
Полная версия
Принцесса из деревни

Сергей Галактионов
Принцесса из деревни
Смерть — это не конец. Это просто смена аккаунта без возможности восстановления пароля.
Глава 1. Последний сторис
Кира Волкова умерла в двадцать пять лет, в среду, в семнадцать часов сорок две минуты, в ванной комнате с подогревом пола и арома свечами.
Это была хорошая ванная. Итальянская плитка цвета слоновой кости, раковина из каррарского мрамора, зеркало с подсветкой, которое делало кожу такой гладкой, что казалось — фильтры не нужны. Фильтры, конечно, были нужны. Фильтры были нужны всегда. Но зеркало создавало иллюзию, а иллюзия — это то, чем Кира Волкова зарабатывала на жизнь.
Миллион двести тысяч подписчиков.
Контракт с корейским брендом увлажняющих сывороток.
Контракт с российским брендом витаминов для волос, которые она никогда не пила.
Контракт на рекламу фитнес-браслета, который она надевала только для фото.
Квартира на Патриарших, которую оплачивал бывший бойфренд (он думал, что ещё не бывший, но Кира уже две недели не отвечала на его сообщения, потому что нашла бойфренда поинтереснее — с яхтой).
Жизнь Киры Волковой была красивой. Как картинка. Как сторис с фильтром «Париж», который делал всё чуть розовым и чуть нереальным.
В тот день — в среду, в последнюю среду своей жизни — Кира снимала контент.
«Мой идеальный день». Формат: вертикальное видео, двенадцать сторис, финальный рилс с монтажом.
Утро началось в шесть тридцать — не потому что Кира была жаворонком, а потому что в семь утра свет в квартире падал на кровать под идеальным углом, и одеяло выглядело как облако, и можно было снять пробуждение одним дублем.
Она поставила телефон на штатив, легла обратно, закрыла глаза, включила запись. Потянулась. Улыбнулась. Открыла глаза — медленно, как учила подписчиц в гайде «Утро без стресса: 7 шагов к идеальному пробуждению» (цена гайда — 2 990 рублей, продано 14 000 копий, Кира сама ни разу не следовала ни одному из семи шагов).
Дальше — кухня. Кофе. Не растворимый — боже упаси. Матча-латте на овсяном молоке с щепоткой корицы. Кира ненавидела матча-латте. На вкус это было как трава, перемолотая в пыль и залитая чем-то, что притворяется молоком. Но матча-латте хорошо смотрелась в кадре — зелёный цвет, белая пена, керамическая чашка ручной работы.
Потом — пилатес. Студия на Бронной, инструктор Алёна, которая говорила «дышите в живот» таким голосом, будто рассказывала сказку на ночь. Кира снимала себя в зеркале: леггинсы за двадцать тысяч, топ за двенадцать, кроссовки за сорок. Идеальная поза. Идеальный пресс. Идеальное всё.
Потом — бранч. Авокадо-тост, пашот, свежевыжатый. Кира съела три кусочка авокадо и отодвинула тарелку. Не потому что не хотела — хотела, очень хотела, она вообще всегда хотела есть, но контролировала себя с яростью, которую другие люди тратят на карьеру или спасение мира.
Потом — фотосессия для нового поста. Тема: «Естественная красота». Два часа в кресле визажиста, чтобы выглядеть так, будто на лице ничего нет.
Потом — ужин в ресторане с подругой Настей. Настя тоже была блогером, но поменьше — четыреста тысяч подписчиков, и она завидовала Кире с такой концентрированной ненавистью, что это можно было разливать в бутылки и продавать как энергетик. Они сфотографировались, обнявшись. Кира выложила фото с подписью «Мои люди 💕». Настя выложила то же фото с подписью «Лучшая 💕». Обе ненавидели это фото.
К семнадцати тридцати Кира вернулась домой. Сняла кроссовки. Сняла пальто. Прошла в ванную.
На лице — пилинг. На волосах — маска с кератином. На ногах — носки с увлажняющей пропиткой. Она была упакована в уходовые средства, как мумия в бинты, и при этом чувствовала себя уставшей, пустой и — если бы её спросили, а её никто не спрашивал — одинокой.
Телефон лежал на краю раковины. Она потянулась к нему, чтобы выложить последний сторис дня — вид из окна ванной, закат, свечи, подпись «Вечер для себя 🕯️».
Рука была мокрой.
Мрамор был мокрым.
Носок с увлажняющей пропиткой скользнул по итальянской плитке цвета слоновой кости.
Кира упала.
Затылок ударился о край раковины из каррарского мрамора. Того самого мрамора, который она выбирала три недели, потому что обычный мрамор был «слишком серым», а этот — «тёплый, с прожилками, как в римских термах». Мрамор был красивый. Мрамор был твёрдый. Мрамор не прощал ошибок.
Последнее, что видела Кира Волкова, — потолок ванной комнаты. Белый. Ровный. С маленьким пятном в углу, которое она просила маляра исправить, а маляр сказал, что это не пятно, а тень, и Кира не поверила, но так и не перезвонила ему.
Последнее, что думала Кира Волкова:
«Я даже сторис не выложила».
Потом — темнота.
Темнота пахла.
Это было первое, что Кира осознала. Не «где я?», не «что случилось?», не «я жива?». Нет. Первая мысль была: «Пахнет. Чем-то ужасным. Что-то протухло. Или кто-то умер. Или и то, и другое».
Она попыталась открыть глаза. Веки были тяжёлыми, будто на них положили мешки с песком. Голова гудела. Тело ломило. Всё тело — не так, как после пилатеса, когда болят конкретные мышцы с красивыми латинскими названиями, а как после того, как тебя переехал грузовик, потом сдал назад и переехал ещё раз.
Она открыла глаза.
Темнота никуда не делась. Но теперь в ней были контуры. Неровный потолок — не белый, не ровный, а бурый, в трещинах, с торчащими жёрдочками, между которыми виднелось что-то похожее на солому. Или на сено. Или на то, что когда-то было соломой, а теперь стало экосистемой.
Кира моргнула.
Что-то хрюкнуло. Не рядом, а у неё в ногах. Что-то тёплое, шершавое и живое толкнулось в её ступню.
Кира посмотрела вниз.
У неё в ногах лежал поросёнок. Маленький, грязный, с розовым пятачком, покрытым чем-то, о чём Кира предпочла бы не думать. Поросёнок смотрел на неё круглыми чёрными глазами с выражением абсолютного безразличия.
Кира закричала.
Не тем криком, которым кричат в фильмах ужасов — красивым, звонким, с идеально открытым ртом. Нет. Это был крик человека, который проснулся с поросёнком в ногах, ничего не понимает и находится на грани нервного срыва. Хриплый, сорванный, с нотками истерики и лёгким привкусом безумия.
Поросёнок хрюкнул и отполз.
Где-то справа закудахтали куры. Несколько кур. Кира повернула голову. На чём-то, что, видимо, считалось столом — грубая доска на двух пнях — сидели три курицы. Они смотрели на Киру с тем же безразличием, что и поросёнок. В мире этих кур крик голой обезьяны был событием, не заслуживающим внимания.
Дверь — вернее, то, что служило дверью: кусок дерева, привязанный к стене верёвкой — распахнулась.
В проёме стояла женщина.
Кира уставилась на неё и попыталась обработать увиденное. Мозг, привыкший к фильтрам и идеальным картинкам, буксовал.
Женщине было, на вид, лет пятьдесят. Может, пятьдесят пять. Лицо — как печёное яблоко: морщины, складки, обветренная кожа. Руки — красные, потрескавшиеся, с ногтями, обломанными до мяса. Волосы — неопределённого цвета, спрятанные под грязный платок. Платье — серое, мешковатое, заштопанное в четырёх местах.
Женщина открыла рот и сказала что-то.
Кира услышала слова и с ужасом поняла, что понимает их. Не на русском, нет. На каком-то другом языке — грубом, гортанном, похожем на смесь немецкого с чем-то славянским. Но она понимала. Как будто этот язык всегда жил в её голове, просто раньше молчал.
— Кирка! Опять орёшь? Что с тобой? Свинья укусила?
Кирка. Её звали Кирка. Не Кира, не Кирочка, не «Кира, привет, мы из бренда, хотим обсудить коллаборацию». Кирка.
— Мама, — ответила Кира, и голос, который вышел из её рта, был не её голосом. Тоньше, выше, моложе. Голос подростка. — Мама, что…
Женщина шагнула вперёд, наклонилась, потрогала Кирин лоб шершавой ладонью.
— Жара нет. Значит, не хворая. Вставай, лентяйка. Козу подоить надо. И кур покорми, а то опять яйца клевать начнут.
Кира сидела на чём-то, что называлось «кровать» только из вежливости. Это была доска, на которой лежал мешок, набитый чем-то колючим. Соломой, видимо. Вместо одеяла — кусок грубой ткани, которая пахла так, будто её стирали в болоте. Возможно, её стирали в болоте.
Кира посмотрела на свои руки.
Это были не её руки.
В прошлой жизни — господи, она уже думала об этом как о «прошлой жизни» — её руки были произведением искусства. Маникюр каждую неделю. Крем четыре раза в день. Солнцезащитный фактор на тыльную сторону ладоней. Кожа была такой гладкой, что фотографы просили её сниматься для рекламы колец без ретуши.
Руки, которые она видела сейчас, были маленькими, тощими, загорелыми до черноты. Ногти — грязные, обломанные. На ладонях — мозоли. На костяшках — ссадина. На запястье — грязный шнурок, завязанный узлом.
Кира подняла руки к лицу. Потрогала щёки. Впалые, угловатые. Нос — маленький, острый. Губы — сухие, потрескавшиеся.
Четырнадцать лет. Она была в теле четырнадцатилетней девочки.
— МАМА! — закричала Кира голосом, который был на октаву выше, чем она ожидала. — ГДЕ Я?!
Женщина — мать, Марта, как подсказала память этого чужого тела — посмотрела на неё с выражением, которое говорило: «Моя дочь сошла с ума, но у меня нет времени на это, потому что козу надо подоить».
— Ты дома, дурочка. Где тебе ещё быть? В королевском дворце? Вставай. Отец уже в поле.
Кира встала.
Это было ошибкой.
Во-первых, она наступила в нечто влажное и тёплое, и ей не нужно было смотреть вниз, чтобы понять, что это такое. Поросёнок виновато хрюкнул из угла.
Во-вторых, встав в полный рост, она смогла наконец увидеть «дом» целиком. И слово «дом» тут было сильным преувеличением. Это был сарай. Нет — это было оскорбление сараев. Сараи, увидев это строение, объединились бы в профсоюз и подали жалобу.
Одна комната. Стены — глина, перемешанная с соломой, в трещинах, через которые виднелся свет. Крыша — жерди и солома, с дырой в углу, через которую Кира видела серое небо. Пол — утоптанная земля, покрытая старой соломой и тем, что оставляли после себя куры и поросёнок. Вместо окна — квадратная дыра в стене, заткнутая тряпкой. Печь — глиняная, кособокая, с трубой, которая уходила в стену под углом, вызывающим сомнения в законах физики.
В углу, на куче тряпья, спали трое детей. Мальчик лет десяти — тощий, с копной нечёсаных волос. Девочка лет семи — маленькая, свернувшаяся калачиком, с пальцем во рту. И ещё один — совсем маленький, лет пяти, круглый, как колобок, с румяными щеками и выражением блаженства на лице.
Братья и сестра. Петька, Анка, Мик. Имена всплыли сами, как пузыри из болота.
Кира стояла посреди этого… помещения… и чувствовала, как реальность обрушивается на неё, как штукатурка с потолка в старом доме. По кусочкам. Каждый кусочек — больнее предыдущего.
Нет ванной. Нет душа. Нет раковины из каррарского мрамора.
Нет телефона. Нет интернета. Нет подписчиков.
Нет кофе. Нет матча-латте. Нет авокадо-тостов.
Нет зеркала с подсветкой. Нет крема. Нет сыворотки. Нет SPF.
Есть поросёнок. Есть куры. Есть мать, которая выглядит на пятьдесят, хотя ей, наверное, тридцать пять. Есть трое детей на полу. Есть серая каша в горшке на кособокой печи. И есть запах. Запах, который состоял из навоза, дыма, пота, гнилой соломы и чего-то ещё — чего-то, для чего в русском языке нет слова, а если бы было, его запретили бы произносить в приличном обществе.
Кира сделала то, что сделал бы на её месте любой разумный человек.
Она заплакала.
Не красиво. Не как в кино. Не с одинокой слезинкой, скатывающейся по безупречной скуле. Нет. Она заревела. С соплями, с всхлипами, с подвываниями. Она села на пол — прямо на грязную солому — и ревела так, что проснулись дети, забеспокоились куры и даже поросёнок подошёл и ткнулся ей в колено пятачком, будто пытаясь утешить.
Марта стояла в дверях и смотрела на неё.
— Сглазили, — сказала она наконец. Не с испугом, не с тревогой, а с усталым раздражением человека, у которого и без того забот хватает. — Опять эта бабка Злата сглазила. Говорила я — не ходи к ней за травами.
— Мама, — прохрипела Кира сквозь слёзы, — где… где ванная?
— Что?
— Ванная. Где можно помыться. Вода. Горячая вода. Мыло. Полотенце. Хоть что-нибудь.
Марта посмотрела на неё так, будто дочь заговорила на языке ангелов. Или демонов. Или и тех, и других одновременно.
— Вода в колодце. Полотенце — вон тряпка висит. Мыло кончилось на прошлой неделе. А «ванная» — это что?
— Это… место… где моются. Отдельная комната. С водой.
— Отдельная комната для мытья? — Марта подняла брови так высоко, что они исчезли под платком. — Ты что, королева? У нас одна комната на всех. И на кур тоже. Хочешь мыться — бери ведро и иди к колодцу. Но сначала — козу подои.
Кира сидела на полу, в поросячьей луже, в хижине из глины и палок, и понимала — медленно, мучительно, как человек, который просыпается после наркоза и обнаруживает, что ему ампутировали ногу, — что это не пранк. Не реалити-шоу. Не сон.
Это была её новая жизнь.
Она вытерла нос рукавом — рукавом! Она, которая в прошлой жизни не прикасалась к лицу без предварительной дезинфекции рук! — и попыталась дышать.
Не получалось. Воздух был слишком густым от запахов, которые не должны существовать в радиусе километра от человеческого носа.
— Это не моя жизнь, — прошептала она по-русски. — Это не моя жизнь. Я — Кира Волкова. У меня миллион подписчиков. У меня квартира на Патриарших. У меня контракт с корейским брендом. Я не… я не это. Я не здесь. Я не…
— Кирка! — рявкнула Марта от двери. — Хватит бормотать! Коза сама себя не подоит!
Кира встала. Вытерла лицо. Посмотрела на свои грязные, мозолистые, чужие руки. Посмотрела на поросёнка. Поросёнок посмотрел на неё.
— Ладно, — сказала она поросёнку. — Ладно. Коза. Подоить козу. Я могу подоить козу. Наверное. Я не знаю, как доят козу. Я не знаю, как выглядит коза вблизи. Но я могу. Я должна мочь. Потому что альтернатива — сидеть в луже поросячьей мочи и плакать. А это… это не контент.
Поросёнок хрюкнул.
Кира вышла из хижины.
Мир ударил её по глазам.
Свет — серый, но яркий после темноты хижины. Небо — низкое, облачное, бесконечное. Земля — грязная, размокшая от недавнего дождя. Перед хижиной — двор, если это можно назвать двором: утоптанный пятачок с корытом, из которого пила тощая коза; покосившийся забор из кривых жердей; куча навоза в углу, на которой сидел петух с видом победителя.
За забором — поле. За полем — лес. За лесом — ничего. Ни дороги, ни здания, ни антенны, ни самолёта в небе. Ничего, что говорило бы: «Добро пожаловать в двадцать первый век, мы рады, что вы с нами».
Кира стояла босиком в грязи, в рубахе, которая пахла так, будто её носили три поколения без стирки, и смотрела на мир, который был её новым домом.
— Это три из десяти, — сказала она вслух. — Нет, это два. Нет, это один. Один из десяти. Нет, это ноль. Ноль из десяти. Не рекомендую.
Коза подняла голову и посмотрела на неё. У козы были жёлтые глаза с горизонтальными зрачками — инопланетные, равнодушные, слегка презрительные. Коза жевала что-то. Вероятно, забор.
— Хорошо, — сказала Кира козе. — Хорошо. Давай попробуем. Я — Кира Волкова, бьюти-блогер, модель, лицо бренда. Я сейчас подою тебя. Я не знаю как, но я разберусь. Я разобралась, как сделать идеальный смоки-айс с закрытыми глазами, я разобралась, как продать тысячу гайдов за одну ночь, я разобралась, как убедить миллион женщин, что этот крем работает. Я справлюсь с козой.
Она подошла к козе. Коза посмотрела на неё. Кира посмотрела на козу. Между ними повисло напряжение, достойное финала чемпионата мира.
Кира протянула руку к вымени.
Коза лягнула её в колено.
Кира упала в грязь.
Куры закудахтали. Петух на навозной куче хлопнул крыльями. Где-то в хижине хрюкнул поросёнок. Из дверного проёма выглянул Петька — десятилетний брат — и расхохотался так, что согнулся пополам.
Кира лежала в грязи, с ноющим коленом, и смотрела в серое небо.
В прошлой жизни, подумала она, я падала один раз. На мраморный пол. И умерла. В этой жизни я упала в грязь. И, кажется, буду падать ещё долго.
Она перевернулась на живот. Упёрлась руками в землю. Встала. Отряхнула рубаху — бессмысленный жест, потому что рубаха была грязнее земли.
— Ладно, — сказала она козе, которая жевала забор с видом полной победы. — Раунд два.
Из хижины вышла Марта. Посмотрела на Киру — грязную, мокрую, с соломой в волосах. Посмотрела на козу — сытую, довольную, с куском забора во рту.
— Ты не умеешь доить, — сказала Марта. Это был не вопрос.
— Я… раньше умела, — соврала Кира.
— Раньше — это когда? Вчера ты доила нормально.
— Я… забыла.
Марта закрыла глаза. Открыла. Подошла к козе. Села на корточки. Двумя движениями — быстрыми, точными, отработанными за двадцать лет — выдоила молоко в ведро. Встала. Протянула ведро Кире.
— Смотри и учись, — сказала она. — Заново.
Кира взяла ведро. Молоко было тёплым и пахло козой. В прошлой жизни она пила овсяное молоко, миндальное молоко, кокосовое молоко — любое молоко, кроме настоящего, потому что настоящее молоко было «не в тренде». Теперь она стояла с ведром настоящего козьего молока и понимала, что это — единственное молоко, которое у неё будет. Навсегда.
— Мама, — сказала Кира, и её голос дрогнул.
— Что?
— Мне нужно помыться. Пожалуйста. Мне нужна вода. Хоть какая-нибудь. Пожалуйста.
Марта посмотрела на неё долгим взглядом. В этом взгляде было много всего: усталость, раздражение, лёгкое беспокойство и — где-то на самом дне — что-то похожее на жалость. Или на любовь. Или на то и другое, смешанное в пропорциях, которые знают только матери.
— Колодец за домом, — сказала Марта. — Ведро там. Воду грей на печи, если хочешь тёплую. Но дрова экономь — зима близко.
Кира кивнула. Пошла к колодцу.
Колодец был старым, с покосившимся срубом и верёвкой, которая выглядела так, будто могла порваться в любую секунду. Кира опустила ведро. Подняла. Вода была ледяной и чистой — настолько чистой, что Кира на секунду забыла, где она, и просто стояла, глядя на своё отражение в ведре.
Из ведра на неё смотрело чужое лицо. Молодое, худое, с большими глазами и спутанными волосами цвета грязной соломы. Не уродливое — нет. Под слоем грязи, под усталостью, под четырнадцатью годами крестьянской жизни проступали правильные черты: высокие скулы, прямой нос, губы с чётким контуром.
Если бы это лицо попало ко мне на консультацию, подумала Кира, я бы сказала: потенциал есть. Уход, питание, увлажнение — и через полгода можно на обложку. Но здесь нет ухода. Нет питания. Нет увлажнения. Здесь есть козье молоко, печная зола и поросёнок по имени… а, у него нет имени. Он просто поросёнок.
Она подняла ведро. Понесла к дому. Ведро было тяжёлым — в прошлой жизни самое тяжёлое, что она поднимала, была сумка Hermès, и даже её обычно нёс ассистент.
Кира поставила ведро у печи. Плеснула воды в горшок. Разожгла огонь — это заняло двадцать минут, три обожжённых пальца и пять слов, которых нет ни в одном словаре. Нагрела воду до тёплого состояния.
Вышла за дом. Встала за хижиной, где никто не видел. Стянула рубаху.
Увидела своё тело.
Нет, подумала она. Нет, нет, нет.
Тело четырнадцатилетней крестьянки было тем, что в бьюти-индустрии назвали бы «проектом». Тощее — не стройное, как на подиуме, а именно тощее, с торчащими рёбрами и острыми ключицами. Кожа — загорелая до коричневого, с цыпками на руках и ссадинами на коленях. Ноги — кривоватые, с мозолями на ступнях, которые можно было использовать вместо наждачной бумаги. Волосы — спутанные, тусклые, с чем-то подозрительным у корней.
Кира плеснула на себя тёплой водой. Потёрла кожу руками. Грязь сходила неохотно, будто приросла. Мыла не было — Марта сказала, что мыло кончилось, — и Кира в отчаянии зачерпнула горсть золы из-под печи и стала тереть ею руки.
Зола была грубой. Кожа покраснела. Но — стала чище. На полтона. Может, на четверть тона. Кира тёрла и тёрла, и вспоминала, как в прошлой жизни рекламировала скраб из вулканического пепла за четыре тысячи рублей за банку. Теперь у неё был скраб из печной золы. Бесплатный. Органический. Стопроцентно натуральный. Ноль из десяти, не рекомендую.
Она вылила на себя остатки воды, надела рубаху обратно и села на землю.
Где-то в поле работал отец — Йорн. Огромный, молчаливый, с руками как лопаты. Кира видела его мельком, когда выходила: он стоял, согнувшись, над грядкой и что-то делал с землёй. За весь день он произнёс три слова. «Есть.» — утром. «Спать.» — вечером. И «Коза.» — когда коза снова сожрала кусок забора.
В хижине возились дети. Петька дразнил Анку, Анка плакала, Мик ел. Мик, кажется, всегда ел. Это был его основной вид деятельности и, судя по румяным щекам, он преуспевал.
Куры кудахтали. Поросёнок хрюкал. Коза жевала.
Кира сидела на земле, прислонившись спиной к стене хижины из глины и палок, и смотрела на закат.
Закат был красивым. По-настоящему красивым — не через фильтр «Париж», не через стекло панорамного окна, не через экран телефона. Просто небо, красное с золотым, над бесконечным полем, с силуэтом леса на горизонте и одинокой птицей, плывущей в потоке тёплого воздуха.
В прошлой жизни Кира сфотографировала бы этот закат, наложила бы фильтр, написала бы подпись: «Природа — лучший косметолог 🌅». Получила бы пятьдесят тысяч лайков.
Здесь не было телефона. Не было фильтра. Не было подписи. Не было лайков.
Был только закат. И она.
Ладно, подумала Кира. Ладно. Я не знаю, как я сюда попала. Я не знаю, зачем. Я не знаю, как вернуться. Но я знаю одно: я — Кира Волкова. Я убедила миллион женщин купить крем, который не работает. Я продала четырнадцать тысяч гайдов по утреннему пробуждению. Я выжила в индустрии, где тебя сожрут за один неудачный пост. Я справлюсь. Я не знаю как, но я справлюсь.
Но сначала мне нужно найти мыло.
И научиться доить козу.
И, может быть, не умереть.
Из хижины донёсся голос Марты:
— Кирка! Каша стынет! Есть иди!
Кира встала. Отряхнула рубаху. Посмотрела на свои грязные руки.
— Иду, мама, — сказала она.
И пошла есть серую кашу.
Глава 2. Манифестация принца
Каша была серой.
Не серой как асфальт — у асфальта есть характер, у асфальта есть текстура, асфальт хотя бы честен в своей серости. Нет. Эта каша была серой как отчаяние. Как понедельник без кофе. Как лицо человека, который только что узнал, что его рейс задержан на двенадцать часов, а зарядка для телефона осталась дома.
Кира сидела на лавке — грубой доске, прибитой к стене — и смотрела в миску. Миска была глиняной, с отколотым краем. Ложка — деревянной, с трещиной посередине. Каша — она даже не знала, из чего эта каша. Из какого-то зерна. Может, ячмень. Может, полба. Может, что-то, у чего нет названия в современном мире, потому что в современном мире это перестали есть ещё в Средневековье.
Ну, собственно, вот оно, Средневековье. Пожалуйста.
Кира поднесла ложку ко рту. Понюхала. Пахло ничем. Даже не невкусным — просто ничем. Как картон. Как воздух в пустой комнате. Как жизнь без смысла.
Она положила ложку обратно.
— Я не могу это есть, — сказала она.
Марта, которая кормила Мика с ложки (Мик не нуждался в кормлении — он прекрасно ел сам, но мать привыкла, а Мик не возражал), посмотрела на неё.
— Что значит «не можешь»?
— Это… это не еда. Это… субстанция. Серая субстанция.
— Это каша, — сказала Марта с интонацией человека, который объясняет очевидное идиоту. — Из ячменя. На воде. Как всегда.












