Даниэла. Цена Вечной. Они забрали её имя, её свободу и её дитя. Им стоило забрать всё остальное.
Даниэла. Цена Вечной. Они забрали её имя, её свободу и её дитя. Им стоило забрать всё остальное.

Полная версия

Даниэла. Цена Вечной. Они забрали её имя, её свободу и её дитя. Им стоило забрать всё остальное.

Жанр: мистика
Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Старая графиня была последней хранительницей рода. Её спина была согнута годами, но взгляд оставался пронзительным, как у хищной птицы. Она забрала правнучку под свою опеку, решив воспитать её не как нежный цветок, а как сталь клинка.

С первых дней бабушка окружила девочку лаской, она души не чаяла во внучке и с удовольствием сама занималась с ней. Но когда Даниэла подросла ей пришлось столкнуться с жесткой дисциплиной. В доме Дакиовиллов не терпели слабости: ни в словах, ни в поступках, ни даже во взгляде. Каждое утро начиналось с холодного умывания и молитвы перед потемневшим образом святой Барбары, покровительницы рода. Потом — уроки: латынь, история, география, искусство дипломатии, которое графиня считала важнее любого танца.

— Ты Дакиовилл, — повторяла старуха, глядя на правнучку из-под тяжёлых бровей. — А это значит, что ты обязана помнить: твоё имя — не украшение, а ответственность. Его носят, как доспех.

И Даниэла училась носить этот доспех. Она запоминала имена предков, их победы и поражения, их клятвы и предательства. Бабушка водила её по тёмным коридорам усадьбы, показывая ниши, где, когда-то прятали документы и оружие, и шептала истории о тайных ходах, ведущих из подвала прямо к реке — на случай экстренного бегства.

— Никогда не забывай, где выход, — говорила она, и в этих словах звучало не предостережение, а подготовка к неизбежному.

Вечерами, когда ветер выл в каминных трубах, а свечи оплывали, графиня рассказывала Даниэле о крови Дакиовиллов- о том, как она помнит всё: каждую битву, каждую жертву, каждую слезу.

— Эта кровь не прощает трусости, — внушала она. — Но она вознаграждает стойкость. Если ты будешь твёрдой, она станет твоим щитом. Если дрогнешь — обернётся проклятием.

Даниэла слушала, не перебивая, и в её больших, серо-зелёных глазах отражались пляшущие огоньки свечей. Она не понимала тогда всей тяжести этих слов, но чувствовала их вес — как будто каждое из них ложилось на её плечи маленьким, но ощутимым камнем.

А за окнами всё так же бушевала гроза, и молнии рассекали небо, словно напоминая: мир не будет ждать, пока она вырастет. Он уже готовился испытать её.

Настоящим домом для Даниэлы стала огромная библиотека. Это было царство пыли и тишины, где солнечные лучи с трудом пробивались сквозь плотно задёрнутые бархатные шторы. Здесь пахло воском, кожей книжных переплётов и сухой лавандой — запахом, который со временем стал для девочки родным, почти таким же привычным, как собственное дыхание.

В этом полутёмном зале бабушка рассказывала ей истории. Тяжёлое кресло графини стояло в углу, у массивного дубового стола, заваленного пожелтевшими фолиантами, а Даниэла сидела у её ног на вытертом персидском ковре, впитывая каждое слово, будто от них зависела её жизнь.

— Слушай внимательно, дитя, — шептала старуха, склоняясь так низко, что её седые пряди касались страниц раскрытой книги. — Мы -Дакиовиллы. Наша кровь древнее, чем корона польских королей. В нас течёт не просто голубая кровь. В нас — память тех, кто говорил с богами на равных.

Она водила узловатым пальцем по строкам, написанным на давно вышедшем из употребления наречии, и голос её становился глуше, словно она не читала, а призывала тени прошлого. Она рассказывала о забытых богах Дакии и Литвы, о жрецах, чьи имена стёрлись из летописей, но чьи силы передались потомкам. Бабушка говорила о дарах и проклятиях, о печати на сердце, которую может увидеть лишь избранный.

— Они сторонились нас всегда, — кивала старуха в сторону окна, за которым простирался враждебный мир, казавшийся отсюда особенно холодным и чужим. — Они называют это «проклятием крови». Пусть. Мы-то знаем правду. Это не проклятие. Это бремя хранителей.

Даниэла слушала, затаив дыхание, не сводя с бабушки огромных тёмных глаз. Истории старухи были реальнее серой действительности за окном — реальнее скрипучих полов, пустых залов и шёпота слуг за спиной. Для девочки эти легенды становились картой мира, по которой она училась ориентироваться в жизни, где всё остальное казалось зыбким и ненадёжным.

А по ночам эти сказки обретали плоть. Девочке снились странные сны: она видела символы, вырезанные на замшелых камнях, ощущала холод алтарей в ночном лесу и слышала шёпот на языке, которого не знала наяву. Просыпаясь, она долго лежала без движения, стараясь удержать ускользающие образы, а потом тянулась за потрёпанной тетрадью и карандашом. Её детская рука выводила узоры, угловатые и резкие, удивительно похожие на те, что, по словам бабушки, были высечены на древних менгирах в чаще за имением. Иногда, разглядывая эти рисунки утром, графиня молча кивала, и в её взгляде мелькало что-то похожее на удовлетворение — будто она видела подтверждение тому, во что верила всю жизнь.

Соседские дети неохотно играли с ней. Но Даниэле это было не в тягость. В огромном пустом доме, под рассказы старой графини и под аккомпанемент собственных вещих снов, она росла с твёрдым знанием: она не такая, как все. Она — другая. И её путь будет совсем иным. С каждым днём это понимание становилось не утешением, а опорой — тяжёлой, холодной, но надёжной, как камень, из которого были сложены стены её дома.

Бабушка была права. Проклятие было даром, а дар — проклятием. Чем старше становилась Даниэла, тем отчётливее она понимала: легенды Дакиовиллов — лишь бледная тень настоящей правды. Истинное наследие их рода уходило корнями гораздо глубже, во времена, когда Рим ещё был горсткой глиняных хижин на семи холмах.

Это началось с амулета. На пятнадцатый день рождения бабушка надела ей на шею тяжёлый бронзовый диск на кожаном шнурке. В центре его извивалась единственная фигура — змея, кусающая собственный хвост, но её чешуя складывалась в сложный меандр, который Даниэла видела во сне. Металл был холодным, почти живым — он будто пульсировал в такт её сердцу, отзываясь на каждый удар глухим, едва уловимым эхом.

— Это Змей Дакии, Dracon. Не тот змий, что искушал Еву, а дух-хранитель. Он пил ветер и пожирал тьму. Его носили вожди, идущие в бой под знаменем с головой волка, — проговорила бабушка, завязывая шнурок с нарочитой медлительностью, словно каждое движение имело ритуальное значение.

С того дня она начала слышать какой-то зов. Поначалу он был тихим, едва различимым, словно далёкий набат, доносящийся сквозь толщу воды. Но постепенно звук нарастал, становился настойчивее, проникая в сознание даже сквозь сон. Иногда зов становился невыносим — такой острый, что Даниэла зажимала уши ладонями, но это не помогало: он звучал не снаружи, а изнутри, будто пробуждался в самой её крови.

Когда они с бабушкой выезжали в карете по делам имения, Даниэла прижималась лбом к холодному стеклу, глядя на туманные вершины холмов вдали. Ей казалось, что камни там пульсируют, как сердце спящего зверя. Она чувствовала запах влажной земли Карпат так же остро, как запах пыли в библиотеке, — этот терпкий, древний аромат глины, мха и корней, сплетающийся с дыханием ветра. Шёпот древних камней становился громче людских голосов, заглушая даже стук колёс и цокот копыт.

Сам мир для Даниэлы начал меняться. Он стал глубже, объёмнее, наполнился запахами и звуками, которых другие люди, казалось, вовсе не замечали. Теперь она различала не просто шум леса, а отдельные голоса деревьев: скрип старых дубов, похожий на усталый вздох, шёпот молодых берёз, торопливый и взволнованный, и глухой рокот сосен, в котором слышались отголоски давних клятв.

Однажды, когда они проезжали мимо старого капища за опушкой, Даниэла вдруг резко выпрямилась, вцепившись пальцами в край сиденья. Перед глазами вспыхнули образы: мерцающие огни, тени, скользящие между камней, и голос, низкий и гулкий, словно исходящий из самой земли. Она увидела, как на поверхности валуна проступают те самые меандры, что были вычеканены на её амулете, — они двигались, перетекали друг в друга, складываясь в слова на забытом языке.

— Ты видишь? — прошептала она, оборачиваясь к бабушке.

Графиня лишь кивнула, не выказывая удивления, будто ждала этого момента долгие годы. Её взгляд был спокоен, но в нём читалась тяжесть знания, которое она наконец могла передать.

— Да, — тихо ответила она. — Теперь и ты видишь. И ты научишься не только видеть, но и слышать и отвечать.

Даниэла снова прижалась к стеклу, вглядываясь в даль, где холмы сливались с небом, а граница между прошлым и настоящим становилась всё тоньше. Зов не умолкал. Он звал её туда, где камни помнили шаги предков, а ветер хранил их имена.

Со временем ей стало нравится чувствовать землю. Когда гувернантка сопровождала её на прогулке по усыпанным гравием дорожкам парка, Даниэла снимала обувь и сворачивала на мягкую траву, будто сама почва звала её к себе. Босые ступни ощущали каждую неровность, каждый скрытый под дёрном корень старого дуба — они врезались в кожу, но не причиняли боли, а напротив, словно пробуждали в ней что-то забытое. Ей казалось, что она чувствует пульс самой почвы — медленное, размеренное дыхание спящего зверя, которое шло не сверху, а из самой глубины, из тёмных, сырых слоёв, где корни сплетались в древние узлы.

Камни под ногами были тёплыми — не от солнца, а изнутри, будто хранили в себе тепло давно угасших костров. Особенно один: поросший мхом валун у старой часовни, потемневший от дождей и времени. Его поверхность была неровной, испещрённой выбоинами, словно кто-то когда-то пытался высечь на нём слова, но так и не закончил. Прислонившись к нему лбом, девочка могла сидеть часами, закрыв глаза и слушая… шёпот.

Слова были неразборчивы, язык — древним, старше любых книг в библиотеке, старше самой усадьбы. Он не складывался в привычные фразы, не имел синтаксиса, который можно было бы выучить. Это был не столько язык, сколько ощущение: тяжесть веков, горечь потерь, гордость, застывшая в камне. И чувство было ясным — это была память места. Она текла сквозь валун, как подземная река, и касалась Даниэлы, пробираясь под кожу, оседая в костях.

Однажды, когда солнце уже клонилось к закату и длинные тени ложились поперёк дорожек, гувернантка как обычно нашла её у валуна.

— Даниэла! Сколько раз тебе говорить — не сиди на сырой земле! Простудишься, а мне отвечать перед графиней!

Девочка не ответила. Она лишь крепче прижала ладонь к шероховатой поверхности, будто боялась, что, если отпустит, шёпот исчезнет.

— Я слушаю, — прошептала она едва слышно, не поворачивая головы.

Гувернантка вздохнула, покачала головой и пробормотала что-то про «эти их дворянские причуды», но в её голосе звучало не раздражение, а скорее усталость и даже тень сочувствия. Она накинула на плечи Даниэлы шаль и тихо сказала:

— Ну, посиди ещё немного. Только не долго.

И Даниэла сидела. Пока последние лучи не скользили по мху, окрашивая его в золотисто-коричневый, пока воздух не становился густым от вечерней сырости, а шёпот не сливался с тишиной, становясь её частью.

Когда она наконец поднималась и шла обратно к дому, её ступни были в земле и траве, пальцы пахли мхом и холодным камнем, а в груди жило странное чувство — будто она только что вернулась из долгого путешествия, хотя не сделала и десяти шагов от валуна. И каждый раз, переступая порог усадьбы, она оставляла за спиной не просто парк, а целый мир, который понимал её лучше, чем люди.

А бронзовый диск на шее едва заметно теплел, словно одобряя её выбор.

Потом опять всё начиналось заново.

— Ты опять сидишь на холодном! Простудишься! — кричала нянька, оттаскивая её за руку так резко, что на запястье оставались лёгкие, белеющие следы от пальцев.

Даниэла не спорила. Она просто смотрела на няньку большими, тёмными глазами, в которых не было ни обиды, ни упрямства — только тихое, упрямое знание.

— Он тёплый, — повторяла она спокойно, будто говорила о самой очевидной вещи на свете. — Он живой.

Нянька вздыхала, качала головой, бормотала что-то про «не от мира сего» и уводила девочку в дом, где пахло воском и нагретым деревом, где всё было правильным, понятным и… пустым. Но стоило Даниэле снова вырваться в парк, как ноги сами несли её к валуну, к этому молчаливому стражу у старой часовни.

А бабушка лишь понимающе кивала, глядя на неё выцветшими, но всё ещё пронзительными глазами. В её взгляде не было удивления — скорее, горькое удовлетворение человека, который долго ждал подтверждения своей веры.

— Они зовут тебя, dragamea? Горы даков? — спрашивала она, и слово, незнакомое и тяжёлое, ложилось на воздух, как камень на дно реки.

Даниэла не понимала слов, но чувствовала их смысл — он проникал под кожу, отзывался в груди глухим, ровным стуком, похожим на тот, что она слышала от земли. Dragamea. Что-то древнее, женское, связанное с зовом и долгом. Она кивала, не зная, правильно ли делает, но чувствуя, что бабушка ждёт именно этого.

Карпатские горы, о которых рассказывала старуха, манили её во сне. Там, среди туманов, стояли циклопические стены древних крепостей, сложенные из камней, которые, казалось, сами встали друг на друга по воле ветра и времени. Призраки воинов в шлемах с волчьими головами молча стояли на стенах, охраняя покой своих царей. Они не смотрели на неё — они просто были, как часть пейзажа, как скалы и облака. И в их неподвижности было обещание: когда придёт час, они узнают её.

Просыпаясь, Даниэла долго лежала с закрытыми глазами, стараясь удержать эти образы, пока они не растворились в утреннем свете. А потом шла к окну, смотрела на дальние холмы, едва различимые за пеленой дождя, и ей казалось, что где-то там, за горизонтом, горы действительно шепчут её имя.

Бронзовый диск на шее в такие моменты становился тёплым, почти горячим, будто кровь под ним бежала быстрее, отзываясь на этот зов. И Даниэла знала: это не болезнь, не причуда, не слабость. Это было пробуждение чего-то, что дремало в ней годами, передаваясь от матери к дочери, от бабки к правнучке — сквозь голод, войны, забвение, сквозь все попытки стереть род Дакиовиллов с лица земли.

— Ты слышишь их, — однажды тихо сказала бабушка, когда они сидели в библиотеке, и пыль кружилась в узких лучах света, словно крошечные звёзды. — И это хорошо. Потому что тот, кто не слышит зов предков, теряет себя. А тот, кто слышит… должен быть готов заплатить цену.

Даниэла тогда не спросила, какую цену. Она просто кивнула, потому что уже чувствовала её — лёгкий холодок вдоль позвоночника, тяжесть в груди, будто на плечи опускался невидимый плащ, сотканный из чужих судеб.

И она была готова. Не потому что хотела этого, а потому что не могла иначе.

Однажды местный священник застал её в лесу. Был день летнего солнцестояния — самый долгий день в году, когда тени становились короткими и резкими, а воздух густел от запахов нагретой хвои, травы и смолы. Солнце висело высоко, почти неподвижное, будто само время замерло в этой точке года.

Даниэла сплела венок из дубовых веток и папоротника — жёстких, упругих, пахнущих лесом и дождём. Она пыталась разложить маленький костерок по всем правилам, которые нашла в старой книге из библиотеки: не просто горсткой сухих веток, а по кругу, как на рисунках, где языческие жрецы стояли вокруг огня, подняв руки к небу. Пламя никак не хотело разгораться: сыроватые щепки лишь шипели, выпуская тонкие струйки дыма, и Даниэла, прикусив губу, дула на них, стараясь не дать искре погаснуть.

— Что ты делаешь, дитя?! — его голос прогремел, как гром, разорвав лесную тишину.

Она испуганно вскочила, прижав к груди свой амулет — бронзовый диск с извивающимся змеем, который в этот миг показался ей не просто украшением. Венок соскользнул с головы и упал на мох, придавленный её поспешным движением.

— Я просто… говорю с ними, святой отец, — тихо, но твёрдо произнесла она, будто оправдываться было стыдно, а молчать — ещё стыднее. — Как наши предки.

Священник шагнул ближе, его ряса шуршала по траве, а лицо потемнело от гнева и страха — страха перед тем, чего он не мог ни объяснить, ни подчинить.

— Предки твои приняли крест! — рявкнул он. — А эти сказки про Децебала и змеиные штандарты — дьявольский соблазн! Это не память, а ересь!

Он протянул руку к её шее, намереваясь сорвать амулет одним резким движением, как срывают ядовитый цветок, чтобы он не успел пустить корни. Но Даниэла отшатнулась так резко, что он остановился, будто наткнулся на невидимую стену.

В её глазах на секунду вспыхнуло что-то дикое, первобытное — не злоба, не ненависть, а древняя, инстинктивная защита того, что принадлежит ей по праву крови. Взгляд не испуганной девочки, а загнанного в угол зверя, который знает: если сейчас отступит, его больше не будут считать равным.

— Не трогайте, — прошипела она, сжимая кулак так, что ногти впились в ладонь.

Священник перекрестился, отступил на шаг, потом ещё на один, будто боялся, что её дыхание может осквернить его. Его пальцы дрожали, а голос, только что гремевший, теперь звучал тише, с дрожью, в которой слышался не гнев, а суеверный ужас.

— Сумасшедшая Дакиовиллова… Проклятая кровь… — пробормотал он, отворачиваясь, и поспешил прочь, не оглядываясь, будто боялся увидеть что-то, что окончательно лишит его покоя.

Когда его шаги затихли, Даниэла опустилась на колени, подняла венок и медленно надела его обратно. Пальцы её всё ещё подрагивали, но не от страха — от напряжения, от того, как близко она подошла к черте, за которой её мир могли просто запретить.

Костерок давно погас, оставив лишь горстку серого пепла. Но она не стала пытаться разжечь его снова. Вместо этого она приложила ладонь к земле, к прохладному мху, к корням старого дуба, и закрыла глаза.

— Они здесь, — прошептала она, не обращаясь ни к кому конкретно, а скорее подтверждая это себе. — Они не ушли. Они просто стали тихими.

Бронзовый змей на её груди едва заметно потеплел, будто соглашаясь. А в глубине леса, там, где солнечные лучи уже не доставали до земли, что-то шевельнулось в тени — не зверь, не птица, а словно сам воздух на мгновение сгустился, прислушиваясь.

И Даниэла знала: она не одна. Даже если весь мир отвернётся от неё, даже если её будут называть безумной, проклятой, чужой — те, кто был до неё, всё ещё стояли рядом. Невидимые, но крепкие, как стены древних крепостей.

Они ждали. И она должна была быть достойна их ожидания.

Она росла чужой для всех. Для соседей — сумасшедшей дикаркой, которая разговаривает с камнями и смотрит на мир так, будто видит сквозь стены. В деревнях шептались, что она призывает духов, и, завидев её силуэт у ограды парка, матери торопливо уводили детей, крестясь на ходу. Для слуг — надменной аристократкой, которая слишком много себе позволяет. Обыватели её недолюбливали не кланяется, как положено, не прячет взгляд, а смотрит прямо, словно имеет право судить каждого своим тихим, не по годам взрослым взглядом.

И лишь для бабушки она была наследницей чего-то великого и пугающего — последним звеном в цепи, которая тянулась сквозь века, не разрываясь даже под тяжестью поражений и забвения. В глазах старухи в такие моменты загорался странный, почти воинственный свет — не радость, а гордость, острая и колючая, как лезвие старого клинка.

— Мы — последние из свободных, Даниэла, — говорила бабушка вечерами, когда за окнами сгущалась тьма, а в камине потрескивали сыроватые поленья, выбрасывая искры, похожие на крошечные звёзды. — Пока другие склонялись перед Римом, мы уходили в горы. Пока Османская империя пьёт соки из Валахии, мы помним, что значит быть хозяевами своей земли. Наша кровь — это не проклятие. Это бремя тех, кто никогда не был рабом.

Каждое слово падало в душу девочки, как камень в тихий пруд, расходясь кругами. Она запоминала их, складывала в тайный ларец внутри себя, чтобы доставать в минуты, когда одиночество становилось невыносимым, когда хотелось просто быть как все: смеяться над глупыми шутками соседских мальчишек, бегать по лужам, не думая о древних клятвах и забытых богах.

И маленькая Даниэла верила. Веря в это, было проще переносить одиночество. Проще чувствовать себя особенной, а не брошенной. Она была не просто сиротой из обедневшего рода, чья усадьба медленно рассыпалась, как старый пирог, теряя крошки на ветру. Она была последним потомком великих вождей, и где-то там, в тумане веков, её ждал трон из костей врагов и знамя с головой дракона — не как награда, а как долг, который однажды придётся исполнить.

Иногда, лёжа ночью без сна, она представляла этот трон: холодный, тяжёлый, выточенный из чёрного камня, покрытого рунами, которые светятся в темноте. Знамя развевалось над ней, шурша, как крылья огромной птицы, и ветер нёс запах грозы и железа. В этих грёзах она никогда не чувствовала страха — только странное, горькое спокойствие человека, который знает: его путь уже начертан, и свернуть с него нельзя.

А утром, спускаясь по скрипучим ступеням в пустой зал, где солнечные лучи резали пыль на тонкие полосы, она снова становилась девочкой, которую сторонятся и о которой шепчутся. Но теперь каждый косой взгляд, каждый торопливо перекрестившийся прохожий лишь подтверждал её избранность.

Пусть боятся. Пусть отводят глаза. Она не просила этого бремени. Но раз оно досталось ей, она понесёт его до конца.

Бронзовый змей на её груди в такие минуты едва заметно теплел, будто шептал: «Ты не одна». И этого было достаточно, чтобы сделать следующий шаг.

Она начала собирать знания сама — не из уроков гувернантки, не из благочестивых наставлений священника, а из тишины старых стен, из шороха страниц, из шёпота земли под ногами. В тайнике за гобеленом, изображавшим охоту на оленя — выцветшем, протёртом на сгибах, — она нашла ветхий манускрипт.

Кожаный переплёт рассыпался от прикосновения, будто хотел унести свои тайны обратно в пыль. Страницы были тонкими, почти прозрачными, исписанными выцветшими чернилами. Текст представлял собой странную смесь латыни и языка, которого никто не знал: угловатые буквы сплетались в узоры, похожие на трещины на замёрзшем стекле. Даниэла не могла прочесть его целиком, но отдельные слова всплывали в памяти сами собой — будто она слышала их во сне.

Там говорилось о «дэвах» — духах, живущих в корнях дубов, в изгибах рек, в трещинах старых камней. О том, что они не добрые и не злые, а древние, как сама земля, и что слышат только тех, чья кровь помнит старые клятвы. И о силе, текущей в венах тех, кто помнит имя Децибала — не как имя из легенды, а как пароль, открывающий двери между мирами.

Даниэла перерисовывала знаки на пожелтевшие листы, стараясь не пропустить ни одной завитушки. Некоторые из них она уже видела во сне, другие — на камнях у старой часовни, третьи — в узорах мха, если смотреть на них под нужным углом. Каждый символ был как осколок зеркала: по отдельности — ничего не стоящий, но собранные вместе, они могли показать целое.

Однажды местный священник снова застал её — на этот раз она сидела на пороге дома, рисуя углём тот самый знак: круг, пересечённый тремя изогнутыми линиями, похожими на корни или змеиные тела. Уголь крошился в её пальцах, оставляя чёрные следы на коже, но она не замечала этого, полностью поглощённая тем, чтобы линии легли ровно.

— Это всё ересь, дитя, — качал головой священник, глядя на неё с усталой горечью человека, который слишком часто видел, как вера сталкивается с безумием. —Это всё язычество, и оно давно мертво. Его сожгли, стёрли, обратили в пепел.

Даниэла не подняла глаз. Её пальцы продолжали выводить линии, будто если она остановится, что-то важное ускользнёт навсегда.

— Оно спит, святой отец, — ответила она тихо, но твёрдо, словно повторяла истину, которую нельзя оспорить. — И иногда просыпается от боли. Когда земля стонет под сапогами чужаков. Когда рушатся стены, которые стояли веками. Когда забывают имена тех, кто держал щит. Тогда оно просыпается. И тогда кто-то должен быть готов услышать.

Священник замер, будто эти слова ударили его сильнее, чем любой крик. В них не было дерзости, не было вызова — только спокойная уверенность, от которой становилось не по себе.

Он хотел сказать что-то ещё — наставить, пригрозить, может быть, даже схватить её за плечо и оттащить от этого проклятого порога. Но, взглянув на её лицо — сосредоточенное, серьёзное, с тенью чего-то гораздо более древнего, чем её годы, — он лишь тяжело вздохнул, перекрестился и медленно пошёл прочь, бормоча себе под нос молитвы, которые должны были защитить его от того, что он только что услышал.

На страницу:
2 из 5