
Полная версия
Рассказы, повести, воспоминания
Он же медленно допил стопку водки и, не обращая внимания, на любопытные и косые взгляды гостей, простился с моими родителями, говорившими какие-то обязательные в таких случаях слова.
Он ушел. За ним незаметно исчезла его супруга.
Через некоторое время мужики, успокоившиеся, вернулись за стол, принеся с собой свежесть и прохладу осенней ночи, перемешанную табачным запахом дешевых папирос. И, засыпая, я продолжал думать о странном «военнобледном» Сатарове.
Мой герой действительно был странным человеком. У него не было друзей, с родственниками был сдержан и холоден и, хотя традиции и обычаи соблюдал, к нему не любили ходить. А он, судя по всему, не страдал от всего этого угрызениями совести.
Жил он с женой, детей у них не было, может быть, поэтому мы, пацаны, любившие хулиганить по огородам и садам, обходили его дом стороной.
Работать они умели и крутились как пчелки. Хотя у нас в деревне не было явных лодырей - жили справно, они все же выделялся. Огромный дом, сад – огород, живность – всего у них было с избытком. Куда они все девали, я не знаю, да и не задумывался тогда об этом, только удивляло: зачем им двоим столько? У большинства жителей были огромные семьи - от пяти до двенадцати детей и понять их было возможно – надо жить, а тут.…
Но было еще одна сторона жизни, которая бросалась в глаза, и которая не была свойственна тогдашней послевоенной жизни – это безупречная аккуратность и педантичность на манер Европы. Фронтовики, видевшие европейскую жизнь, узнавали ее сразу, и это вызывало резкое неприятие: не наше, немецкое, а стало быть - фашистское. Это сейчас все выглядит анахронизмом, а тогда, все еще было свежо, раны не все зажили. Фронтовиков – через двор, а не вернувшихся – в каждом дворе, а то и не по одному. А он явно противопоставлял себя окружающим всем этим, за то и не любили.
Случалось, мама посылала по какому-либо делу к ним – скандал:
– Да не пойду я к военнобледному!
С нашими цыпками на ногах входить в их дом было страшно! Стерильная чистота, половики, ввергали нас в суппорт и такое смущение, что мы забывали, зачем пришли. Правда жена его была добра, но ее суетливость и желание нам угодить, вызывали, по меньшей мере, неприязнь и еще большее отчуждение.
Повзрослев, мы относились к ним более спокойно. Многое стало понятным и объяснимым. Но отчуждение все же оставалось и, мы, ничего не могли поделать с этим чувством.
Стало понятным, что «военнобледный» означает «военнопленный», искаженное боевым разведчиком в пылу ссоры. А Сатаров, оказывается, и правда был в плену всю войну, а потом не сразу вернулся на Родину. Поскитался по миру: был в Америке, жил в Австралии и лишь в конце 50-х вернулся домой. Отсидел сколько-то в лагерях… Вообще–то, не позавидуешь. Три года плена в Германии и более десяти лет скитаний по миру не могли не оставить след в его памяти – это очевидно. Вот он всю жизнь стремился воплотить в реальность тот мир, тот образ жизни, который он увидел и, наверное, который ему понравился. Это был островок его безумной мечты, и он лелеял его, отгородясь от окружающего мира, насколько это было возможно и оставаясь совершенно равнодушным к нему. Отдавая работе только точно определенные часы, он трудился и трудился над своей мечтой и был весьма этим доволен.
То, что его не любили, как нам казалось, его не волновало, во всяком случае, внешне. Даже другие бывшие в плену мужики не могли его понять. Им то уж точно известно, как жить с клеймом «предателя», когда ты виноват лишь в том, что попал в плен, а не убил себя. Вольно или не вольно, все они желали реабилитации и старались жить со всеми в ладу, отдавая себя всего без остатка работе и людям. И со временем они смогли вернуться к достойной жизни. Стали, как и все ветераны, носить свои награды, не стесняясь отмечать праздники, и ни кто уж больше не упрекал их за то, что они выжили и живут. Сатаров же нет. Так и жил в своем выдуманном мире. Особняком. Не носил наград, хотя имел юбилейные медали, не ходил на праздники и встречи с молодежью. И, что не осталось не замеченным, никогда не праздновал День Победы, трудясь, целый день на виду у всех.
Да, это было слишком. И было естественно, когда кавалер двух орденов солдатской Славы и других боевых наград разведчик, возвращаясь, после праздника домой, после солдатских «сто граммов», неизменно плевал в сторону дома соседа и кричал:
- Военнобледный! Сволочь! Предатель! (это были самые мягкие ругательства). За Победу не хочешь выпить? А, ну, выходи…
Его успокаивали, уводили домой, а через год все повторялось. Только Сатаров ухом не вел.
Ветераны старели, дети взрослели, разлетались по всему свету, женились, привозили внучат – жизнь текла своим чередом. Лишь в доме Сатаровых было стерильно чисто, пусто и тихо. Здесь не только детей, а и бактерий, видимо, не было.
Но время, время! Оно безжалостно и неумолимо.
Поблекло и былое величие сатаровской мечты. Сил уже не хватало на частые обновления, да и сами, вероятно, стали болеть чаще, а ухаживать то некому. Сердобольные соседи стали захаживать к ним, чтоб приготовить поесть, обстирать. Но даже это не растопило сатаровского сердца. Загнанный самим собой в сети одиночества, живущий только своей мечтой он разучился любить людей и жалеть их. В каждом он видел посягателя на свою мечту и на проявления доброты, в лучшем случае, отвечал бессловесным равнодушием.
Конец сатаровской истории печален и логичен…
Весной местный совхоз выделяет несколько тракторов для вспашки частных огородов. Трактористы в виде платы предпочитают, естественно, «горькую».
Так было и в том приснопамятном году, когда Сатарову было уже 73 года. Его сосед пахал огород и молодой тракторист, приехавший «подшофе», при развороте, плугом, зацепил забор сатаровского огорода и тот, до того безучастно наблюдавший за происходящим, поспешил к месту «трагедии».
Тракторист, видя такое дело и спешащего старичка, вышел из трактора и пошел к нему навстречу, намереваясь, по всей видимости, извиниться и пообещать восстановить порушенное.
День клонился к вечеру, наплывали сумерки. Юноша, стараясь успокоить взволнованного старика, уже издали стал говорить ему слова извинения. Но случилось неожиданное: старик, приблизившись к трактористу, ничего не говоря, ударил его по голове палкой, бывшей в его руках.
Удар оказался роковым и для тракториста, и для Сатарова. Водитель скончался от кровоизлияния в голову. Сатарова судили.
Восемь лет тюрьмы были для него смертным приговором.
Жена его к тому времени была парализована и почти безумна, а вскоре ее не стало. Не стало и его: через пару лет он скончался в тюремном лазарете.
Каким он был в последние годы своей жизни и как он смирился с потерей своей мечты, а может он так и жил в своей мечте, мне, увы, не ведомо.
ВЫГОЛОВСКАЯ ИСТОРИЯ (рассказ бабушки Евфалии)
После гражданской войны много народа бродило по лицу земли в поисках лучшей доли. Всякие были, но особенно много было цыган. Эти не бродили как калики перехожие, по двое-трое, а целыми таборами. Станут у села, в отдалении, у реки, разведут костры, песни поют по вечерам, а днем по округе бродят, просят милостыню. Давали, что могли, кто хлеб, кто яиц, кто одежонки какой, но воровства не было. Приходили они ближе к весне, когда уже травка появлялась, что для их лошадей было хорошей поддержкой. А овес, солому, сено они покупали у местных. Торговались интересно, до последнего, местные любили эти сцены и подыгрывали им, не уступая, но, в конце концов, все завершалось, к общему удовольствию, мирно и согласно.
Как-то один табор пришел очень рано, видимо, причины были, время то было не спокойное. Было еще холодно, снега почти не было, но тепло задержалось где-то, так, что весна не шибко торопилась в наши места. И стали они проситься на постой по домам, вернее, только женщины с детьми, мужики жили у себя в кибитках, видно, гордость не позволяла, а может, просто так было удобнее и дешевле.
Дом наш стоял на самой околице, потому пришли к нам чуть ли не к первым. Детей у них было, ну, просто тьма! Чумазые, неунывающие цыганята, лопоча по-своему, хватали нас за подолы сарафанов, руки, видимо, уговаривали пожалеть их. Глядя на них, милая моя, какое сердце выдержит! А жили мы вчетвером: отец, да мы три дочери его, мама у нас померла уже с год как. Мы к отцу, а он сам уж улыбается. Сговорились, да и стали они жить у нас. Питались мы скромно, в основном, «мурцовкой». Соленый огурец, лук, чуть хлеба накрошишь, зальешь водой…. Вкуснота! Да и они не шибко хорошо ели, что соберешь в голодном крае? Делились, а как же!
Дома оставались самые маленькие с нянькой, а остальные все уходили на поиски еды. Приходили поздно и сразу спать, если добычи не было.
Людей тогда не боялись, пускали в дом легко. Всем было тяжело. Просились чаще в дома попроще, в богатые не очень-то и пускали. Что сами ели тем и угощали гостей, не жадничали. Давали что могли и люди были рады этому. А сейчас милостыню-то боишься дать – не угодишь, в лицо бросят! Сейчас голодных нет, а злых много.
Наши цыгане были хорошими, мирные и веселые, а детки так прям артисты – пели, плясали, да так смешно, что мы падали со смеху.
Дом у нас был хоть и большой, но теплый, отец с дедом и братьями ставили, миром, тогда так было принято. Все бы ничего, но была одна напасть, хоть бросай или сжигай дом, прости, Господи! А бедой-то были клопы! Что только мы не делали! Живут, заразы! Просто наказание египетское! Но попривыкли не много, куда денешься, но привыкнуть совсем к этой беде было невозможно.
Так наши квартиранты нас выручили. Прожили они у нас месяц и снялись дальше в путь. Стали прощаться, слезы, рев, грузим их матрацы и одеяла, прощаемся…. Ушли.
Но вот чудо, вместе с ними ушли и клопы! Мы не сразу приметили это дело, но факт есть факт, ушли. С тех пор мы их не видели ни одного! Видно, веселые цыгане им приглянулись, может кровь у них слаще, а может надоела наша худосочная кровь, шибко уж мы были худы. Ушли, стало быть, эти звери от нас.
Не успели мы забыть своих благодетелей прежних цыган, как является другой табор. Стали они, как водится, у реки, и пошли по дворам. Все привычно, походят несколько дней и двинут дальше. Вечерами, как повелось, с места табора неслись звуки песен, горели костры, некоторые местные ходили к ним в гости. Мы, девки малые, только издали могли наблюдать за происходящим на таборе, да и отец наказывал строго, не иметь с ними общения.
Дома в те поры не запирались на замки, подопрешь дверь палкой или ветку вставишь в запор, и каждый знает – хозяев нет дома, а стало быть, от ворот поворот!
Но одна цыганка из нового табора пренебрегла этим запретом и вошла в наш дом. Отец был на работе, мы в школе, делай что хошь. Жили мы не богато, из самого ценного в доме сундук, даже не он, сундуки были в каждом доме, а то, что в нем. В деревянных, огромных, кованых и не кованых сундуках хранились одежда для праздников, приданное для дочек, вообще, самые дорогие вещи. В нашем сундуке было почти пусто. Все дорогое: отцовский пиджак, брюки, картуз, сапоги и прочая мелочь давно были проданы, а деньги ушли на похороны мамы и продукты. Наших дорогих приданных еще не существовало в природе. Но в нем лежали несколько маминых платков, купленных папой маме по разным случаям, ну, когда мама была жива. Любил он ее! Вот эти платки, он ни в какую не хотел продавать и частенько говорил, что они достанутся нам на память о маме. Все-таки, он готовил нам приданное.
Цыганка, оглядев дом, сделала точный выбор, открыв сундук забрала на свою беду, мамины платки. Чем бы все это кончилось, не ведаю, не приведи Господь отца домой. Видя, что дом открыт, он удивился: не случилось ли что с нами, подумал он? Взбежав на крыльцо, нос к носу столкнулся с воровкой. Будь она честна, ничего бы не произошло, подумаешь, ошиблась, с кем не бывает, отец был добрый человек. Но когда он увидел платки мамы у нее в руках и за пазухой!!!
Как он сам потом говорил, свет померк в глазах… Бил он ее, как говорится, смертным боем. Когда его оттащили от нее, она была еле жива - вся в крови и собственных испражнениях.
Когда прибежали мы, отец сидел, обхватив голову руками, и плакал. Увидев нас, он бросился к нам и стал просить прощенья, за то, что оставит нас сиротами. Мы ничего не понимали и тоже плакали, успокаивали его. Только потом поняли, что он боялся, что его обязательно за это преступление посадят, а как там жизнь пойдет, кто ведает. Вернется ли? Горе! Горюшко!..
Цыганку отвели в сторону табора, но люди не уходили из нашего двора, с тревогой ожидая мести цыган, и даже решили дежурить по очереди. Страшно было до ужаса! Поди, подпалят дом или ригу? Заполыхает - не остановишь, сгорит деревня. А как жить? Послышались призывы пойти прогнать цыган. Некоторые призывали вызвать милицию и сдать их власти. Пусть их судят за воровство. А как же судьба отца? Они все свалят на него и посадят ни за что. Сейчас разбираться не станут. Проблема!
Вдруг мы увидели, как в нашу сторону идет цыганский барон, так он у них прозывался. Отец вышел навстречу, толпа стояла в тревожном ожидании за спиной отца. Подойдя к обществу, барон поклонился, поздоровался и, к удивлению, у всех попросил прощение за свою подопечную. Он сказал, что знает всю историю и поступок цыганки считает подлостью, что она достаточно наказана, но после выздоровления она будет изгнана из табора. И они сегодня же уйдут из нашего села, но если судьба когда-нибудь вновь сведет нас снова, то подобного не повториться. Все были удивлены, обрадованы и вздохнули с облегчением. Борон попросил общество, чтоб все осталось между нами. Отец протянув ему руку и тоже попросил прощения.
Барон ушел. Вскоре стало слышно, как табор стал сниматься, и к полуночи их не было видно. Но люди до самого утра продолжали на всякий случай ходить по улицам.
Много лет прошло с тех пор, не один табор приходил в наше село, но больше таких историй не было, а отца нашего знали все цыгане.
СТРАХ ГОСПОДЕНЬ
Он просыпался рано.
Всегда.
И любил лежа смотреть в самого себя. В эти мгновения он был самим собой и жалел о том, что скоро просветлеет оконце, зашебуршит жена в горнице, замычит, заблеет все вокруг и придет жестокий день, убивая все прекрасное в нем. Безжалостно выталкивая его из мира грез в безумный и оголтелый мир.
Куда все девается!?
Пожелания исправиться и исправить мир, остаются только пожеланиями. За порогом дома, вся его воля растворится в неотвратимости существующего бытия, и он бездумно будет плыть по течению дня.
И только новое утро вновь вернет его самому себе.
Вот и сейчас он по привычке, заложив руки за голову, собрался взглянуть на себя, но ощутил такой холод внутри, что вздрогнул. Еще не вполне осознавая происходящего с ним, он увидел себя со стороны.
Сверху и чуть с боку.
Сдерживая биение сердца задержкой дыхания, он медленно поднял глаза к верху, надеясь увидеть то, что его взволновало, но не увидел. Но присутствие кого-то было настолько реальным, что не подлежало сомнению. Но как бы он не пытался его увидеть, тот всегда оставался за пределами его взгляда.
- Ну, дела, - зашевелилось у него под ложечкой.
- Видно, край. Душа что ли вышла вон? А как же я шевелюсь? Дышу? – посопел носом,- Живой, вроде. Смыслю ж еще.
Он пролежал в оцепенении еще некоторое время и, вспотев от страха, решил все же попытаться встать.
Встал.
Мелкая дрожь пробежала по телу. Во рту пересохший язык, рашпилем рвал небо.
Взгляд неотступно плыл над ним. Казалось, подними руку – схватишь!
Пусто!
Все его существо, все мысли были связаны с этой метаморфозой. Это был он и не он. Что-то неведомое входило в его жизнь, долго ожидаемое, но неведомое. Это не то что бы пугало, но тревожило его. Какая-то далекая, еще не ясная тревога стало занозить сердце.
- Испугался! Ну, ну! Идет, летит ли?.. Край!!!
Он, машинально взяв с припечки папиросы и спички, вышел на крыльцо. Во дворе, у сараишки, жена, бренча подойником, доила коровку
- Заметит ли она его или нет, интересно? – скользнула мысль.
Закурил, стараясь унять волнение.
Жена, поставив ведро с молоком на ступеньку крыльца, улыбнулась ему и ушла во времянку.
Было явно, что она Его не увидела. Ему даже стало не много обидно:
- Тут такие дела, а ей хоть бы хны! – улыбнулся он, приходя в себя.
Жену он любил. Никогда, даже в сильном подпитии, не то, что руку поднял на нее, но и плохого слова не сказал. Знал, что этого мало, но хорошие слова ей он говорил только в те мгновения утра, когда был или хотел быть самим собой, да и то мысленно. Она же, по-бабьи, причитала иногда о своей доле, но в целом уважала его: работящий, да и дети любят его. Плачут только, когда приходит пьяный домой. Прячутся. Не от страха, от обиды и стыда.
Скурив папиросу, он почувствовал – вроде успокоился. Но, скорее всего, он стал привыкать к своему странному соседу.
После завтрака он, ощущая постоянное присутствие самого себя над собой, пошел на работу. Дорога до работы занимала до пятнадцати минут, но сегодня он пошел задами, через речку, чтоб не встретить случайных попутчиков и не потерять своего нового состояния. Оно ему начинало нравиться и ожидание нового наполняло его. И это новое непременно будет прекрасным! Было тихо, пряно пахло травами и росой и солнцем, встававшим над горой.
Он вдруг поймал себя на том, что продолжает свой мысленный диалог с самим собой, и обрадовался этому. Не успев обрадоваться, испугался:
- Значит, это не моя душа! Раз я говорю с собой, а он надо мной… Кто же тогда он? Может спросить?
Он прокашлялся и, оглянувшись по сторонам, спросил:
- Кто ты?
Никто не ответил. Понимая, что так можно показаться не только смешным, но и … Он растерялся.
- Если и так, и так молчит, то это плохо или хорошо? Да, край!!!
Вскоре он уже подходил к конторке, где проходил утренний наряд. Войдя, в пропахшее куревом и дегтем помещение, он впервые ясно увидел лица людей, с которыми проработал не один год. Он их не только увидел, но ощутил. Каждой клеточкой своего существа!
Он видел себя, одетого, как и многие, в помятый, поношенный пиджак, брюки, заправленные в сапоги. Видел бритые и заросшие щетиной лица. Седые, черные, рыжие головы. Слышал их разговоры, смех. Видел, как густо струится дым под потолком. Видел солнечный квадрат на заплеванном полу. Он отвечал на шутки, курил и улыбался и вглядывался, вглядывался в этот новый для него мир. Внутри у него все дрожало!
- Что же это такое, блин! – свербила его мысль, - Будто проснулся после летаргического сна. А может я, того, в другом мире?
- Со всеми сразу? – урезонил он себя.
Он впервые, после детства, почувствовал, услышал звуки жизни, ее дыхание. Радость, переполнявшая его, была так ему знакома, и не хотелось с ней расставаться. И он затревожился, боясь потерять эти ощущения.
До обеда время летело как птица, как мгновение, но он все равно торопил ее, ожидая окончания рабочего дня. Ему очень хотелось с кем-нибудь поделиться с обуреваемыми его ощущениями, и решил – с женой. Он верил - она его поймет, как никто другой…
После обеда к нему на работу зашли его «вечные» друзья – собутыльники. Чувствуя, что не может от них избавится, он пошел за ними, в глубине души надеясь на помощь нового «друга».
На берегу реки, где они обычно потребляли дешевый портвейн, он попытался объясниться и уйти, но поднятый на смех, озлобившись на себя за малодушие и трусость, хватанул стакан… И пошло, и поехало…
Все ушло и растаяло. Прежние ощущения исчезли, и он уже не мог понять: было или не было? Хмель ударила в голову, и бездонное болото все глубже засасывало его в темную и вязкую пучину, где не было солнца, воздуха, жизни…
К вечеру на берегу реки можно было видеть обычную картину: спящие среди кустов люди, пустые бутылки и безысходность. Только сегодня он не валялся и не спал, а одну за другой курил свой дешевый «Прибой». Он не чувствовал себя пьянее обычного, только внутри была боль.
Он проиграл. Что-то важное…
Тут он вспомнил о нем и с тихим ужасом подумал:
- Ушел? – и, поняв, что это рядом, не владея собой, пьяно и картинно заламывая руки, воскликнул:
- Скажи мне, ради Бога, кто ты? – и по привычке, не ожидая ответа, хотел продолжить свою тираду, но случилось что-то невообразимое.
- Я твой Ангел – хранитель, - услышал он.
Услышь он что-либо другое, наверное, было все иначе. Может быть, продолжился бы кураж, но тут он обмер. Он снова ощутил утреннее состояние: дрожь, язык, небо, отсутствие воздуха и сердце, готовое выскочить из груди.
- Зачем, - прохрипел он, едва шевеля вмиг опухшим языком.
- Что – зачем?
- Зачем Вы здесь? Что мне пора?
Он говорил, а сам, пятясь, шел от реки, падал, вставал. Наконец он повернулся лицом к деревне пошел, все ускоряя и ускоряя шаг, почти бежал.
- Подожди! – услышал он, - Стой!
Понимая, что ему не уйти, боясь ослушаться, он остановился.
- Не бойся меня! Я хочу тебе помочь! Зачем ты стесняешься своей любви? Бессмысленно! Нельзя так жить! Ты знаешь как страшно там, внизу?
- Что может быть страшнее того, что я имею и вижу? – закричал он, - Что? Бессмысленная жизнь, ложь, насилие… Что может быть страшнее моей жизни, которую я боюсь изменить? Что может быть страшнее меня, превращенного в жалкое, трусливое животное, которое думает только о том, что поесть, попить, одеть? Я забыл, какая бывает жизнь… Я боюсь, а чего сам не знаю!
Он кричал, все более распаляясь, почти визжал. Его перекошенное лицо было в слезах, которые падали прямо в сердце. Они заполняли ее. Оно тяжелело, и готово было разорваться на куски.
Он вдруг четко и ясно понял, что он лжет.
Самому себе и ему.
«Неужели кто-то должен любить за меня? Но тогда это не моя любовь! Моей любви просто нет! Тогда чего же я жду от других? За что любить меня, если я не люблю?»
- Ты думаешь, - прошелестело над ним, - страх вызывает только что-то страшное и ужасное? Разве страх потерять то, что тебе дорого, то, что ты любишь, ничто по сравнению со страхом наказания? Ведь то, что любят – берегут. Надо бояться потерять любовь и уважение, а не наказания. Ты не должен зарывать свои таланты, но приумножать их. А все твои слезы, страхи, от трусости и глупости. Посмотри на меня, разве тебе не хочется быть со мной?
И он увидел Его.
Небо было рядом!
- Я все понял, - проговорил он, - Теперь я знаю, чего надо бояться.
- Чего же?
- Потерять любовь Боженьки ко мне.
- Ты на верном пути.
- Не уходи! Ты мне нужен!
- Я и не ухожу. Я всегда рядом.
Он очнулся у себя за домом, лежа в густой траве. Он глядел в небо, где появлялись первые звезды.
- Самые яркие, - шевельнулось в сознании, - сильные…
Вдыхая запахи наступающего вечера, любуясь звездами, он неожиданно проговорил:
- Отче мой! Прости меня! И спаси, если можешь!
Медленно, стараясь продлить эти блаженные минуты, он встал и побрел к дому. Теперь он был сами собой и знал, что ему нужно делать.
СЧАСТЛИВАЯ БОЛЬ
«Доцент» умер глухой осенью…
Земля, пропитанная холодными, долгими ливнями по «самое - не могу», застыла черной бетонной глыбой, припорошенная колючей порошей поздних снегов. С кладбища, расположенного за рекой, на голом склоне небольшой горушки, широко открывался унылый вид осени. И от всего этого на душе было тяжко и тос-с-клив-о-а-а!
Мы, те, кто считал себя другом «Доцента», по просьбе его родителей, долбали промерзшую землю, блестевшую стеклом на сколах, обливались потом, но дело шло не ходко. Часто перекуривали, передавая друг другу, неуспевающий остывать лом. Кто-то предложил разжечь костер, отогреть хоть немного землю. Идея понравилась, тем более она дала долгожданную надежду на успешное завершение титанического труда.

