся на деревянный угол, сперва отдёрнул руку и полез снова: в углу стоял сколоченный ящик без крышки, полный железа. Я запустил в него обе руки.
Скобы, отрезок цепи, гайки россыпью, с полгорсти. Что-то плоское, проржавевшее насквозь, с обломанным краем. Ключ — рожковый, на четырнадцать, весь в кулаке спрячется.
А под самым низом взялось длинное, с загибом на конце, — монтировка. Я вытянул её и провёл рукой: длиной с локоть, лапа расплющена и завёрнута, стержень гранёный. Ржавчина шла коркой, но только сверху, а под ней железо было плотное. Лучше трубы. На троих лучше у нас ничего не было.
— Степан.
— Что?
Я подошёл, нашёл в темноте его руку — ту, что была свободна, — и вложил монтировку ему в ладонь, лапой от себя.
— Держи вот это. Трубу брось.
Он взял её и подержал на весу.
— А ты?
Труба у него стукнула о пол и покатилась к Кулику.
— У меня своё, — сказал я.
Арматурина лежала у ноги, там, где я её выпустил. Я поднял её, обхватил обеими руками у бедра и повёл острым концом к щели, где между кромкой створки и рамой оставалось пальца на два.
Снаружи по стенке прошло вдоль, боком, с нажимом, и гофр под этим тонко звенел.
— Юр, — сказал Кулик снизу. — Оно нас нюхает.
— Молчи.
— Я не жалуюсь. — Он перевёл дух. — Я говорю. У меня кровь идёт, а оно нюхает.
Я про кровь не подумал ни раза, и от того, что он это сказал, у меня в руках опять пошла дрожь — не с холода — она пошла в пальцах, и большой палец полез к указательному, будто крутил.
Снаружи заревели.
Ревели все три глотки разом, у самой стенки, в железо, и внутри стало не слышно вовсе. Я стоял и ждал, когда кончится.
Оно кончилось, и в тишине, шагах в сорока, кто-то отозвался. Тоже в три, но выше и жиже, с надрывом. А сразу за этим, левее и дальше, поднялся третий голос.
Бортников оторвал лицо от створки.
— Это сколько же их, — сказал он.
— Не знаю, — сказал я. — Три считал. Может, четыре.
— Четыре — это уже...
Он не договорил, потому что в створку ударило.
Ударило с разбега, всей тяжестью, и в железе загудело, а петля вверху хрустнула. Я присел и закрыл голову руками. Обеими, локтями внутрь, лицом в колени — так садятся, когда на седьмом рвёт фланец и по галерее идёт пар. Меня этому не учили, само вышло.
И Кулик поехал у меня из руки на пол. Сел, потом лёг на бок, и я услышал, как он ткнулся плечом в стенку. Руки у меня были на голове, а держать надо было его. Я разжал пальцы, взялся за стенку и стал вставать, но с первого раза не встал: портянка поехала по железу, и я снова сел на пятку. Со второго поднялся, подобрал арматурину и перехватил её у бедра.
— Ты цел? — сказал Бортников. Он всё это время держал створку плечом и никуда не садился.
— Цел.
Снаружи проволокли чем-то по стенке и отошли. Шаги ушли вправо, и шагах через двадцать посыпался щебень: полезли на груду, туда, где двор загибался к третьему корпусу. Рёв ушёл туда же и стал слышен уже с той стороны, глухо, через насыпь.
Мы стояли и слушали, а потом Бортников выпустил створку — сначала отнял плечо на палец и подождал, — и створка осталась стоять. Он сел на пол там же, где стоял, и было слышно, как он дышит.
Кулика я нашёл на полу и повёл ладонью по его боку: труба сидела на месте. Лоскут был мокрый, и ниже, под ремнём, мокрое было тёплое и шло дальше, на пол.
Значит, третий раз.
Я потянулся за мешком — снять его и достать брезент. Мешок я нёс на левом плече от самого цеха: три ключа с треснутыми рукоятками, кусок брезента, отвёртка и чужой сапог, который я подобрал у пролома, — левый, но по ноге. Плечо оказалось пустое. Я обшарил пол вокруг, полез рукой под Кулика, прошёл по полу шире и нашёл только ящик с железом.
— Мешок, — сказал я.
— Какой мешок, — сказал Бортников.
— Серый, — сказал Кулик. — С лямкой.
— Не твой. Мой. — Я сел на пятки. — С ключами. Я его нёс.
Где я нёс его последний раз, вспомнить не удалось. Помнил, как перекладывал Кулика на правое плечо перед открытым местом, — значит, мешок был ещё, лямка резала под ключицей. Дальше был щебень, и то, как я считал шаги и сбился, и створка. Где-то на этих ста пятидесяти он и остался. Идти за ним было нельзя.
В мешке был брезент, под ним легли бы все трое. И сапог там был, второй, я его два дня примерял и всё не решался разуться на ходу.
— Ладно, — сказал я.
— Юр, а моя-то где? — сказал Кулик. — Ты глянь, если рядом валяется.
— Тут ничего не валяется.
Бортников привалился спиной к створке и тёр коленом об колено.
— Я такие видел, — сказал он.
— Где?
— На плакате. У нас в караулке висел, за шкафом, там ещё угол отклеился. «Фауна закрытых территорий». — Он посопел. — Три штуки нарисованы. Одна вот эта, с головами, а под ней подпись, я её не читал. Я думал, это для нас клеят.
— Для кого?
— Ну для вашего брата. Чтоб не бегали. — Он повёл рукой в темноте. — Собак-то в конвое нет, а плакат есть. Значит, для страху. Я и говорил ребятам: страху нагоняют, а собак не дают.
Тот плакат я тоже помнил. Висел он в конторке над лестницей, слева от расписания, и на нём было четыре картинки в рамках, под каждой мелкая подпись в две строки. Я под ним расписывался за инструкцию про зоны и в него не смотрел. Думал: рисуют, чтоб не лазили за периметр.
— Их не для нас клеили, — сказал я.
— Ну да, — сказал Бортников. — Теперь-то я вижу.
Монтировка лежала у него на коленях, и он всё водил большим пальцем по гранёному ребру. Я поймал себя на том, что смотрю на неё. Такую же я держал каждую смену: ею отжимали кожух с насоса, и мастер, когда сомневался в фланце, посылал за мной и говорил при людях: Воронцов посмотрит. Не «двести четырнадцатый». А теперь монтировка была у охранника, а у меня — кусок арматуры с раскрошенным концом и портянка вместо второго сапога.
Я думал об этом секунды три, не больше.
Кулик перестал бормотать. Я услышал это только потому, что он всхлипнул — коротко, на выдохе, один раз, будто поперхнулся.
Я нагнулся к нему. Ладонь легла в мокрое, и мокрого стало больше, чем было, когда я его перевязывал. Я подтянул ему ремень на две дырки выше лоскута и подгрёб под бок соломы, чтобы бок стал выше.
— Тут остаёмся до утра, — сказал Бортников. — Дверь я держал, она стоит. Утром светло, видно будет, куда.
— Он до утра не дотянет.
— Ну а куда?
— В корпус. — Я вытер руку о штанину. — Ему надо развязать и промыть. А тут нечем и не во что. В подвале пожарный запас, я врезку на схеме видел, и бачки в душевых наверху. И стены шестьдесят сантиметров, кирпич по бетону. Эту стенку она сшибёт со второго раза.
— У меня фляга была, — сказал Бортников. — На дне ещё плескало. Так она в караулке на гвозде и осталась.
— Не сшибла же.
— Второй раз был ниже и вскользь. С разбегу она била один раз, и петлю вверху уже надорвало.
Бортников помолчал.
— Мне фонарь сдавать, — сказал он ни с того ни с сего. — Тридцать восьмой. Я его в описи за собой расписал, за неделю до всего этого.
— Сдашь.
— Я не про то. Я про то, что там опись, и она в диспетчерской была. — Он поднял голову. — А диспетчерской нет.
Далеко, за стенкой, стучали. Бил кто-то коротким и тяжёлым, вроде рукояти ключа, и звук выходил сухой, без звона. Я слушал и не сразу понял, что мне в этом не так. Стучали ровно: один раз, пауза, второй, пауза, и через каждые пять-шесть ударов пауза была подольше. Так не стучат, когда чинят или ломают. Так стучат, когда ждут, что ответят.
— Лесовозная, — сказал Бортников.
— Там в голос считали. А это один и в одном такте.
— Значит, кто-то живой.
— Значит, кто-то стучит.
Через щель у створки шло красное. Я пригнулся, поглядел в неё и первый раз за весь день увидел, что солнце село. Стало глуше, как лампа, когда прикручивают фитиль. Я посчитал на глаз: от силы час.
— Как замолчат, идём, — сказал я. — Ты первый, я его несу, монтировку не выпускай.
— А если не замолчат?
— Тогда всё равно идём.
Кулик под моей рукой сказал:
— У меня смена в семь.
И тут в тишине взяло сразу с трёх сторон. Одно било у самой створки, второе за спиной, там, где гофр глухой, а третье — левее, шагах в двадцати, и оно уже двигалось.









