
Полная версия
Тварь печальная. Роман
Он зябко поежился, сложил руки на груди и стиснул пальцами плечи — в доме было прохладно и даже скорее студено: печку в углу они на ночь глядя как будто не топили. Повертев головой в поисках чего-то такого, чем можно было бы прикрыться, Иван Францевич ничего похожего на халат или плед в гостиной не обнаружил, потому вынужден был довольствоваться скатертью, покрывавшей стол.
Набросив ее на плечи и запахнув края на груди, он рискнул двинуться в экспедицию по квартире, состоящей, как скоро выяснилось, всего из пары комнат.
Соседствующее с гостиной помещение представляло собой скудно обставленную спальню — в углу справа от окна высилось оправленное в светлую ореховую раму зеркало с узким столиком, на котором стоял латунный подсвечник с парой оплывших свечей, у столика — низкий дамский круглый пуфик в аккуратно скроенном по размеру светлом матерчатом чехле, рядом — темного дерева секретер с откинутой крышкой, слева по стене — укрытая нежно голубым атласным покрывалом широкая кровать с решетчатыми металлическими спинками, стойки который венчали латунные, тускло поблескивающие шары, угол возле двери целиком занят узким высоким платяным шкафом.
— Нина? — тихо произнес Зельцер, с запозданием отдавая себе отчет в тщетности этого призыва: дом явно был пуст.
Потянув носом, Иван Францевич с удивлением уловил в прохладном воздухе спальни стойкий запах дешевых папирос — это странно, хозяйка дома, насколько он помнил, не курила! — и еще он уловил: не то что бы запах, а скорее его оттенок, из того сорта отзвук запаха, какой говорил о том, что, помимо хозяйки, в этой спальне обитал мужчина. Бог же его знает, из чего смешан этот аромат, — горьковатые флюиды табака, чуть-чуть крепкого и типично мужского пота, дезодорната Nivea, немного той ваксы, которой мажет мужчина свои штиблеты, еще что-то смутное, неопределенное — размышлять на сей счет было Зельцеру недосуг в его аховом положении.
Догадка эта подтвердилась, когда он открыл дверку платяного шкафа, в левом темном углу которого, сдвинутое рядом аккуратно устроенных на вешалках платьем, Иван Францевич углядел нечто такое, отчего у него перехватило дыхание.
Это был тот самый темно серый костюм, который давеча, в ресторане, был на бледнолицем спутнике Нины. Там же валялись модные, протертые до дыр еще на фабрике, джинсы Levi’s.
Голова у Ивана Францевича все еще покруживалась, тупо ломило в висках. Ощущение тревоги коснулось его, когда он покосился на откинутую крышку секретера, заваленную бумагами.
Он не понял поначалу, где источник беспокойства, и вдруг наткнулся на него рассеянным взглядом.
Это было слово.
Оно бросилось в глаза на листе, косо выползающей из-под какой-то книжки:
«Грядет…»
Прикрыв глаза, Криц напряг память — что-то знакомое? — ах, да, конечно, именно это странное слово сорвалось с губ Нины вчера при взгляде в конец Большой Никитской, за которой смутно гудела разбойная Пресня, а в бархатных ее глазах на мгновение возник промельк поразительно холодного блеска, напоминавшего блик от ствольной ворони, что так поразил его, поскольку никак с обликом трогательной девушки не вязался.
— Странно… — пошептал он, вдруг припомнив, с чего начались их восхитительные любовные игры, погрузившись в которые он напрочь забыл обо всем на свете.
Дрожащими пальцами Зельцер извлек бумагу из-под книги и онемел.
Это была прокламация партии социал-революционеров, открывавшаяся хлестким выкриком: «Грядет революция!»
Далее, после внушительных залпов пропагандистского красноречия, следовали подробные инструкции, сводившиеся к тому, что пришло время экспроприировать банки. Ибо поднявшемуся на борьбу с самодержавием пролетариату нужны средства на оружие…
Зельцер похолодел. Выходит, все было ложью: спектакль, что она со своим бледнолицым сотоварищем устроили в ресторане, завлекая его, роль трепетной консерваторки, и сама эта восхитительная ночь, когда она сумела — под видом такой заманчивой игры — вытянуть из него все: внутренний распорядок банка, охрана, система сигнализации, сейфовые шифры…
Да плюс к тому, воспользовавшись его забытьем, сумела прибрать к рукам связку сейфовых ключей, лежавших в кармане пиджака, который исчез вместе с остальной его одеждой.
Голова Ивана Францевича словно заледенела на мгновение.
Оно и неплохо — к нему вернулась врожденная способность трезво мыслить.
И, тем не менее, все, что было потом, напоминало тот мучительный и мутный полусон, в который человек изредка впадает под утро, пробудившись, чтобы сделать глоток воды, а затем, освежив сухое горло, разрешает себе соснуть еще немного — и так все беспокойно ворочается в постели, не понимая, где, собственно находится: то ли в яви, то ли в состоянии тревожной дремы.
Все — в полу сне: примерка пиджака, который оказался для крепкого сложения Ивана Францевича мал настолько, что руки высовывались из рукавов чуть ли не по локоть, а уж о том, чтобы застегнуть пиджак не было и речи. Зато вот джинсы Levi’s сносно легли на узкие бедра, хотя оказались и коротковаты. И, слава Богу, что по ноге пришлись черные мужские штиблеты, обнаруженные Зельцером в обувном отделении той вешалки, что стояла в прихожей.
Тупо и равнодушно глянув в зеркало, он вышел вон, не отдавая себе отчета в комичности своей наружности, более приличествующей клоуну из странствующего балагана, сбежал вниз по лестнице, выкатился на улицу, до блеска отполированную сильным ветром, который — против вчерашнего — был гораздо крепче и все более походил на настоящий штормовой вихрь, и едва не был сбит с ног давешним непрошенным сотрапезником Дугановым.
Расхристанный, с разгоряченным, ветчинного оттенка, лицом и полыхающими лихорадочным огнем глазами, он окинул Зельцера опрокинутым взглядом, словно не понимая, кто стоит перед ним, потом махнул рукой в конец улицы, туда, где сухо и резко трещали беспорядочные ружейные выстрелы, и засеменил к Малой Никитской.
С Маховой к Никитским воротам мощно катилась лава казачьего эскадрона.
Зельцер, едва не угодив под пронесшуюся мимо серую лошадь с коренастым седоком, кинулся к офицеру, средних лет омоновцу со свирепым, медного оттенка обветренным лицом и цыганским блеском в черных глазах, успел ухватиться за повод.
— А, господа штафирки, черт бы вас!.. — в сердцах рубанул нагайкой звенящий от крепкого мороза воздух омоновец, выслушав сбивчивый рассказ Крица. — И без вас тут дел… — однако, помолчав, крикнул: — Эй, вестовой! Срочное донесение в штаб!
Должно быть, донесение пришло во время. Когда Криц прибыл к зданию банка, там все уже было кончено…
Налетчиков было, как оказалось, двое. Мужчина с меловым лицом и молодая красивая женщина. Мужчину скосил залп полицейского наряда, укрывшегося по углам кассового зала, где стояли терминалы для пластиковых банковских карт. Позднее в нем опознали боевика из партии национал-большевиков Эдички Лимонова.
Женщине удалось уйти.
Зельцер поднял лицо к низкому небу. Свирепые вихри, в налетах которых сквозила враждебность всему живому, в клочья рвали жидкую, походящую на обрывки ветоши, облачность: девятьсот пятый год обещал быть неспокойным.
Он вспомним это небо много позже, когда спустя три года направился отдохнуть на водах, в Баден-Бадене, не без раздражения найдя его чем-то наподобие курортной столицы России, того эскападного Куршевеля, где зимой зажигали олигархи, — то и дело на улочках, напоминавших декорацию кукольного театра, слышалась родная речь.
Городок, плавно вписанный в романтичный пейзаж Шварцвальдских гор, был стар, мал, уютен, на типичный германский манер стерилен, по-санаторному неспешен и по-курортному улыбчив. По внешнему впечатлению он был «трехэтажен»: зарождаясь в долине, среди фруктовых садов и виноградников, он упорно карабкался вверх, цепляясь за природные террасы, и на них укоренялся. На средней — укоренился респектабельный его центр городка. На верхней, третьей ступени, этого роскошного природного дома квартировали богатые господа — там, на горе, нашли приют дорогие гостиницы, пасторальные озера и два замка, старый и новый. От средневекового старого остались руины, а новый, принадлежащий князьям Баденским, похоже, находился на пути к печальной участи своего старшего брата.
Иван Францевич, сторонившийся соотечественников, частенько забредал сюда, наверх. От старого замка виден весь утопающий в зелени город — и казалось, в этой колышущейся на легком ветерке зеленой массе угадывалась знаменитая крона, что называлась d l’Arbre russe, «русском деревом» то есть, возле которого частенько собиралась вся местная русская курортная колония.
Стоя наверху, Зельцер живо представлял себе, как на этом самом месте некогда стоял Тургенев, наблюдая открывающиеся взгляду виды: «Все кругом — зеленые деревья, светлые дома уютного города, волнистые горы — все празднично, полною чашей раскинулось под лучами благосклонного солнца…» И, может быть, посиживая за маленьким столиком в кофейне Вебера, отмечал в своем блокноте: «К русскому дереву обычным порядком собирались наши любезные соотечественники и соотечественницы; подходили они пышно, небрежно, модно, приветствовали друг друга величественно изящно, развязно, как оно и следует существам, находящимся на самой высшей вершине современного образования… Тут была вся «fine fleur» нашего общества, «вся знать и моды образцы».
Пролистывавший вечером в день приезда повесть «Дым», Зельцер замечал, что наблюдения эти вошли в ткань повествования, герои которого вовсе неслучайно ведь отосланы были автором в Баден-Баден… Потому что из всех европейских мест и местечек, городов и городков, столиц и провинциальных захолустий Баден-Баден казался безусловно самым «русским» городком. И ни одного из тех, кто причислял себя к fine fleur, то есть к «сливкам общества» чаша сия не миновала: все они здесь хоть раз да побывали. Прогуливаясь по городку, Иван Францевич находил дом, в котором квартировали Вяземские, разглядывал виллу Горчаковых, виллу Виардо, останавливался возле того дома, где Достоевским был написан «Игрок» и где было задумано «Преступление и наказание». А потом, воротясь усталым домой, находил вполне пристойной гостиницу «Европейский дом», в которой остановился по примеру персонажей «Дыма».
К Русскому дереву Криц ходил нечасто. И вот как-то, когда ненастным ветреным утром ноги сами понесли его сюда, он, окинув взглядом редких прохожих, рискнувших выбраться из гостиниц на променад, вдруг остолбенел, уловив в облике одной из дам нечто знакомое… Да, это была она, Нина.
Она почти не изменилась, только теперь глаза ее целиком заполнял тот стальной холод, промельк которого так поразил его там, у Никитских ворот.
Он проследил ее путь до гостиницы Hilton, постоял у входа в отель, расстраиваясь за основателя этой гостиничной империи: и надо ведь такому случиться, что у столь достойного человека выросла такая беспутная дочка по имени Пэрис! Стеклянные дверки отеля плавно расползлись в стороны, едва Иван Францевич к ним приблизился, он вошел в холл, справился у портье, в котором номере остановилась фройляйн, поднялся на второй этаж, вошел в апартаменты, нисколько не обращая внимания на то, что визит его пришелся явно не ко времени: Нина в одном долгополом шлафроке стояла возле постели, откинув одеяло и собираясь, как видно, отходить ко сну.
— Давайте сударыня, как и было между нами уговорено, без церемоний, да? — усмехнулся Зельцер, скидывая пальто, а затем и пиджак от Прадо.
Она словно в приступе столбняка наблюдала за тем, как он расстегивает брюки, и только тихо охнула, когда он решительным движением опрокинул ее навзничь, задрал подол шлафрока, грубоватым жестом широко раздвинул ей ноги, встал меж них на колени, и молча, одним сильным толчком вошел в нее, сорвав с ее губ жалобный острый крик.
— Я пришел взять этот банк, — тихо сказал он, наблюдая за игрой выражений в ее обморочно бледном лице, и вдруг с изумлением отметил, как в ответ на его резкие движения в ее еще минуту назад таких холодных, со стальным отливом, глазах, начинает плыть туманная муть и вот наконец ее взгляд начал приобретать смысл и качество того мягкого темного бархата, который так тронул его когда-то.
— Господи, что я делаю! — прошептала она, начав раскачивать бедра ему навстречу.
2.
Эх, этого бы Ивана Францовича, кинутого писакой в мутный омут московской заварухи начала века, да здесь бы выловить — ну, предположим, при выходе из той же «Праги». Я б взял банкира под локоток, провел бы по Арбату, предварительно напичкав сердечными каплями, чтобы он тут же не врезал дуба при взгляде на то, во что эта славная московская улочка превратилась к моменту конца времен.
Если бы в нем еще оставались силы для дальнейшей прогулки, мы обогнули бы махину мидовской высотки и двинулись Смоленским бульваром до бульвара Зубовского, затем дальше — в сторону реки. Я больше чем уверен, при спуске с моста Иван Францевич сбылся бы с шага: до него донеслись бы те самые тревожные флюиды, что когда-то исходили от разбойной Пресни. Мне и самому показалось, что в душе у меня возникло смутное ощущение беспокойства, чреватое трудностью в дыхании: будто бы парило, как перед грозой…
На подходе к Парку культуры я прокручивал в памяти детали приключений Ивана Францевича, и пожалел о том, что правил этот рассказец впопыхах. Файл «помойка» пополнился несколькими абзацами, никакого отношения к теме не имевшими, но я явно зевнул кое-что по мелочам. И теперь Фро наверняка спросит меня, про джинсы Lewi’s в гардеробе налетчика, дезодорант Nivea и редакцию «Литературной газеты» в Костянском переулке времен первой русской революции. Равно как о том, откуда на улочку тех времен залетел омоновец, а в памяти Ивана Францевича всплыл эскападный Куршевель, да еще эскападная блондинка Пэрис Хилтон до кучи.
День стоял серый и промозглый, с реки потягивал прохладный ветерок, но ощущение того, что здесь парит, нарастало по мере того, как я приближался к Парку культуры — изрядная толпа темным пятном растекалась по всему пространству перед торжественной колоннадой центрального входа и одобрительно гудела в ответ на громыхание чьего-то усиленного динамиками командирского голоса, призывавшего отправить президента Ельцына на мыло.
— Господи, что это тут? — раздался за спиной чей-то тихий интеллигентный голос.
Я обернулся. Это была невысокого роста, скромно одетая женщина лет шестидесяти, по виду то ли школьная учительница, то ли библиотекарь; из под вязаной шапочки выбивалась прядка седых волос, глаза за очень толстыми стеклами очков казались неживыми.
— Вы разве не слышите? — сказал я. — Любимая наша забава. Происходит детальный подсчет столичных фонарей.
— Зачем фонарей? — в оторопи поинтересовалась она.
— Затем, что нам надо точно знать — хватит ли в Москве фонарей, чтобы развесить на них всех этих сук.
Оратор в этот момент как раз перешел к поименному перечислению приговоренной к экзекуции сук; его хрипловатый голос и резкие интонации показались мне смутно знакомыми; когда же народный трибун приступил к характеристикам врагов, я опознал его окончательно — это был суровый генерал и депутат, знаменитый тем, что за словцом он, как правило, в карман лазить не привык.
Не изменял он себе и на это раз — Новодворская удостоилась звания «жирной жабы», а Егор Гайдар был поименован как «жопа с ушами». Пока генерал гремел с невидимой нам трибуны, раздавая направо и налево живописные эпитеты, я изучал перлы народного творчества, отлитые в чеканные строки транспарантов. Оригинальностью они в массе своей не отличались, большинство так или иначе интерпретировали смысл призыва, вычерченного на огромном кумачовом полотнище, возвышавшемся надо толпой: «Ельцына — на рельсы, Чубайса — на сук!»
Однообразие лозунговой стилистики, впрочем, разбавлял плакатик, который держала в руках на уровне груди девчушка лет двадцати с бледным вытянутым лицом и стальным комиссарским блеском в широко расставленных глазах; в распахе ее серой нейлоновой курточки пламенел повязанный поверх черной водолазки пионерский галстук; я слышал, конечно, что наш градоначальник в кепке — не иначе как с очень большого бодуна — недавно высказался за решительное возрождение пионерской организации, но не предполагал, что набор в ряды юных ленинцев уже начался; на ее плакате было начертано: «Клинтона — в отставку за Монику, Ельцына — под суд за развал России!»
Стояла она на некотором отдалении от плотной массы толпы, я подошел и спросил, при чем тут бедняга Билл, на которого всех собак спустили; Билл — нормальный мужик, играет на саксофоне, он сам пал жертвой блудницы, которая склонила его оральному сексу в овальном кабинете.
Девчушка одарила меня ледяным взглядом и отвернулась.
Генерал тем временем перешел к подробному описанию того, как он будет собственноручно пороть долбаных пидарасов реформаторов на Лобном месте, прежде чем их собственноручно оскопит. Я взял женщину в очках с толстыми стеклами под локоть и повел сторонкой в обход толпы — то ли она очень плохо видела, то ли просто боялась, самостоятельно пересечь душное, как перед грозой пространство площади перед входом в Парк Горького.
3.
Телефон-автомат я заприметил еще по дороге в этот дворик — полукруглый чехол из прозрачного пластика накрывал стального оттенка таксофон с кнопочной панелью для набора и вертикальным пазом с прорезью для жетонов на углу обшарпанного плоского семиэтажного дома, неряшливо освеженного по весне салатового оттенка краской, уже местами облупившейся.
Перебравшись на другую сторону улицы, я опустил жетон в прорезь, набрал номер. Мне ответил мягкий женский голос.
— Таня? — спросил я.
Женский голос подтвердил, что я попал по адресу; я деликатно осведомился на предмет того, удобно ли мне прямо сейчас зайти в качестве клиента, и голос ответил, что да, вполне удобно и начал было объяснять, как мне найти ее квартиру.
— Я знаю, знаю, — сказал я, бросил трубку на разболтанный рычаг, а спустя пять минут уже стоял перед знакомой дверью — писака в своем рассказике про бордюр под окном описал путь до уютного гнездышка греха весьма подробно.
Дверь квартиры медленно приоткрылась, и на пороге возникла женщина лет тридцати, ниже среднего роста, с простым, совершенно лишенным какого-либо макияжа, лицом, нисколько не вульгарным, как можно было ожидать, а скорее миловидным — особый шарм ему сообщала чуть вздернутая верхняя губа и миндалевидный разрез глаз. Склонив голову на бок, она окинула меня медленно восходящим взглядом, улыбнулась — как мне показалось, вполне искренне — кивком пригласила заходить, посторонившись, но я все еще столбом стоял на пороге, полагая, что ошибся адресом.
— Татьяна?
— Как видишь. А ты?
— Илья.
— Заходи, Илья.
Я зашел, потоптался в прихожей, глядя ей вслед — она медленно удалялась по узкому коридору, слабо покачивая бедрами; движения эти вполне выразительно читались под простеньким ее домашним халатиком, и это было, пожалуй, единственное, что намекало на ее профессию, впрочем, так пикантно покачивают на ходу задом большинство женщин. Она остановилась в конце коридора, вопросительно глянула на меня через плечо и опять слегка вздернула верхнюю губу, отчего в лице ее проросло выражение то ли чем-то испуганного, то ли очень удивленного ребенка.
— Таня… У тебя кофе нет?
Кофе у нее есть, какое счастье, можно было сделать паузу, оттягивая момент объяснения цели визита — просто сидеть на многое на своем веку повидавшей табуретке у втиснутого между холодильником и подоконником узкого столика, крытого белой, в крупную красную клетку клеенку, сидеть, откинувшись на стену, и созерцать обшарпанную обстановку крохотной кухоньки, следить за слабым шевелением ее лопаток под тканью халатика в ответ на манипуляции рук, порхающих над крохотным разделочным столиком, слышать запах поспевающего в медной турке кофе, и ни о чем не думать. Однако деваться было некуда — кофе уже парил ароматным дымком в белой тонкостенной чашке, она сидела напротив меня на табуретке, закинув ногу на ногу и, подперев подбородок ладонью смотрела куда-то сквозь меня, как будто заново изучала узор выцветших, палевого оттенка обоев и молчала, так что ничего мне другого не оставалось, как только полезть во внутренний карман куртки и выудить из него фотографию Абросимова; фотку эту я позаимствовал совсем недавно у Фро, которая подвезла меня до метро Парк культуры.
— Знаешь его? — спросил я, кивая на легший на стол снимок, на котором Абросимов вышел совсем неплохо, возможно потому, что захвачен он был щелчком объектива в момент благостной расслабленности, с букетом шашлычных шампуров в одной руке и бутылкой водки в другой.
Не сразу, а спустя время, потраченное на задумчивое поглаживание уголков рта подушечками пальцев, она Абросимова узнала: да-да, конечно, он был здесь, странный, странный человек, он приходил сюда вовсе не за тем, зачем приходили другие мужчины, он просто сидел здесь, на том же месте, что и ты, ровна так же пил кофе и слушал, потом он достал из сумки бутылку водки, мы выпили немного, и он опять слушал. А что до плотских утех, то до них дело не дошло, пояснила Таня, говорю же тебе, он приходил сюда вовсе не за тем.
— Он просто расспрашивал меня о житье-бытье.
Еще пару дней назад я был убежден, что писака творит свои «горячие истории» примерно так: улегшись на диван в своем сумрачном кабинете, он сует в рот палец и, не мигая, пялится в потолок, высасывая из пальца очередную пышущую любовным жаром коллизию; представление о таинствах творческого процесса изменила встреча с амбалом во дворе абросимовского дома; теперь приходилось признать, что время от времени он погружался в пучину реальной жизни в поисках свежих впечатлений.
Я осторожно перевел разговор на большого человека, разъезжающего на черном «Гелендвагене», более или менее подробно описав его.
— Паша? — мелко поморгала она. — Кувалдин?
Как оказалось, они знают друг друга с детства, учились в одном классе; теперь он появляется тут нечасто и разве что затем, чтобы проведать свою любовницу Зойку — первая любовь еще со школы! — живущую с Таней по соседству.
— А что? — нахмурилась Таня.
Пришлось выложить ей историю про бордюр — в общих чертах, избегая подробностей — рассказик этот ее позабавил: да-да, было дело, в прошлом декабре, Паша Кувалда явился к Зойке неожиданно, свалился как снег на голову, так что очередному Зойкиному хахалю пришлось спасаться бегством через окно, словом, все выглядело именно так, как Абросимов и изложил в своем творении, за исключением финала, в котором Таня возвращала героя к жизни теплом своего обнаженного тела.
— Тогда… За рюмкой водочки я рассказала твоему приятелю эту историю. Не припомню уж — зачем и почему. Просто как-то к слову пришлось… — она помолчала. — Так он, выходит, ее опубликовал? — я молча кивнул. — Хм… — она помолчала. — Вряд ли это осмотрительно.
— Не то слово, — кивнул я. — Таня, ты не знаешь… Наш писака с твоим школьным приятелем не пересекался?
— Пересекался… Я видела из окна.
Абросимов, как оказалось, поставил свой «Жигуль» во дворе не слишком удачно, перекрыв пространство для маневра «Гелендвагену»; когда Таня выглянула из окна, Кувалда полемизировал с писакой; тогда дело кончилось миром, Абросимов сел в свой рыдван, Паша в свой блистающий лаком танк, на том они и распрощались.
Я не сомневался, что большинство серьезных мафиозных бригад располагают собственными разведслужбами, так что вычислить — ну хотя бы по номеру автомобиля — адрес писаки труда не составляло.
— Спасибо, Таня, я пойду, пожалуй… Извини. Отнял у тебя время. — я полез в карман, выудил из него портмоне и горько пожалел об этом, напоровшись на укоризненный ее взгляд.
— Хочешь выпить? — слабо, одними уголками губ, улыбнулась она, и, не дожидаясь ответа, встала с табурета, раскрыла дверку старенького холодильника, выдернула из дверной полочки отпитую наполовину бутылку водки, поставила ее на стол.
Повернувшись ко мне спиной, она что-то делала, наверное, приготовляя нехитрую закуску на разделочном столике, однако я уже плохо понимал, что происходит: движение дверки стронуло хрупкое равновесие стопки лежавших на холодильнике ученических тетрадок и одна из них, верхняя, слабо шурша крыльями, спланировала вниз, прямо мне в руки — тетрадка распахнулась на центральном развороте, и я тупо пялился в детские каракули, выводившие в клеточках листа рисунок какого-то очень простого арифметического ребуса, почерканного тонким красным фломастером, валявшимся на столе рядом с моей опустевшей кофейной чашкой.

