Тварь печальная. Роман
Тварь печальная. Роман

Полная версия

Тварь печальная. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 11

Тварь печальная

Роман


Василий Казаринов

© Василий Казаринов, 2026


ISBN 978-5-0070-9108-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава первая. Душной ночью в Тамани

Горьковатый запах степной полыни, смутно витавший на лестничной площадке около двери писаки, должен был бы меня насторожить… Уже хотя бы потому насторожить, что присутствие его в парадном старого дома, добротно сработанного сразу после войны пленными немцами, имело отчетливый мистический подтекст: именно этим запахом была насквозь пропитана новелла Абросимова, прочитанная мною всего-то час тому назад.

Знать бы наперед, что спустя пять минут меня будут убивать, я бы повел себя куда как осторожней и призадумался бы — что-то здесь не так! — уже в тот момент, когда, взойдя на второй этаж, приподнялся на цыпочки и открыл металлическую дверку, прикрывавшую крохотную нишу с электрораспределительным щитком. Пошарив пальцами по пыльному дну ниши, я не нашел на привычном месте ключи от квартиры — Абросимов держал тут второй комплект на всякий случай, он сам мне об этом сказал, когда я пару недель назад зашел к нему в гости.

Не нашел я странным и тот факт, что обтянутая шершавым, местами потрескавшимся дерматином, дверь плавно подалась в ответ на касание моей ладони — деталь эту я списал на типичную для писаки, вечно витавшего в творческих эмпиреях, рассеянность — он попросту забыл запереть дверь.

Собственно, сигнал тревоги прозвучал несколькими минутами раньше, когда я входил под низкую каменную арку, открывавшую путь в тесные пределы уютного дворика с давно засохшей клумбой, из центра которой вырастала лепная ваза в форме распускающегося цветка. Предвкушение скорого выпивона по случаю моей первой зарплаты притупило тот инстинкт самосохранения, что обострился в условиях грянувшего в августе конца света, когда толпы бесприютных людей шлялись по улицам с намерением приласкать позднего прохожего по голове арматурным прутом, чтобы выпотрошить его карманы… Потому я не на обратил внимание на то, что физиономия припаркованного около парадного «Жигуля», принадлежавшего Абросимову, выглядит ненормально — правый глаз выбит, и челюсть свернута на бок, губа переднего бампера косо свисала направо, да и решетка радиатора была покорежена.

Так или иначе, я шагнул за порог.

Пошарив в рюкзачке, я выудил из него маленький, крепящийся на лбу с помощью ремешков, плотно охватывающих голову, фонарик гало, с которым я катался на лыжах в горах.

Фонарик приходилось таскать с собой, потому что в нашем парадном на Полянке никогда не было света — обитатели дома регулярно выворачивали лампочки, возможно, затем, чтобы продать их на каком-нибудь блошином рынке. После того памятного августовского дня, когда в телеящике возник не по годам плешивый человечек с лицом мелкого грызуна и сообщил, что наша страна ни фига ни по каким долгам платить не будет, и даже самый распоследний простец прочувствовал своим тощим желудком едкий, уксусный привкус неведомого доселе словечка «дефолт», очумевший от безденежья народ принялся зарабатывать кто как мог. Словом, горный фонарик я повсюду таскал с собой.

Гало пятнышком тускло молочного света уставилось в пол, и я двинулся вперед по коридору.

Планировка квартиры была мне знакома. Справа должна возникнуть дверь в малую комнату, служившую Абросимову кабинетом. Задержавшись около нее, я и полным голосом гаркнул в темный пенал коридора:

— Абросимов!

Никто не отозвался. Я двинулся вперед. Правая дверь вела в большую комнату, служившую хозяину дома чем-то средним между спальней и гостиной. Никого.

Развернувшись на 180 градусов, я, минуя туалет и ванную, пошаркал в кухню, представлявшую собой тесный куб, в которой смогли с трудом впихнуться газовая плита, кухонный шкафчик над мойкой, примыкавший к окну квадратный кухонный стол и маленький диванчик вдоль левой стены.

Все вроде на месте.

Мутный взгляд гало уперся в слезящееся влагой окно, в правой створке которого темнела круглая родинка, оказавшаяся при ближайшем рассмотрении аккуратной, диаметром примерно с большой палец руки, дырочкой в стекле.

Рассматривая дырочку, отороченную витиеватой, молочного оттенка вязью микротрещин, я должен был бы сообразить, что идеально круглое это отверстие не выклевала любопытная птица, присевшая на карниз и принявшаяся долбить клювом в стекло — ее могла выклевать только пущенная с достаточно близкого расстояния пуля… Однако и эта мысль почему-то не постучалась в мою расслабленную голову.

На кухонном столе валялся предпоследний номер нашего журнальчика, припечатанный наполовину опустошенной бутылкой водки.

— Ну, разумеется. Водка и Основной инстинкт.

Невероятно, но факт. Положив зубы на полку, народ упорно тратил последние деньги на наш журнальчик, тиражи которого росли как на дрожжах. Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Если что и приносило еще прибыль этой сумрачной осенью 1998 года, то это разве что две индустрии — водка и основной инстинкт — остальные отрасли бизнеса загнулись.

Характер духовной пищи, которой мы потчевали народ, был очерчен в сиротливо притулившимся под логотипом подзаголовком: «Журнал для мужчин». Что касается Абросимова, то он вот уже больше года поставлял для нашего журнальчика тексты в рубрику «ГОРЯЧАЯ ИСТОРИЯ».

Я вернулся в коридор, толкнул дверь кабинета, и задержался на пороге: здесь горький полынный запах был гораздо гуще. Скорее всего, его источник располагался в районе компьютерного столика, ведь ровно такой аромат источали бумажные конверты с допотопными пятидюймовыми дискетами, на которых Абросимов притаскивал в редакцию файлы со своими творениями.

Я прошел к столу, на котором стояло нечто, что когда-то называлось компьютером (машинка типа ХТ, с крошечным харддиском), а теперь смотрелось осколком каких-то ветхозаветных времен, когда люди пользовались пятидюймовыми дискетами и набивали свои тексты с помощью допотопных редакторов вроде программки ARM-BRIF. Погладив крохотный монитор, я уловил ладонью дыхание тепла: совсем недавно на этой машинке кто-то работал.

Волна полынного запаха накатила на меня сзади.

Я хотел было обернуться, но не успел: что-то тяжелое ухнуло мне прямо в затылок, и я рухнул на пол.

2.

Иван Ильич Преображенский, известный узкому кругу знакомых как автор романтических поэм, так и не добравшихся в рукописях до типографского наборного станка, трясся в бричке, с наслаждением вдыхая терпкий степной воздух, настоенный на горьковатом запахе полыни и каких-то еще духовитых трав, название которых были молодому человеку неведомы.

Строго говоря, и полынный дух был скорее порождением его пылкого воображения, ибо из литературы Иван Ильич твердо знал, что где степь, там и полынь.

— Ах, хорошо! — шумно потянув носом воздух, сам себе объявил Иван Ильич, чуть привставая с жесткого бугристого сидения повозки с тем, чтобы оглядеть окрестности.

На самом деле, ничего радующего глаз человек трезвый и здравомыслящий в открывавшемся взгляду пейзаже не отметил бы: иссушенная долгой засухой рыжая степь, широко, беспредельно распахивавшаяся по сторонам валкой, густо пылящей грунтовой дороги, была, в общем, нестерпимо уныла в своем ровном течении к горизонтам. Дождей в этих краях не было, почитай, с середины июля, а теперь на дворе стоял конец сентября.

Иван Ильич, глянув на давно перешедшее точку зенита солнце, испытал неприятное ощущение зрительного ожога — перед глазами возникли неясной формы желтоватые круги, зыбко колышущиеся наподобие того, как плавно покачивался желтый, густо пропитанный жаром воздух. Поморгав, он извлек из жилетного кармана ладный и гладкий оладышек серебряных часов, отщелкнул большим пальцем правой руки крышку — музыкальный механизм хронометра, приобретенного в Марбурге, тонким серебряным голоском пропел короткую пасторальную мелодию. Сощурившись, Иван Ильич поднес циферблат близко к еще не вполне оправившимся после солнечного ожога глазам.

Было уже четыре часа пополудни, однако никакого видимого облегчения вторая половина дня не судила. Теплый воздух казался густым и текучим, как кисель, вот разве что справа по ходу, там, где волнами катили у горизонта пологие холмы в курчавой бледной зелени истомленных засухой низкорослых лесов, небо темнело, наливалось пенной синью низких пухлых облаков, возможно, предвещавших вожделенный ливень. Хотя, конечно, вряд ли… Давеча вечером, в уездном городке, пыльном и невыносимо захолустном, из которого Иван Ильич выехал нынче утром, он имел приятную беседу с градоначальником, статным господином лет пятидесяти, пышные усы которого, соединявшиеся с зачесанными вперед бакенбардами, и бритый подбородок сообщали ему сходство с императором Александром Вторым. Так вот он поведал Ивану Ильичу, что ливни в этих убогих, скудных и пыльных краях случаются крайне редко. Иван Ильич в ответ не нашел ничего лучшего, как посочувствовать: ах, какая незадача, да отчего ж так у вас устроен климат?

Надо внести ясность: к двадцати трем своим годам Иван Ильич простой обыденной жизни абсолютно не знал, пять лет провел он в Марбурге, изучая философию и пробуя свои силы в изящной словесности. Воротиться в родные пенаты его заставила скорбная необходимость. Отец, еще крепкий квадратным телом человек пятидесяти двух лет от роду, коренастый и упругий, как гриб-боровик, в молодые годы блестящий офицер, а впоследствии — рачительный помещик, поражен был внезапным ударом среди бела дня, когда объезжал на легкой коляске в компании своего любимого пойнтера Альмы обширные поля, и умер в три дня. Так что родителя нашел Иван Ильич уж на столе как дань, готовую земле.

Как это частенько бывает с людьми, долго жившими в городе, Иван Ильич, оказавшись в деревне, с вдохновением принялся было хозяйствовать, находя неизъяснимую прелесть уже в самом звучании этих диковинных слов — «рига», «овин», «гумно», «скирда» и так далее — однако вдохновения хватило от силы на неделю… Оно и, слава Богу, ибо устройство русской сельской жизни на знакомый младшему Преображенскому немецкий лад ничего хорошего хозяйству крепкого имения в Тамбовской губернии не сулило. Перепоручив эти заботы управляющему, шустрому малому лет тридцати с глянцевой, гладко зализанной головой, рассеченной посредине светлым шрамом прямого пробора — отец его приветил в свое время по той простой причине, что управляющий воровал ровно столько, чтоб не нанести ощутимого ущерба делам — Иван Ильич с наслаждением отдался творческим трудам. Вставая засветло, он до полудня марал бумагу в своем тесном кабинете, угнездившемся в мезонине большого и крепкого еще помещичьего дома, с нелепо украшенным колоннадой фасадом. Затем он пускался в долгую прогулку по окрестностям, бродил, помахивая лакированной тростью, по краю полей или светлым, прозрачным опушкам леса, пытаясь нащупать в унылом русском пейзаже форму какой-либо изящной метафоры.

Однако вскорости он загрустил и ничего лучшего не выдумал, как пуститься в путешествие по югу России в поисках свежих впечатлений.

Никакого мало-мальски ясного маршрута Иван Ильич в уме не держал, а просто ехал вперед, подряжая в лежащих на пути городках возниц с транспортом.

Впрочем, столковаться на предмет очередного путешествия от поселения к поселению не всегда удавалось сходу. Причиной тому была, скорее всего, нездешняя наружность Ивана Ильича, который со своими темными, ниспадающими на плечи волнистыми волосами, молочной бледностью узкого красивого лица, в этой своей широкополой шляпе из мягкого черного фетра, просторной накидке богемного вида, английского фасона сужающихся книзу панталонах и лаковых штиблетах напоминал скорее не странника, готового в долгому и трудному российскому пути, а театрального Ленского — в том обличии, в каком он предстает перед просвещенной публикой на оперных подмостках.

Понятное дело, поглядывали на него на базарных площадях, наводненных сермяжным простонародьем, куда съезжались возницы, с подозрением.

Так было и на этот раз. Лишь спустя пару часов по выходе из затрапезной, обшарпанной гостиницы ему не без труда удалось склонить в совместному путешествию одного из владельцев разболтанной брички с откидным верхом, угрюмого, болезненной щуплого человека неопределенного возраста, в желтоватом скуластом лице, узком разрезе черных плутоватых раскосых глаз которого — правый был обезображен пухлым, студенисто колышущимся бельмом — смутно угадывался татарский корень. Да и то потому видно, что посудил ему Иван Ильич за труды более чем внушительный гонорар. Хозяин брички, угрюмо поторговавшись для порядка, ощупал корявыми пальцами клин жидкой смоляной бороденку, да и нехотя согласился.

Убаюканный мерным покачиванием брички да ритмичными посвистами запыленных осей, Иван Ильич вздремнул, а когда встряхнулся и выглянул из-под накрывавшего повозку верха, то увидел, что далекая темная опухоль неба близко подвинулась к дороге, подгоняемая сухим жарким ветром, вздымавшим клубы белой пыли, в которых волоклись поперек грунтового тракта какие-то сорванные с корня растения, напоминавшие кромешно перепутанные мотки тонкой проволоки. Привстав с сидения, он повертел головой и заметил по левую руку далекие очертания какого-то поселения.

— А что за городишко там маячит? — спросил он возницу, махнув в ту сторону своей шляпой с широкими полями.

Тот повернул голову и, шевельнув бельмом, равнодушным тоном отозвался:

— Так известно что, барин. Тамань, значит.

Иван Ильич потерял дыхание.


— Господи, Тамань!

И надо же — ведь перечитана была маленькая лермонтовская повесть не далее, как прошлой ночью в душном и грязном номере гостиницы, при скудном свете густо чадящей керосиновой лампы с закопченным колпаком, под монотонный аккомпанемент сверчкового голоса, доносящегося неизвестно откуда, из-за выбеленного печного бока что ли, да под далекое постукивание деревянной колотушки, с которой неспешно шествовал по кривым улочкам городка какой-то бессонный старик, отставной солдат, прежде чем улечься на лавку да и уснуть под чистым небом.

И удивительно свежи были в памяти перипетии опасных похождений героя: встреча с восхитительной ундиной, сообщницей честного и благородного контрабандиста Янко… Опасная прогулка с ней по бурному ночному морю… Мелькание ее русой головки над пенной волной…

Он тут же приказал вознице сворачивать налево.

Тамань, рекомендованная в свое время Печориным как самый скверный городишко из всех приморских городов России, таковой, собственно, и осталась, однако Иван Ильич никакой такой скверны в облике городка не замечал, скорее напротив. Потому, должно быть, что на развилке пыльных дорог, верстах в двух от таманских околиц, поражен он был нечаянной встречей, воистину мистической — настолько сказочно укладывалась она в ткань повести, что оставалось лишь диву даваться.

Приметив на развилке какой-то смутно очерченный в первых сумерках силуэт, приказал он остановиться, выбрался из повозки, подошел к сидящему в пыльной траве нищему — ветхие лохмотья, болтавшиеся на щуплом теле, как на пугале, да черное, задубевшее от солнца и ветров худое лицо сомнений в статусе человека не оставляли — и бросил медный пятак в грязный обтрепанный картуз, лежавший перед попрошайкой, сидевшем у дороги со скрещенными на турецкий манер босыми ногами.

Тот поднял лицо, в котором под слоем пыли смутно проглядывал возраст — это был юноша лет десяти — но вовсе не сострадание к бедственному его положению заставило Ивана Ильича приглушенно вскрикнуть — О, Господи! — а то обстоятельство, что из-под припухших красноватых век выкатились совершенно белые и пустые глаза без зениц…

Иван Ильич, словно громом пораженный, с минуту стоял перед нищим, затем погрузил руку в карман, выудил из него серебряный рубль и пустил его вдогонку пятаку.

Возница, наблюдавший за этой сценой, что-то явно неодобрительное пробурчал себе под нос и сокрушенно покачал головой.

— Да как же ты, брат, не понимаешь-то! — всплеснул руками Иван Ильич. — Ведь этот юноша — слеп!

Возница с видом древнего восточного философа перетер в пальцах низ своей жидкой бороденки, а Иван Ильич, забираясь на свое место в бричку, скорбно повздыхал, досадую про себя на темноту простого народа, не ведающего, что начало бурным печоринским приключениям в этом самом месте положила именно встреча со слепым белоглазым отроком.

Встав на постой в единственной на весь городишко гостинице — настолько же затрапезной, как и та, которую он нынче утром покинул — Иван Ильич отправился на экскурсию, до самых сумерек бродил по кособоким пыльным улочкам, и находил облик этого сонного захолустья восхитительно романтичным. Погруженный в свои пиитические фантазии, он был не способен и слова вымолвить в простоте, и потому грязь кривого переулка, по которому он шел, обретала в его воображении образ «пыли столетий»… Ну и так далее.

Вот так, словно в шорах, след в след за Печориным ступая, невзначай достиг он берега. И испытал короткое потрясение от вдруг нахлынувшей догадки: уж не тот ли это берег? И будто бы даже виделся ему дальний берег Крыма, заканчивавшегося утесом, на котором белела свечкою маячная башня, и мерещилось в тумане, поднимавшемся над морем, мерцание каких-то корабельных огней.

Глядя на них, Иван Ильич решил, что завтра же поутру наведается он в крепость Фанагорию — если, конечно, таковая с прежних времен сохранилась — и разузнает у коменданта, нет ли какой оказии, чтоб на ближайшем же отходящем от пристани корабле перебраться ему в Геленджик.

Смеркалось. Вожделенной прохлады вечер не принес. Тяжелые облака, надвинувшиеся на городок в момент въезда в него Ивана Ильича, долгожданным ливнем так и не разродились, отошли к северу. Было тихо и душно. Небо выгибалось черной полусферой, в которой тускло мерцали бледные звезды — одна из них сорвалась, покатилась в горизонт, чертя за собой короткий яркий след: чиркнула и потухла. Однако Иван Ильич желание загадать успел.

То было желание нечаянной встречи.

По обрывистой тропке, рискуя сверзиться вниз, он спустился он к темной воде, двинулся вдоль берега, на который накатывал тяжко, с глухим уханьем, ворочавшийся прибой, влажная пыль которого так приятно холодила лицо, — шел себе и шел, по обыкновению не имея ясного представления о цели и направлении позднего променада. То и дело останавливаясь, он вглядывался в темную даль приходившего в волнение моря и напрягал слух, чтобы уловить за глухими вздохами волн слабый плеск весел — а ну как и теперь сыщется какой-то отважный пловец, рискнувший пуститься через пролив длиной в добрых двадцать верст — что верст до другого берега должно быть именно двадцать, он помнил твердо.

Однако ничего похожего слышно не было. Прогулявшись вдоль берега еще немного, он думал было пуститься в обратный путь, однако, обогнув у самой кромки пенящейся воды обрывистую горку, темным клином врезавшуюся в берег, он остолбенел.

Из воды выходила нагая женщина.


Испытав нечто похожее на пережитый в степи солнечный ожог — настолько ослепительно полыхнуло матово белое тело, облитое голубоватым светом полной луны на фоне темной неспокойной воды — Иван Ильич зажмурился, а когда открыл глаза, то тут же, устыдившись невольного своего соглядатайства, был вынужден отвести взгляд, двинул его выше по откосу, по которому круто взбиралась наверх узкая, захлестнутая низким колючим кустарником тропка.

И снова у него перехватило дыхание.

Над обрывом, за сложенной из булыжников низкой оградой, светлели белые стены убогой глинобитной хаты под камышовой крышей, и море все так же, как в старые добрые времена, беспокойно шевелилось под кручей… Сердце гулко забилось в груди Ивана Ильича и стремительно выкатывалось к горлу: неужто все здесь осталось по-прежнему? Да, похоже на то.

Подавив искушение немедля же ринуться по тропе наверх, чтобы воочию увидеть то, что так ясно видело вчера, за строками текста, воображение — глиняный пол хаты, две лавки, стол, огромный сундук возле печи, разбитое стекло, за которым посвистывал морской ветер да вот еще намек на дурной знак в виде отсутствия в углу образа в почерневшем окладе — Иван Ильич сделал долгий выдох, приходя в себя.

Он плотнее натянул шляпу, поднял ворот накидки, нахохлился — как будто эти маскировочные жесты могли помочь ему остаться незамеченным, и замер, растворяясь в сумраке утеса, стараясь не дышать и приказав себе не перетаптываться на месте, дабы поскрипывавшая под подошвами его штиблет галька не выдала места его засады.

Нагая женщина обернулась в сторону темного утеса — заметила? Нет, похоже, она не видела соглядатая.


К слову сказать, о женщинах Иван Ильич знал несколько больше, нежели можно было предположить по его поэтической наружности, говорившей о романтическом строе души, — в Марбурге он имел мимолетную, но мучительно натужную связь с хозяйской пансиона, где стоял на жительстве, рослой, дородной, широкой в кости немкой по имени Ханнелоре Кнопф, которая была чуть ли не вдвое Ивана Ильича старше. Фройляйн Кнопф — впрочем, нет, фрау, поскольку она была, кажется, вдовой какого-то безвременно почившего чиновника, служившего по почтовому ведомству, — Ивану Ильичу благоволила с первого дня, дозволяла курить в комнате папиросы, за ужином старалась подкладывать в его тарелку самые аппетитные куски вареной телятины, и даже разрешала принимать у себя в комнате гостей, что категорически возбранялось все прочим пансионерам. С маленькой студенческой пирушки, происходившей в апартаментах Ивана Ильича, все и началось.

Совсем почти не приученный к вину, Иван Ильич в компании своих однокашников, лакавших мозельское как воду, изрядно захмелел, и, решив после ухода гостей выкурить на сон грядущий папиросу, отошел к окну, отдался созерцанию открывавшегося за окном романтического пейзажа, потому толком не слышал, что кто-то вошел, а лишь догадался о приходе гостя по тому, как сквозняк от окна воланом надул занавеску.

Обернувшись, Иван Ильич ожидал увидеть одного из приятелей, вернувшегося за забытым на столе красивым серебряным портсигаром с рыжим зажигательным жгутом, и немного удивился, обнаружив фрау Ханнелору, стоящую на пороге с квадратной бутылью чуть мутноватой жидкости в большой крепкой руке и парой маленьких серебряных рюмок в другой. Наморщив нос — в комнате было сильно накурено, а на столе царил живописный кавардак — она приподняла бутыль: не желает ли junger Herr отведать настоящего немецкого шнапса, который ей присылает двоюродная сестра из деревни?

Иван Ильич, положа руку на сердце, не желал, однако, не рискуя обострять с радушной хозяйкой пансиона отношения — гости оставили после себя и в самом деле изрядный разгром — согласился.

Ничего крепче глотка сладковатого мозельского вина Иван Ильич доселе в рот не брал, потому, последовав примеру хозяйки, вместе с плавным движением закидывающейся назад головы опрокинувшей рюмку, тут же и горько пожалел о своем опрометчивом согласии составить фрау Ханнелоре компанию: крепко и терпко пахнущая чем-то фруктовым, с примесью травяного аромата, зелье жарко обожгло глотку, сбив дыхание и оросив глаза густой слезной влагой. Отдышавшись, наконец, она как сквозь слой речной воды следил за тем, как хозяйка снова наполняет рюмки, пьет, понуждая его жестом присоединяться, а потом, промокнув пухлые губы кружевным передником, поднимается со стула, подходит к нему и, плотоядно облизываясь, протягивает руку.

Комната накренилась и обстановка ее поплыла слева направо — крепкий шнапс быстро ударил в голову, перед глазами возникла плывущая муть. Иван Ильич раскинул руки в стороны, стараясь удержать равновесие, и издал какой-то булькающий горловой звук — недоуменный и в то же время слабо протестующий — в ответ на то, что рука Ханнелоры крепко ухватила его за мошонку.

Хватка у гренадерски сбитой хозяйки пансиона была под стать сложению. Она с деловым видом поиграла короткими толстыми пальцами, затем проворно расстегнула панталоны Ивана Ильича — они мягко съехали к полу, туда же последовали и кальсоны…

Иван Ильич просто онемел, ощущая крепкую хватку ее пальцев так, куда женской руке, по его разумению, путь был заказан. Пальцы сжались в кулак, Иван Ильич издал слабый стон.

Пока все это происходило, Иван Ильич стоял ни жив, ни мертв, пораженный не столько смыслом стремительно развивавшихся событий, сколько, наверное, тем, что все это случилось в полном и сосредоточенном каком-то молчании, слабо разбавленном шумными посапыванием фрау Ханнелоры, присевшей на корточки и сквозь мелкое моргание белесых ресниц рассматривавшей низ его живота с таким деловым видом, будто она в мясном ряду на рыночной площади приценивалась в куску свежей розовой говядины.

На страницу:
1 из 11