Зона Отчуждения: Пробуждение Осколка
Зона Отчуждения: Пробуждение Осколка

Полная версия

Зона Отчуждения: Пробуждение Осколка

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Александр (Колючий)

Зона Отчуждения: Пробуждение Осколка

Глава 1. Тишина после грохота

Роба висела в шкафчике второй год и никогда не просыхала до конца. Я продел руки в рукава, застегнул три крючка из пяти — верхние оторвались ещё зимой вместе с тканью — и провёл ладонью по нашивке на груди. «К-231». Нитки на двойке разлохматились, и цифра читалась как единица. Мне было всё равно, а вот конвою нет: на прошлой неделе Хромой у ворот водил ногтем по нашивке и сверял со списком.

Там же лежал планшет с журналом показаний. Фанера по краю расслоилась, я подтянул зажим, чтобы ветер не рвал бумагу. Ключи лежали в сером мешке, и у трёх рукоятки треснули вдоль — я их когда-то обмотал проволокой, но она давно разболталась. Нового не выдавали давно, а требовать было не у кого.

— Юр. Юра. — Тимофей сидел на лавке, стянув один сапог, и заглядывал в него. — Гвоздь вылез. Второй раз за месяц. Ты мне его тогда чем загибал?

— Плоскогубцами.

— Плоскогубцами. — Он потряс сапогом. — А теперь у меня их нет, потому что Сивый взял и говорит — не брал. Ты представь. При мне же брал. Я говорю: при мне брал. Он: докажи. — Тимофей поставил сапог на пол, подумал и снова его поднял. — Слушай, а у вас на седьмом чай кипятят?

— Кипятят.

— Вот. А у нас титан второй месяц. Заявка лежит. — Он натянул сапог на ногу и притопнул. — Всё равно вылез.

Я взял мешок с ключами под левую руку, планшет — под правую.

— Дай гвоздь загну, — сказал я.

— Да ну, иди. Ты и так на полсмены раньше всех бегаешь, чего тебе.

За перегородкой двое спорили о деньгах — не о жалованье, а о каких-то тридцати копейках с прошлой получки, и один всё повторял: «Я тебе на бумажке напишу, хочешь, на бумажке». Я вышел.

От раздевалок до контура номер семь идти минут восемь по галерее вдоль стены. Бетонный периметр стоял слева, девять метров высотой и мокрый снизу, и вдоль него всегда тянуло сквозняком. Посёлок за спиной уже дымил трубами. В Затомье к семи утра пахло горелым жиром из столовой, и запах доходил сюда.

Контур номер семь — двенадцать манометров на нитке трубопровода, три из них в приямке, куда надо спускаться по скобам. Я начал с дальних, открыл журнал и послюнил огрызок карандаша. Огрызок был короткий, держать его приходилось щепотью.

Первый — в норме, второй тоже в норме. Третий полторы недели показывал на четверть выше остальных, и я записал его так, как записывал всегда, с пометкой «сравн.». Четвёртый, пятый. У пятого стекло было в трещинах от угла, и эту трещину я знал наизусть.

Спустился в приямок, здесь гудело сильнее, и гул шёл не сверху, а из-под ног, из нижних цехов. Я прижал планшет к колену и списал два циферблата.

Средний клапан стоял в углу приямка, за коленом трубы. Я обошёл трубу, поднял глаза на циферблат и замер.

Стрелка дрожала — мелко, влево-вправо, но не ровно, а с перебоями: подрожит, встанет, подрожит. Я смотрел на неё, наверное, полминуты, считал про себя. То на седьмой раз заминка, то на девятый — ни разу не совпало.

Постучал по стеклу костяшкой пальца. Стрелка замерла и снова задрожала.

Тогда я и почувствовал привкус в воздухе — сладковатый, чуть жирный, он оседал на языке, если открыть рот. Осенью на четвёртом такое было двое суток, потом подтянули фланец — и всё прошло. И в мае было, здесь же, ниже по нитке, я тогда сам записывал.

Достал из мешка ключ на девятнадцать, тот, у которого рукоятка перевязана проволокой, приложил к гайке на штуцере, но нажимать не стал. Металл был тёплый — теплее, чем труба на локоть выше. Я убрал ключ.

Записал в журнале: «ср. клап., 6:52, стрелка кол., амплит. Малая, период неровн., прив. В возд. Тепл. Штуцер». Подчеркнул «неровн.» дважды. Грифель сломался, я обкусил дерево зубами и писал дальше.

В левой руке у меня оказалась гайка на тринадцать — достал из кармана и не помнил когда. Носил её месяца три, так что грани уже сгладились, и теперь крутил её большим и указательным пальцами.

Доложить надо было сменному мастеру. Мастер утром сидел в конторке над лестницей, пил чай и подписывал, что ему подсовывали, а на любую бумагу с контуров говорил одно: «В журнал внёс? Внёс. Дальше по инстанции». Дальше по инстанции — это в Департамент, а оттуда бумаги возвращались через месяц с резолюцией о переносе срока.

Сунул гайку в карман, закрыл планшет и полез по скобам наверх. Скобы были в масле, и ладонь я вытирал о бедро через каждые три скобы. На верхней площадке пахло горелой изоляцией и мокрым бетоном.

На повороте лестницы стоял мужик из третьей смены, тот, у которого фамилия на «щ». Он держал ведро, а в ведре плавала тряпка.

— Воронцов. Ты ж по контурам ходишь.

— Иду наверх.

— Ты погоди. — Он поставил ведро на ступеньку, и вода в нём качнулась. — У меня пускатель на второй помпе не держит. Отпускает и снова садится. Я его и продул, и почистил.

— Пружина.

— Какая пружина, я тебе говорю, я его чистил. — Он поднял тряпку, посмотрел на неё и уронил обратно. — Вот сапоги. Вторые за зиму. Гляди, где лопнули — по сгибу. Их шьют на кого?

— Пружину проверь. У возвратной пружины хвост садится в паз, а паз разбит — вот она хвостом и гуляет.

— Я мастеру третий раз про сапоги. Он говорит: в журнал внёс. Я говорю — я не в журнал хочу, я хочу сапоги.

Я стоял и крутил гайку в кармане. Мне надо было наверх, а он стоял у перил, и с планшетом и мешком мимо него было не пролезть.

— Пружина, — сказал я ещё раз. — На возвратной. Хвост.

— Дай ключ на семнадцать до обеда.

— Ключ на девятнадцать.

— На семнадцать нету?

— Нету.

— Ну и ладно. — Он взялся за ведро, но не поднял. — А ты чего с приямка? Там опять течёт?

— Стрелка дрожит на среднем.

— Стрелки все дрожат, — сказал он. — У меня манометр на помпе год как дрожит, я его гвоздём подпёр.

Тут пол вздрогнул.

Не качнулся, а вздрогнул — коротко, как лист железа, если ударить по нему снизу. Вода в ведре хлюпнула через край и потекла по ступеньке вниз. Лампы погасли. Погасли все сразу, по всей галерее, и стало не темно, а серо — от окон под крышей. Потом загорелись опять, вполсилы, жёлтым, и накал в них подрагивал.

— О, — сказал мужик. — Опять на подстанции мудрят.

Я слышал гул — низкий, ниже, чем гудят трансформаторы, и шёл он не сверху и не снизу, а из стены. Я приложил к бетону ладонь: бетон подрагивал ровно, без перебоев.

— Слышишь?

— Чего там слышу. — Он тряс сапогом, стряхивал воду. — Вот, залил. Насквозь же.

Я пошёл, а он что-то говорил мне в спину про ключ и про то, что до обеда вернёт.

Галерея над первым контуром шла вдоль стены, и в стене на уровне лица было смотровое стекло — толстое, в свинцовой обойме, с четырьмя барашками по углам. Стекло всегда было мутное изнутри, и через него видно было плохо: серый корпус контура, скобы, кабельные проходки.

Я посмотрел и не сразу понял, на что смотрю.

По корпусу шли трещины — светящиеся. Металл рвётся коротко и криво, а эти ветвились, как лёд на луже, если стукнуть каблуком. Свет в них был белый, без синевы. Пока я смотрел, добавилось ещё две трещины.

А воздух над ними гнулся, и скобы за этим воздухом стояли не там, где стояли, и не прямые. Так дрожит марево над раскалённым металлом, только это стояло на месте.

Я не отходил, считал. Трещин стало четыре, потом столько, что я сбился со счёта, и полез за карандашом записать время. Карандаш был в правой руке, гайка в левой, и я не помнил, когда её опять достал.

Шесть пятьдесят восемь. Или пятьдесят девять.

«Это разрыв», — подумал я. И тут же: нет, не разрыв, разрыв идёт с хлопком и падением давления, а давление я снимал десять минут назад, и по манометру всё было в норме, кроме дрожи.

Завыла сирена. Аварийная, с площадки над конторкой: она начинала низко, лезла вверх, на самом верху срывалась и заходила заново.

Я успел подумать про мастера — что он сейчас поставит чашку.

Стена передо мной взорвалась белым.

Не вспышка за стеклом — сама стена, и бетон, и обойма, и свинец. Звука не стало вовсе: ни сирены, ни гула, ни воды на ступеньках.

Я всё ещё стоял, и ладонь была на бетоне, а бетона под ладонью уже не было. Потом стало темно. Сколько — не знаю.

Первым пришёл свет. Он резал, как сварка без щитка. Я закрыл глаза, полежал, открыл снова — пятна остались. В ушах стоял звон.

Во рту было железо и пыль. Пыль хрустела на зубах, я сплюнул, и слюна вышла серая. Железо не ушло, оно шло откуда-то из носа.

Правая нога не двигалась. Я подумал, что затекла, но полежал и понял, что нет: ниже колена её просто не было, а выше было тепло и тесно. Я приподнял голову. На ноге лежал кусок панели, с торчащими из среза прутьями, и лежал не плашмя, а углом, и угол ушёл в щебень рядом с сапогом.

«Придавило», — подумал я и стал думать, чем.

Панель перекрытия, значит, перекрытие. А оно было высоко, метрах в семи. Я стал считать, сколько таких панелей над первым контуром, дошёл до девяти и сбился.

Дёрнул ногу вверх. Панель даже не шевельнулась, а в колене хрустнуло, и я перестал и полежал.

Потом вывернулся на бок — всем телом, разом. Локоть проехал по арматурине, и рукав сразу намок. Я упёрся ладонью, толкнулся и рванул. Нога вышла. Сапог остался.

Я сел и увидел, что сапог стоит под панелью, целый.

Достать его я не смог: влез двумя пальцами и вытащил одну только портянку. Босую ногу поставил прямо на щебень.

Встал я со второй попытки. С первой попытки ноги разъехались, я сел обратно на щебень, и в спину что-то вошло, и я сидел и думал про сапог: если его сплющило, то и голенище сплющило, а я его подшивал в марте. Потом взялся за балку. Балка стояла косо, нижним концом в бетоне, а верхним уходила в темноту. Я налёг на неё и поднялся.

Цеха не было.

То есть он был — я стоял в нём. Но не осталось ни линии трансформаторов, ни стены со смотровым стеклом, и пол шёл под уклон и кончался чернотой. Там, где была стена, встала наклонная гора обломков, и из неё торчали кабельные жилы, распушённые на концах.

Свет мигал ровно, через два счёта. Я поворачивал голову, искал лампу и не нашёл: светилось будто само по себе, из воздуха.

Гайки в руке не было. Я обшарил карман, потом землю у ног, потом опять карман. Карандаш нашёлся, сломанный в двух местах.

Сквозь звон пробился звук. Не крик — так гудит труба, когда воздушную пробку в ней продавливает водой: длинно, на одной ноте, с хрипом на конце. Я повернулся не туда, постоял, повернулся ещё.

Разгребать пришлось руками. Инструмента не было, лом я оставил у конторки, а конторки не было. Щебень шёл легко, куски покрупнее откатывал боком. Ладони содрал сразу, но почти не чувствовал их, а только видел, что на бетоне остаётся мокрое.

Скоро показался кровельный лист, гнутый, и из-под него торчала нога в сапоге. Сапог был. Я взялся за край и поднял. Лист оказался нетяжёлый.

Кулик, Прохор — сменный, турбинный, я его знал по журналу и по курилке.

Он лежал на боку. Из бока, чуть выше ремня, торчал обломок трубы — дюймовой, с рваным срезом. Обломок не сверху лёг, он вошёл. Роба вокруг была тёмная и блестела.

— Иди, — сказал он. — Иди отсюда.

— Лежи.

— Я говорю, иди. — Он повёл рукой к трубе и не донёс руку. — Кто на турбине?

Я рванул полу робы. Она не пошла, я рванул с шва и вырвал лоскут в локоть длиной. Скрутил жгутом, обвёл вокруг трубы, прижал сверху ладонью и налёг. Трубу я не тронул.

Он охнул и повторил:

— Кто на турбине-то?

— Не знаю.

— У меня смена в семь. — Он полежал. — Ты чего давишь.

— Кровь идёт.

— Она идёт, а ты давишь. — Он помолчал. — Холодно мне.

Под ладонью было горячо и мокро, мокрое лезло между пальцами. Я перехватил и налёг сильнее. Второй рукой упёрся в его плечо, чтобы он не заваливался назад.

— Сумка тут была, — сказал Кулик. — С хлебом. Не видел?

— Не видел.

— Серая. С лямкой. — Он облизнул губы. — Я её на перила вешал.

Перил не было. Я сказал, что посмотрю, и не посмотрел.

Поднимать его пришлось из-под балки. Балка легла одним концом на кладку, другим на кожух насоса, и Кулик лежал в этом клину, где места было всего на локоть. Я подобрал под него руку, взял за ремень с той стороны, где ремень был целый, и тут вспомнил про карман.

Отпустив ремень, я хлопнул себя по бедру, потом залез в карман — там был карандаш, огрызок, две половинки — и уже под самым швом нащупал круглое. Печатка. Я подержал её двумя пальцами и вынул руку.

Балка за это время осела. Не упала, а просела: кладка под ней просыпалась струйкой, и клин стал меньше. Кулик замычал, а я лёг на бок, вбил плечо под балку и потащил его на себя рывками, по вершку. Железо давило в плечо сверху вниз. Вытащил, и мы оба легли на щебень.

— Ты чего, — сказал он. — Ты чего меня рвёшь.

— Всё.

Встать я не смог: пол был не пол, а куски плиты, поставленные торцами. Нога ушла между ними и подвернулась, я пошёл вниз лбом и попал в то же место, которым приложился раньше. В глазах побелело, и я постоял на колене, а потом нашёл торчащий из щебня обломок трубы, взялся и поднялся на нём, как на палке.

Кулика я взял на плечо. Он был короткий и тяжёлый и совсем не помогал, только держал бок обеими руками, один раз перехватил меня за воротник.

Из сушилки был выход на коридор к насосной. Я ходил по нему два года, и в темноте, когда свет садился, тоже: до первого поворота двадцать два шага, потом направо.

Я прошёл двадцать два и ещё восемь, а направо была кладка — не завал, а стена, ровная, с расшитым швом.

Я потрогал её ладонью и пошёл обратно.

Второй поворот, на дренаж, тоже кончился. Там был угол, и в углу бетон, сырой и целый, и я в него упёрся коленом.

— Третий, — сказал я вслух.

— Что, — сказал Кулик мне в спину.

— Ничего.

Третий вывел: коридор шёл, и в конце его серело.

На середине коридора лопнула труба, дюймовая, та же линия, что торчала у Кулика из бока. Вода из неё шла вверх.

Не била — тянулась тонкой ровной струёй от разрыва к потолку, и вверху, под самой плитой, было мигающее пятно, и струя уходила в него и там кончалась. Под трубой было сухо.

Я отшатнулся так, что Кулик съехал с плеча, и подхватил его под мышки, а потом обошёл это место вдоль стены, сделав шагов десять лишних.

— Пить, — сказал Кулик.

— Нет.

— Там же вода.

— Там нет воды.

Он полежал у меня на плече и сказал:

— Трещина была.

— Где.

— В воздухе. — Он говорил рывками, между ними ждал. — Я на щите стоял. Смотрю — трещина. Чёрная. В воздухе, слышь, не в стекле. Я такого... — Он потерял, чего он такого не видел. — Смена в семь.

— Ты говорил.

— Я и говорю.

Тут завыло.

Далеко, за стенами, за тем, что от стен осталось, — протяжно, в несколько голосов, и голоса шли не в лад: один вёл, другие подтягивали ниже и выше. А потом оборвалось всё разом.

На Реакторе воет много чего. Воет вентиляция, когда закрывают заслонку. Воют подшипники насухую, воет предупредительная на пуске. Но это было не то.

Я постоял, послушал и сказал:

— Свищёв! Старший смотритель! Свищёв, у нас на нижнем дво...

И замолчал, потому что никого там не было.

Кулик у меня на плече пошевелился.

— Он верхний шлюз запрёт, — сказал он. — Он всегда запирает.

— Молчи.

— Я не жалуюсь. Я говорю, как есть.

Дальше я его тащил и считал. Светло — значит день. Наверху смена сдаётся в семь, стало быть, до сумерек часов шесть, если день такой, как все дни. Шесть часов, чтобы найти дыру наружу и людей, каких найду. В темноте я тут не найду ничего.

Стену цеха разорвало снизу вверх, пролом был высотой в три моих роста, и свет в нём стоял багровый и ровный, без солнца.

Кулик облизнул губы и попросил поставить его на ноги.

Я не поставил, и тут завыло снова, ближе.

Глава 2. Разлом над головой

Пролом был снизу шире, чем сверху, и в нём лежала наклонная плита, а на плите щебень. По щебню я не пошёл — сунул было босую ногу, поехал и чуть не повёз Кулика вниз вместе с собой. Тогда я взял вдоль, боком, держась за арматурный прут, торчавший из среза. Прут был тёплый. Я подумал было, от чего он тёплый, — и не додумал, потому что Кулик стал сползать с плеча, и я его подтянул.

Наверху я его положил — вернее, руки разошлись сами, и он лёг на щебень.

— Ты чего, — сказал он. — Ты меня прямо на камень.

— Полежи.

Свет резал глаза. Я зажмурился и стал считать до десяти, а открыл глаза уже на восьми. Пятна от старой вспышки ещё стояли, но сквозь них было видно, и я стал искать, откуда светит. Небо было ровное и красное, как вода в ведре, в котором прополоскали кисть после сурика. Ни солнца, ни пятна поярче, ни просвета — и облаков не было тоже. Я поднял руку и повёл ею над щебнем. Тень легла слабая и расползлась во все стороны, ни в одну сильнее. Я повёл рукой ещё раз, чтобы проверить, и вышло то же.

Так свет не идёт. Свет всегда идёт откуда-то.

Я задрал голову и поискал разлом — щель, прореху, хоть шов. Никакого разлома над головой не было. Красное стояло целое и светило всё разом, каждым своим местом.

Я опустил руку и вытер ладонь о штанину.

— Пить, — сказал Кулик.

— Нет.

— Ты сказал, там нет воды. А тут?

— Тут не смотрел.

Я встал и огляделся кругом.

Земля перед цехом была вся в воронках. Не в ямах от разрыва — воронки шли круглые, с чистым краем, будто кусок вынули ложкой из застывшего жира. Я начал считать и на шестнадцати сбился: дальние сливались с обломками. Да и считать было незачем.

Ограждение стояло слева, там, где я его знал по обходам. Половины секций не было. У остальных прутья обвисли, и на концах набухли и застыли капли — такие я видел на поддоне у сварщиков, только там они с ноготь, а тут с кулак.

И трава. Она пожелтела кольцами, ровными, как циркулем на кальке. Такие круги я сам чертил в техникуме. В середине каждого кольца была точка. Ни камень и ни железо — я стоял шагах в десяти и не разобрал, а ближе не пошёл. Трава внутри кольца стояла зелёная, и за кольцом тоже зелёная. Жёлтое шло только по самому обводу, шириной в ладонь.

Я постоял и решил, что разбираться с этим буду потом. Да и записать было нечем: карандаш сломался в двух местах, а планшет остался неизвестно где.

— Сумка серая, — сказал Кулик снизу. — С лямкой. Ты глянь тут, а? Тут светло.

— Тут её нет.

— Она на перилах висела.

— Перил нет.

— Ну ты глянь, — сказал он и замолчал, а потом: — Свищёв верхний шлюз запрёт.

Я сел на щебень и взял портянку. Она была сырая с одного конца и грязная, и я стал обматывать ногу с носка, как обматывал две зимы. Пальцы не слушались, конец выворачивался из-под пятки. Со второго раза вышло криво, я стянул всё и начал заново, и на третий затянул и подоткнул под подъём. Встал, притопнул — держало. Босым по щебню я бы и сотни шагов не прошёл.

Теперь надо было понять, куда идти. По периметру я ходил два года и знал: если бетонная стена справа, значит, идёшь на раздевалки, а если слева — на седьмой контур. Стены теперь не было, были куски, и стояли они вкривь: два пролёта завалились внутрь, третий держался, но развернулся углом, и по нему выходило, что стена шла совсем в другую сторону.

Тогда я стал искать глазами подстанцию. Ориентир она была верный: четыре мачты и решётчатая рама, видно её с любого места на нижнем дворе. Мачт я не нашёл. На том месте лежала гряда щебня, и железо из неё торчало дугами, и по этим дугам я не узнал ничего.

Оставались трубы Затомья. Посёлок стоял за периметром, столовская труба дымила с шести утра, и по ней я привык брать направление в темноте. Я поглядел в ту сторону. Неба над посёлком было столько же, сколько везде, — ровного, без дыма.

Трубы я увидел, все три, но дым не шёл ни из одной.

Я смотрел на них, наверное, долго, потому что Кулик успел сказать про смену в семь и про то, что на турбине сейчас никого.

— Стой, — сказал я вслух, себе.

Трубы стояли не там. Раньше я находил их правее водокачки. Водокачки не было, и трубы стояли правее ограждения, хотя должны были стоять левее. Я даже прикрыл один глаз и поводил головой, будто это могло что-то поправить.

Значит, или сдвинулись трубы, или сдвинулся я, или у меня в голове сдвинулось. Третье было вероятнее всего: часа два назад я приложился лбом в одно и то же место дважды.

На трубы я и пошёл, но, пройдя шагов двадцать, встал: впереди была воронка с чистым краем, а обходить её я не хотел ни справа, ни слева. Повернул на завал у ограждения и опять встал: под ногами пошёл жёлтый обвод, и я шагнул на него, не глядя. Потом отступил на два шага и посмотрел на подошву — сапог был цел.

Тогда я перестал ходить и стал думать, куда идти.

Обслуживающий корпус — двухэтажный, кирпич по бетону, с подвалом на всю площадь. Я его видел на старых схемах, когда искал, откуда на седьмой контур идёт линия — стены там несущие, шестьдесят сантиметров, и он один такой в радиусе, а всё остальное здесь — лёгкие цеха и обшивка по каркасу. Если что и стоит, то только он. И в подвале была вода — пожарный запас, врезка, я помнил врезку на схеме.

Он был за нижним двором, если считать от седьмого контура прямо, а прямо-то и не выходило. Но труба у него на крыше короткая и толстая, вытяжная, и её я мог бы узнать.

Кулика я поднял — под мышки, потом на плечо, и в своём плече, в том, которым я подбивал балку, что-то повернулось.

— Куда, — сказал он.

— На корпус.

— Какой корпус.

— Обслуживающий.

Он помолчал.

— А туда с нижнего двора нельзя, — сказал он. — Там лужа стоит круглый год. По колено.

— Дойдём — посмотрим.

— Ты сумку глянь по дороге. Серая.

По щебню я пошёл между двумя воронками и стал считать шаги, но на сто девяностом сбился и дальше не считал.

Плита лежала косо — одним концом на кирпичной тумбе, другим ушла в щебень, и под ней была тень, узкая, в шаг шириной. Я занёс Кулика в тень, присел и спустил его с плеча на бок, как он лежал раньше. Он охнул и поехал лицом вниз, и я подставил руку.

— Лежи так.

— Я так и лежу.

Повязки под робой было не видно, и я стал отгибать полу. Полы уже не было — я её отодрал там, в цехе, — и отгибать пришлось то, что осталось от кармана. Лоскут, который я закручивал жгутом, был весь тёмный и мокрый, и ниже, на ремне, тоже было мокро, и ремень блестел. Я тронул пальцем — палец был красный.

Значит, насквозь. Значит, вязать второй раз.

Со штанины над босой ногой я оторвал полосу — с шва она не пошла, я надкусил ткань зубами и рванул, и вышло криво, шире у одного края, — и сложил её вдвое. Обломок трубы у него из бока я опять не тронул: обломок сидел, и пока он сидел, дырка была под него, а не в стороне. Я обвёл полосу вокруг, подложил свёрнутый вчетверо кусок портянки прямо под трубу, чтобы прижимало по краю, мимо железа, и потянул.

— Ты чего.

— Туже надо.

— Ты дышать дай.

— Дышишь.

Я упёрся коленом и подтянул ещё. Узел завязал, как вязал на шланге, в два оборота с закладкой, чтобы не поехал. Под ладонью после этого стало просто тепло.

И вот тут я увидел, что у меня руки трясутся. Мелко. С холода они ходят целиком, от плеча, а эти дрожали в пальцах, и большой палец сам собой подбирался к указательному, будто крутил что-то. Я сжал кулак, подержал и разжал, но дрожь осталась. А холодно мне не было. Красное над двором не менялось, и от плиты сверху тянуло теплом. Крови я потерял с локтя, но локоть — это локоть, с локтя столько не теряют. Голову я приложил два раза в одно место. Или просто набегался — тоже может быть.

На страницу:
1 из 5