
Полная версия
Пепел на языке
Я морщусь и смотрю в кружку. Чай очень тёмный, почти коричневый. Пахнет чаем. Значит, его просто заварили так, что он пахнет и не имеет вкуса. Для больницы вполне реалистично. Разрываю пакет сахара и высыпаю половину. Размешиваю. Пробую снова. Ничего. Тепло на языке есть. Вода есть. Небольшая терпкость — нет, даже её нет. Сладости тоже. Я высыпаю остаток сахара.
— Ну конечно, — говорю тихо.
Соседка за занавеской перестаёт шелестеть страницей. Я размешиваю тщательнее, хотя прекрасно знаю, что сахар растворился с первого раза. Делаю ещё глоток. Ничего. Берусь за второй пакет и останавливаюсь. Это уже не чай. Я высыпаю несколько кристаллов сахара прямо на язык. Они есть. Я ощущаю их шероховатость, слышу тихий хруст на зубах. Через секунду кристаллы растворяются слюной. Сладости нет. Я сижу неподвижно, пока сахар окончательно не исчезает. Потом беру печенье. Оно сухое, крошится на языке, липнет к нёбу. По запаху обычное сливочное. Я знаю, каким оно должно быть: сахар, дешёвый ванилин, жирный привкус маргарина. Во рту только сухая масса.
Кружка ударяется о блюдце громче, чем я рассчитывала.
— Девушка? — отзывается женщина за занавеской.
— Всё нормально.
Это автоматический ответ. Он вылетает раньше, чем я успеваю решить, правда ли это. На подносе рядом с тарелкой лежит маленький пакетик соли. Видимо, к чему-то, что должны принести позже. Я беру его, разрываю и высыпаю щепоть на ладонь. Белые кристаллы. Ночью я различала три десятых грамма в карамели. Подношу палец ко рту. Соль царапает язык. Не солёная. Я добавляю ещё. Ничего. На этот раз я не глотаю. Сплёвываю в салфетку, беру сахар и повторяю, как будто между первой и второй попыткой во мне могло что-то починиться. Сахар — ничего. Соль — ничего. Чай — горячий, влажный, безвкусный. Печенье — сухое, крошащееся, безвкусное.
Я открываю тумбочку, хотя не знаю, что ищу. Там салфетки, пластиковая ложка, маленький стаканчик, чужая пачка леденцов. Наверное, осталась от предыдущего пациента. Достаю леденец. Красный. Пахнет клубникой так сильно, что на секунду становится легче. Если запах есть, значит, всё работает. Я разворачиваю его и кладу в рот. Гладкая твёрдая поверхность, края начинают растворяться. Вкуса нет. Я вынимаю леденец ладонью и смотрю на него, как на вещь, которая только что нарушила договор.
— Медсестра!
Голос получается слишком громким. За занавеской снова шевелятся. Медсестра приходит быстро.
— Что случилось?
— Я не чувствую вкус.
Она смотрит на кружку, на сахар, на красный леденец в моей руке.
— После дыма бывает, слизистая раздражена.
— Я чувствую запах.
— Это хорошо.
— Нет. Послушайте. Я вообще не чувствую вкус. Никакой.
— Скажите врачу на обходе.
— Он уже был.
— Значит, вызову ещё раз.
Она говорит это тем тоном, которым обычно разговаривают с человеком, решившим, что у него редкая болезнь после трёх минут в интернете.
— У вас есть что-нибудь кислое? — спрашиваю я.
— Зачем?
— Проверить.
— Не надо сейчас ничего проверять.
— Лимон. Сок. Что угодно.
— У вас горло после дыма. Вам кислое не нужно.
Я хочу объяснить, что дело не в любопытстве. Что вкус — не один из приятных бонусов организма, который можно потерять на пару дней и подождать. Что я работаю языком так же, как музыкант слухом. Что через несколько часов мне должны были принести карамель, и я с закрытыми глазами сказала бы, из какой она партии. Но объяснение застревает. Оно звучит жалко даже у меня в голове.
— Соль, — говорю я. — Я не чувствую соль.
Медсестра чуть смягчается.
— После стресса организм может очень странно реагировать. Давайте врач посмотрит. Не накручивайте себя раньше времени.
«Не накручивайте» — прекрасный совет человеку, который только что ел чистую соль и не понял, что это соль. Она уходит. Я снова беру кружку. Чай уже не такой горячий, но тепло всё ещё чувствуется. Подношу к носу — запах есть. Делаю маленький глоток. Пусто. В этот момент дверь открывается, и я вскидываю голову, уверенная, что вернулся врач. Вместо него входит другой сотрудник и спрашивает фамилию.
— Соболева.
— По вашей сестре передали. Она стабильна. Пока на кислороде, разговаривать тяжело, но непосредственной угрозы жизни нет. Позже, возможно, разрешат увидеть.
Я закрываю глаза и киваю. Нужно радоваться. Я радуюсь. Где-то это происходит совершенно точно, потому что пальцы перестают так сильно сжимать край одеяла. Лиза жива. Лёгкие пострадали, но она жива. И одновременно я держу на языке крупинку соли и не чувствую её. Две вещи не отменяют друг друга. После обеда меня всё-таки везут к Лизе на несколько минут. Не разрешают вставать самой, поэтому я сижу в кресле и злюсь на колёса, на коридор, на медбрата, который слишком медленно нажимает кнопку лифта. Лиза лежит под тонким одеялом. Кожа бледная, под носом трубка, волосы убраны со лба. Когда я подхожу, она открывает глаза.
— Привет, — говорю я.
Она шевелит губами.
— Ты… страшная.
Голос едва слышен. У меня вырывается смешок, который сразу переходит в кашель.
— Сама красавица.
Лиза пытается улыбнуться. Потом замечает мою руку.
— Обожглась?
— Ерунда.
Она закрывает глаза. Я хочу спросить, зачем она приехала так рано. Хочу спросить, что случилось, что она видела, где начался огонь. Все эти вопросы стоят готовые, один за другим. Ни одного не задаю.
— Спи, — говорю я. — Я здесь.
Это тоже не совсем правда: через минуту меня увезут обратно. Но Лиза уже засыпает и не спорит. В своей палате я долго смотрю в потолок. Соседка за занавеской читает, в коридоре звякает тележка, кто-то ругается из-за капельницы. Обычная больница, обычный день, обычный мир, в котором у людей по-прежнему есть вкус. Перед сном приносят ужин. Картофельное пюре, котлета, чай. Я не собираюсь есть, но потом беру крошечный кусок картофеля. Тёплый. Мягкий. Чуть зернистый. Никакой картошки. От котлеты остаётся только плотность и жирная плёнка на нёбе. Чай пахнет чаем и во рту становится просто водой. Я отодвигаю поднос.
Во рту сухо после дыма. Я провожу языком по внутренней стороне щеки, по зубам, по губе, проверяя не вкус уже — хоть что-нибудь. Всё на месте: шершавость, влажность, тепло. Только того, чем я всю жизнь отличала одно от другого, нет. После пожара должно было остаться горько. Должно было пахнуть гарью, саднить горло, хотелось бы пить. Я знаю, каким бывает пепел, если случайно попадёт в рот: сухой, горький, грязный. Теперь горечи тоже нет. Есть только сухая шершавость на языке, и мозг почему-то упрямо называет её пеплом.
Глава 4
Утром врач приносит мне диагноз, который ничего не объясняет.
— После сильного стресса такое бывает, — говорит он, листая результаты анализов. — Плюс дым, раздражение слизистой, лекарства. Дайте организму время.
Я сижу на кровати и держу на ладони пакетик сахара. За ночь я успела проверить его четыре раза. Результат не меняется: кристаллы царапают язык, растворяются, исчезают. Ни сладости, ни хотя бы слабого намёка на неё.
— Сколько времени?
— По-разному. Несколько дней. Иногда дольше.
— Насколько дольше?
Врач поднимает взгляд от бумаги. Я ему уже надоела, это видно по тому, как он осторожно выбирает слова, чтобы не дать мне новую тему для вопросов.
— Сейчас рано говорить о сроках. Основные показатели у вас хорошие. Обоняние сохранено, слизистая без серьёзных повреждений. Невролог посмотрит ещё раз перед выпиской.
— То есть вы не знаете.
— То есть сейчас нет признаков, что это навсегда.
Это должно успокаивать. Почему-то не успокаивает. На тумбочке стоит завтрак: манная каша, хлеб, масло, чай. Я распознаю всё глазами и носом. Каша пахнет горячим молоком, масло — холодильником и сливками, чай — крепкой заваркой. Когда ем, остаются только температура и консистенция. Каша мягкая и тёплая, масло жирное, хлеб пружинит под зубами. Можно было бы закрыть глаза и перепутать половину тарелки с чем угодно похожим по текстуре. Врач спрашивает, была ли тошнота, головокружение, провалы памяти. На последнем я вспоминаю чужую ладонь на запястье и ту короткую вспышку в дыму, где видела собственную спину будто со стороны.
— Перед тем как потерять сознание, мне показалось кое-что странное.
— Что именно?
Я уже открываю рот, но вовремя слышу, как это будет звучать. Чужой страх. Картинка, которая не могла быть моей. В больнице это отличный способ получить ещё пару консультаций, только не тех, которые мне нужны.
— Ничего. Дым перед глазами.
Он записывает что-то в карту. Через час приходит следователь. Фамилия у него Крылов, имя я забываю сразу. Он снимает куртку, ставит на подоконник папку и спрашивает разрешения сесть. На вид ему лет сорок, волосы короткие, под глазами серые тени, на правом ботинке засохла грязь. От него пахнет улицей и дешёвым кофе.
— Я понимаю, что вы после больницы…
— Я ещё в больнице.
Он чуть кивает.
— Тем более. Если устанете, остановимся.
Мне не хочется останавливаться. Мне хочется знать, почему сгорело место, где я была четыре часа до пожара, и почему моя сестра оказалась внутри. Крылов начинает с простого: когда я уехала, кто имел ключи, кто должен был прийти первым, работала ли сигнализация, были ли конфликты с сотрудниками, поставщиками, арендодателем. На большинство вопросов я отвечаю быстро. Ключи — у меня, Лизы, старшего смены и уборщицы. Сигнализацию обслуживали по договору. Открытого огня в цехе нет, газовых плит нет, печи и индукция были выключены. Перед уходом я проверила заднюю дверь. На слове «заднюю» он поднимает глаза.
— Точно?
— Точно.
— Кто ещё мог её открыть после вас?
— Лиза, если приехала раньше. Сотрудники. У всех, кто открывает смену, есть доступ.
— Ваша сестра уже разговаривала с коллегами?
— Она еле разговаривает вообще.
— Я не собираюсь тревожить её сейчас.
Я сжимаю край одеяла и разжимаю. Крылов ждёт, не торопит, и это бесит меньше, чем могло бы.
— Причина известна?
— Пока нет окончательного заключения.
— А неокончательно?
— Есть несколько версий.
— Каких?
Он закрывает ручку колпачком.
— Ника, я не хочу давать вам версию до экспертизы. Потом окажется, что это была проводка, а вы неделю будете искать поджигателя.
— Значит, поджог тоже рассматриваете.
Он смотрит на меня пару секунд, потом снова открывает ручку.
— Рассматриваем всё.
После него остаётся визитка. Я кладу её рядом с пакетиками сахара, как будто это предметы одного порядка. К обеду приезжает женщина из страховой. Не агент, с которым я оформляла полис, а кто-то из отдела урегулирования. Она представляется Мариной Викторовной, кладёт на колени тонкую папку и сразу начинает с соболезнований. Слово «соболезную» обычно говорят после смерти, поэтому я поправляю её:
— Никто не умер.
Она моргает.
— Разумеется. Я имела в виду ваше помещение и ущерб.
— Помещению соболезновать не надо. Скажите, когда будет выплата.
Разговор после этого быстро становится менее сочувственным. Никаких сроков она не даёт. Нужно заключение пожарных, опись имущества, подтверждение стоимости оборудования, акты обслуживания систем, договор аренды, документы на ремонт, выписки, фотографии. Часть у меня есть в облаке, часть осталась в офисном шкафу, который сейчас либо залит водой, либо лежит под потолком.
— Предварительная выплата возможна?
Марина Викторовна складывает руки на папке.
— Пока устанавливается причина пожара, решение по авансовой выплате принимать рано.
— У меня зарплаты через девять дней.
— Я понимаю.
Нет, не понимает. Но спорить с этим словом бессмысленно.
— Аренда оплачена за два месяца вперёд, оборудование в кредите, сестре нужна реабилитация. Мне не нужно «понимаю». Мне нужно знать, что делать.
Она выдерживает паузу и перечисляет документы ещё раз, уже медленнее. Я записываю. Это действие хотя бы знакомое: список, последовательность, галочки. Когда не знаешь, что делать, делаешь то, что можно посчитать. Марина Викторовна уходит, а я открываю заметки в больничном планшете, который мне дала Лиза через медсестру. Телефон мой так и не нашли. Составляю три списка: страховая, сотрудники, Лиза. В последнем всего два пункта — узнать про реабилитацию и привезти ей вещи. В первом двадцать один. Ближе к вечеру меня снова пускают к сестре. Лиза выглядит лучше. Это не значит хорошо, просто сегодня она уже может ругаться шёпотом.
— Ты работаешь? — спрашивает она, заметив планшет.
— Нет.
— У тебя лицо рабочее.
— У меня одно лицо.
— Неправда. Есть ещё то, которым ты смотришь на людей, которые кладут макарон в холодильник без крышки.
Я ставлю планшет на тумбочку.
— Как дышится?
— Как будто меня заставили курить всю ночь через полотенце. Врачи говорят, пройдёт.
Она отворачивается к окну. Я не спрашиваю про заднюю дверь. Крылов, пожар, время её приезда — всё поднимается в горло вместе с вопросом, но здесь он звучал бы как обвинение, даже если я произнесу самым мягким голосом.
— Мне сказали, ты зашла внутрь, — говорит Лиза.
— Кто сказал?
— Медсестра. Она сказала, тебя кто-то вытащил.
— Очень полезная женщина.
— Ника.
— Что?
Лиза медленно поворачивает голову.
— Ты совсем больная?
— Судя по документам, нет. Просто без вкуса.
Шутка выходит хуже, чем я рассчитывала. Лиза перестаёт хмуриться.
— В смысле без вкуса?
— В прямом. Врач говорит, после дыма бывает.
— Совсем?
— Совсем.
Она тянется к стакану воды, пальцы дрожат. Я сразу подаю его, но держу за нижнюю часть, чтобы ей было удобнее взять. Наши пальцы не соприкасаются. Я отмечаю это случайно, только потому, что после пожара замечаю руки чаще, чем раньше.
— Пройдёт, — говорит Лиза.
— Конечно.
Мы обе произносим это так уверенно, что можно было бы поверить. На следующий день меня переводят из кислородной палаты в обычную и обещают выписать после ещё одного осмотра. К полудню я уже знаю, где в коридоре лучше ловит связь, какая медсестра забывает закрывать дверь процедурной и во сколько привозят нормальный кофе в автомат на первом этаже. Тогда же появляется Роман Ярцев. Он спрашивает мою фамилию у поста, и я слышу своё имя из палаты. Через минуту в дверях стоит высокий мужчина в дорогом тёмном пальто, слишком аккуратном для больницы. Ему около сорока. Волосы короткие, на висках немного седины. В руках ничего — ни цветов, ни пакета с фруктами, и за это я ему почти благодарна.
— Ника Соболева?
— Да.
— Роман Ярцев. Здание принадлежит моей компании.
Я сразу вспоминаю фамилию в договоре аренды. Самого владельца видела дважды: один раз на подписании, второй — когда зимой прорвало трубу в подвальном помещении. Тогда он приехал через сорок минут и два часа разговаривал с аварийщиками. Я запомнила голос лучше лица.
— Я хотел приехать раньше, но следователь попросил не мешать, — говорит он. — Как ваша сестра?
— Жива.
— Слава богу.
Он произносит это тихо и без театра. Потом спрашивает про меня, про ожоги, предлагает помощь с временным помещением, если у компании останутся свободные площади. Я слушаю и пытаюсь понять, зачем он пришёл лично. Из вежливости? Из страха перед иском? Потому что нормальные владельцы зданий действительно приезжают к арендаторам после пожара?
— Пожарные что-то сказали? — спрашиваю я.
— Мне — нет. Экспертиза идёт.
— Страховая уже ищет, чем не платить.
На лице у него появляется усталое раздражение.
— Они всегда сначала ищут это.
— Вы поможете с документами по зданию?
— Разумеется. Всё, что у нас есть.
Он достаёт визитку, кладёт на тумбочку и делает движение к двери. Я автоматически встаю, хотя врач велел не геройствовать. Роман тоже останавливается.
— Ещё раз… Мне очень жаль, Ника.
Я протягиваю руку. Не потому, что хочу. Потому что так заканчиваются деловые разговоры. Три года я пожимаю руки поставщикам, владельцам помещений, банкам, подрядчикам. Тело делает это раньше головы. Его ладонь сухая и тёплая. И мир выворачивается. Не боль. Не головокружение. Сначала приходит облегчение — огромное, тяжёлое, почти жирное. Оно расправляется внутри меня так нагло, что на секунду я сама хочу засмеяться. Всё обошлось. Самое страшное не случилось. Можно дышать. Но это не моё. Сразу за чувством вспыхивает картинка: открытый багажник машины, серый утренний свет, красная пластиковая канистра на чёрном ковролине. Чья-то рука резко захлопывает крышку.
Три секунды. Может, меньше. Я отдёргиваю ладонь. Роман смотрит на меня.
— Вам плохо?
Облегчение исчезает так же резко, как пришло. Остаётся моя палата, запах антисептика, горячая батарея у окна и собственное дыхание, которое вдруг стало слишком частым.
— Нет.
Он не верит.
— Позвать врача?
— Не надо. Встала быстро.
Я сажусь обратно и убираю руку под одеяло. На коже ничего нет. Ни следа, ни жара, ни ощущения, что через неё только что прошло что-то чужое. Роман ещё раз предлагает помощь и уходит. Я жду, пока шаги в коридоре стихнут, потом смотрю на его визитку. Роман Ярцев. Управляющая компания. Телефон, почта, адрес офиса. Под визиткой лежит пакетик соли, который я оставила с завтрака. Я высыпаю немного на язык. Никакого вкуса. Красная канистра остаётся перед глазами гораздо отчётливее, чем должна была бы оставаться случайная галлюцинация.
Глава 5
До утра я нахожу для красной канистры семь нормальных объяснений. Первое: я видела её на пожаре и не помню. Второе: видела похожую раньше, например у грузчиков во дворе. Третье: мозг собрал картинку из разговоров про поджог. Четвёртое: лекарства. Пятое: последствия дыма. Шестое: недосып. Седьмое мне нравится больше всего — ничего не было, я просто перегрелась, встала слишком быстро и теперь придаю значение трём секундам помутнения. С облегчением сложнее. Ярцев пришёл к женщине, у которой сгорел бизнес и пострадала сестра. Облегчение — последнее чувство, которое я ожидала от него получить, даже если предположить, что я каким-то невероятным образом могла его получить. Он выглядел уставшим, говорил правильно, предлагал документы и помощь. Не улыбался, не спешил уйти. Никаких внешних признаков того жирного внутреннего «обошлось», которое ударило меня при рукопожатии.
В восемь утра я сдаюсь и решаю проверить. Это решение не выглядит безумным только первые десять секунд. Потом в палату входит медсестра Оля, и я понимаю, что собираюсь намеренно потрогать другого человека, чтобы посмотреть, появится ли у меня в голове чужая картинка. Если сформулировать так, разумнее сразу позвать психиатра.
— Давление, — говорит Оля и ставит аппарат на тумбочку.
Я знаю её два дня. Она лет на пять старше меня, носит маленькие серебряные серьги и всегда пахнет кремом для рук с чем-то цитрусовым. Сегодня под глазами у неё тени, а волосы собраны кое-как, несколько прядей выбились на шею.
— Вы ночью вообще спите? — спрашиваю я.
— Иногда. По праздникам.
Она надевает манжету на мою руку. Ткань касается кожи, но ничего не происходит. Это я отмечаю сразу. Ни чужого чувства, ни вспышки. Потом Оля тянется к моему запястью, чтобы поправить датчик. Её пальцы голые. Я могла бы просто подождать. Вместо этого поворачиваю ладонь и на секунду накрываю её руку своей. Усталость приходит первой. Не моя обычная после ночи в цехе — та хотя бы честная, тяжёлая в мышцах. Здесь усталость вязкая, раздражённая, такая, от которой хочется, чтобы все перестали что-нибудь требовать. Сразу за ней поднимается стыд, острый и горячий. Короткая вспышка: тёмная кухня, открытая дверь, чья-то фигура в коридоре. Женский голос — кажется, Олин собственный — говорит слишком резко: «Не сейчас». Дверь закрывается.
Всё исчезает. Я убираю руку. Оля продолжает поправлять провод, будто ничего не случилось.
— Сто двадцать на семьдесят пять. Жить будете.
Я смотрю на неё.
— Вы вчера с кем-то поссорились?
Пальцы у неё замирают на аппарате. Совсем ненадолго.
— А вы теперь ещё и гадаете?
Она улыбается, но не так, как обычно.
— Просто спросила.
— Тогда нет. Не поссорилась.
Ответ достаточно быстрый, чтобы я больше не задавала вопросов. Когда она выходит, я сажусь на кровати и долго рассматриваю ладонь. Кожа обычная. Линии, небольшая сухость у большого пальца, след от больничного пластыря. Я тру её о простыню, сжимаю пальцы. Ничего. Мне нужно второе подтверждение. Именно так люди делают глупости: сначала совершают одну, потом называют следующую проверкой достоверности. На обход приходит тот же врач, который говорил про стресс. Фамилия у него Волков. Я успела прочитать на бейдже, хотя до этого звала его мысленно просто врачом, потому что не собиралась строить отношения. Он спрашивает про дыхание и вкус. Я честно говорю, что без изменений.
— Невролог будет после обеда. Если у него не будет возражений, завтра домой.
— А если вкус не вернётся?
— Наблюдение амбулаторно.
Он говорит это в третий раз, и я знаю, что следующим будет «дайте время».
— Вы очень любите эту фразу?
— Какую?
— «Дайте время».
— Она бесплатная и часто работает.
Это даже смешно. Волков протягивает мне направление, чтобы я расписалась в ознакомлении. Я беру бумагу так, чтобы мои пальцы коснулись его. Сначала ничего. Я почти успеваю выдохнуть. Потом приходит скука. Тяжёлая, профессиональная, беззлобная. Не «мне наплевать на вас», а «я делаю одно и то же с восьми утра и ещё буду делать до вечера». Вместе с ней вспыхивает коридор под белыми лампами, одинаковые двери палат и собственный голос Волкова, повторяющий кому-то: «Сейчас рано делать выводы». Я отпускаю направление.
— Что? — спрашивает он.
— Ничего.
— Вы побледнели.
— Здесь освещение такое.
Волков прищуривается, но спорить не хочет. Скука уже исчезла, зато теперь я точно знаю, что это не галлюцинация, привязанная к Ярцеву. И это гораздо хуже. После обхода я закрываю дверь палаты и устраиваю себе допрос. Факт первый: что-то происходит, когда я касаюсь голой кожи другого человека. Факт второй: сначала приходит чувство, которое мне не принадлежит. Факт третий: вместе с ним появляется короткая картинка. Не всегда понятная, не всегда полезная. Я не услышала ни одной законченной мысли, не узнала имя человека за Олиной дверью, не получила историю её ссоры. Только стыд и несколько секунд памяти. Факт четвёртый: через одежду ничего не произошло. Манжета касалась моей руки, Оля держала меня через ткань — пусто.
Мне хочется записать это. Раньше список помогал. Теперь сама мысль увидеть такие пункты на экране кажется опасной. Если записать, придётся признать, что всё настоящее. Я всё равно записываю. На планшете появляется короткая заметка: «Кожа. Чувство. Картинка». Я смотрю на неё минуту и удаляю. В дверь стучат. Не дожидаясь ответа, входит санитарка с чистым бельём. Я резко отодвигаюсь к окну.
— Я только простыню поменяю.
— Оставьте, я сама.
— Вам нельзя пока тягать матрас.
— Я справлюсь.
Она пожимает плечами и кладёт бельё на стул. Раньше я бы не заметила, насколько часто люди прикасаются друг к другу. Медсестра берёт за локоть, санитарка поправляет подушку, врач придерживает кисть, когда смотрит ожог, посетитель передаёт стакан и цепляет пальцы. В больнице это особенно естественно: твоё тело здесь наполовину общественное, его осматривают, измеряют, двигают. К обеду я начинаю заранее убирать руки. Стакан беру за край до того, как его подаст санитарка. При измерении температуры сама вставляю термометр. Когда Оля приходит менять пластырь на катетере, держу ладонь прижатой к бедру.


