Человек не своего времени
Человек не своего времени

Полная версия

Человек не своего времени

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Андрей Северский

Человек не своего времени

От автора

Семейная память редко лжёт целиком. Чаще она бережно сохраняет поступок и незаметно меняет его причину — так, чтобы с прошлым можно было жить сегодня. Потом меняется сегодня, и прежнее спасение называют предательством, осторожность — трусостью, молчание — мудростью или соучастием. Человек остаётся тем же лишь на фотографии; смысл его выбора продолжает двигаться.

Этот роман — о людях, которым не досталось окончательного приговора собственной эпохи. Они чинят часы, составляют описи, хранят письма, задерживают сигналы и каждый раз уверены, что решают одну частную задачу. История позднее соединяет эти решения в линию, которой никто из них не видел. Но незнание будущего не освобождает от цены, заплаченной другими.

Ветлужск, завод, семья Арсеньевых и все действующие лица вымышлены. Узнаваемые черты десятилетий здесь нужны не для реконструкции биографий и не для вынесения общего приговора прошлому. Они создают давление, под которым человек выбирает: что сохранить, о чём промолчать и чьё время счесть менее важным.

Книгу можно читать как семейную историю, раскрывающуюся через документы и один старый механизм. Но документы в ней не обладают последним словом. У каждого свидетельства есть происхождение, у каждого пробела — несколько возможных причин, а у правды, сказанной слишком поздно, всё равно остаются последствия.

Глава 1. Семнадцать минут вперёд

Вера вошла в дом без звонка и сразу посмотрела на часы.

Они стояли в простенке между мастерской и кухней, выше любого человека в семье, тёмные, с мутным стеклом и медным маятником. Стрелки показывали без четверти одиннадцать. На её наручных было десять двадцать восемь.

— Опять спешат, — сказала она.

Михаил не поднял головы. Он сидел у верстака под зелёной лампой и держал пинцетом волосок пружины. На сукне перед ним лежал раскрытый женский будильник — дешёвый, круглый, с розами на циферблате. Такие теперь приносили не чинить, а прощаться: хозяева спрашивали цену, вздыхали и покупали на рынке пластмассовые китайские часы.

— Они не спешат, — ответил он. — Они так идут.

— Это и называется «спешат».

— Для часов — да. Для дома — нет.

Он поставил пружину на место. Вера прикрыла дверь плечом, чтобы не впустить холод, и положила на табурет кожаную папку. Снег на её сапогах уже превращался в серые островки. Из кухни тянуло остывшим углём, машинным маслом и яблочной кожурой — запахом, который в детстве казался ей свойством всех домов, а потом обнаружился только здесь.

Михаил всё-таки взглянул на папку.

— Опять инвентаризация?

— Договор.

— Тогда тем более разувайся.

Вера сняла пальто, повесила его на крючок возле двери и осталась в тёмном музейном костюме, слишком тонком для мастерской. В последнее время она одевалась так, будто в любой момент должна была выйти к комиссии. Михаил замечал это и ничего не говорил. Комиссии в его представлении всегда приходили к тем, кто заранее застегнул верхнюю пуговицу.

Он завёл будильник, прислушался. Розы на циферблате дрогнули вместе с первым тиканьем.

— Готово, — сказал он и отставил часы на полку. — Чей?

— Не знаю.

— Тогда зачем спрашиваешь?

— Я не спрашивала.

Она села на табурет и раскрыла папку. Внутри лежали четыре листа, прошитые суровой белой ниткой, и ещё один — копия, сделанная на тонкой бумаге. Михаил увидел синюю круглую печать, но читать не стал. Он снял очки и протёр их краем рубашки.

— Совет музея согласился, — сказала Вера. — Не на временное хранение. На приобретение всего комплекса.

— Какого комплекса?

— Семейного архива Арсеньевых. Бумаги, инструменты, часы, мебель мастерской. Всё, что включено в опись.

Михаил снова надел очки.

— Моя кровать тоже мебель.

— Не начинай.

— Я уточняю границы научного интереса.

Она придвинула договор к нему, накрыв ладонью первую страницу, чтобы тот не мог отодвинуть бумагу обратно.

— Кровать не включена. Кухонный стол не включён. Личные вещи не включены. Мастерская сохраняется как единый мемориальный объект.

— Чей мемориальный?

— Деда. Твой. Завода. Города, если тебе так легче.

— Мне было бы легче, если бы город заплатил за ремонт крыши.

Вера сжала губы. Он знал эту паузу: дочь не подбирала слова, а убирала из них раздражение, как сор из крупы.

— Суммы хватит закрыть долг по дому и починить кровлю. Останется немного.

— Кому?

— Тебе.

— Очень щедро с их стороны.

Она развернула договор на сто восемьдесят градусов. Михаил увидел название музея, свою фамилию, длинное определение предмета приобретения. Буквы расплывались не от зрения — под лампой всё было видно слишком хорошо. Внизу первой страницы стояла фамилия директора, над ней оставалось место для подписи Михаила.

Во дворе кто-то ударил лопатой о камень. Потом снег заскребли к воротам. Дом отозвался в трубах коротким металлическим стоном.

— Сколько у нас времени? — спросил Михаил.

Вера посмотрела не на наручные часы, а на напольные.

— До пятницы.

— По этим или по нормальным?

— По календарю.

Он начал читать. Первый раздел был терпимым: фамилии, адрес, перечень документов с тысяча девятьсот тридцать седьмого по тысяча девятьсот девяносто первый год. Во втором музей обязывался принять, описать, обеспечить сохранность. В третьем покупатель получал право экспонирования и научного использования. Михаил задержался на слове «комплекс». Оно встречалось чаще, чем «дом», будто комнаты, лестница, промёрзший чулан и яблоня за окном уже перестали быть местом, где живут, и сделались способом хранения чужой биографии.

— Страница три, — сказала Вера.

— Я умею переворачивать.

— Там дополнение юриста. Его внесли вчера.

Он перевернул лист. Нитка натянулась и легла на бумагу белым рубцом.

Пункт был набран тем же шрифтом, что и остальные, но Михаил сразу увидел его — по пустоте вокруг. Для важных вещей всегда оставляли больше воздуха.

«В целях обеспечения сохранности приобретаемого комплекса и организации постоянной экспозиции...»

Он прочитал до конца один раз, потом второй. Положил указательный палец на строку и повёл слева направо, словно проверял чертёж.

— Что значит «изменение назначения»?

— То и значит. Дом переводят в нежилой фонд.

— После сделки?

— После оформления экспозиции.

— А я?

Вера вынула из папки тонкую копию.

— Тебе дают комнату в заводском общежитии. В бывшем инженерном корпусе. Отдельную.

— С удобствами в конце коридора.

— В комнате есть раковина.

— Значит, можно жить не выходя.

— Папа.

Он дочитал приложение. Дом назывался нежилой мастерской трижды. Один раз — объектом показа. Ни разу — домом. Михаил вспомнил, как Вера в шесть лет спала на раскладушке под этими часами, потому что боялась грозы, но ещё сильнее боялась признаться. Всякий раз, когда молния била за рекой, маятник вспыхивал, и девочка натягивала одеяло до глаз. Утром она уверяла, что просто хотела послушать механизм.

Теперь механизм включили в приложение под номером сорок семь.

— Ты знала, — сказал он.

— Я узнала про общежитие в понедельник.

— Сегодня четверг.

— Я добивалась другого варианта.

— Не получилось, и ты принесла подпись.

— Я принесла договор. Это разные вещи.

Михаил сложил страницы вместе, выровнял края о стол и вернул в папку.

— Нет.

— Ты даже сумму не посмотрел.

— Дом не становится нежилым оттого, что за это хорошо платят.

— Он станет аварийным, если мы ничего не сделаем. Тогда выбирать будет не из чего.

— «Мы» уже выбрали мне раковину.

Она встала. Табурет качнулся, одна короткая ножка стукнула о пол.

— У нас долг за уголь, за электричество, за материалы. Страховку с мастерской сняли. Заказов почти нет. Ты заложил дедов хронометр и соврал мне, что отдал его на чистку.

Михаил посмотрел на пустое место на полке. Пыль вокруг прежней подставки темнела ровным прямоугольником.

— Не заложил. Продал.

Вера замолчала. Это было хуже её крика: лицо у неё стало внимательным, музейным, будто только что обнаружился неизвестный документ.

— Когда?

— В ноябре.

— Кому?

— Человеку, которому нужны исправные часы.

— Мне нужны имя и расписка.

— Тебе нужен отец или единица хранения?

— Мне нужно, чтобы ты перестал разбирать семью по винтику, пока я пытаюсь сохранить хоть что-нибудь.

Голос её сорвался на последнем слове. Она отвернулась к окну. За стеклом висело бесцветное утро; на яблоне лежал снег, за забором медленно шла женщина с двумя пустыми бидонами. Михаил видел отражение дочери: прямую спину, прижатые к груди руки и часы позади неё. Минутная стрелка уже подползала к двенадцати.

— Эти не продам, — сказал он.

— Они записаны в договоре.

— Поэтому и не продам.

— Без них архив распадётся на случайные бумажки. Ты сам рассказывал, что дед прятал документы в корпусе. Связь с предметом — единственное, что делает их историей мастерской, а не семейными сплетнями.

— Я рассказывал тебе сказку, когда ты была маленькой.

— Нет. Ты показывал тайник.

— Пустой.

— Тогда — пустой.

Михаил подошёл к часам. На корпусе, возле замочной скважины, белела царапина, оставленная Верой в одиннадцать лет: она пыталась открыть дверцу шпилькой и сломала её внутри. Михаил три часа вынимал обломок, а потом дал дочери ключ — не из доверия, а чтобы она больше не портила замок.

Ключ и теперь висел на гвозде сбоку. Он снял его.

— Что ты делаешь? — спросила Вера.

— Проверяю сказку.

За стеклянной дверцей маятник рассекал полумрак. Михаил остановил его ладонью. Дом сразу лишился одного из своих звуков. Остались шорох батареи, далёкая лопата во дворе и частое тиканье будильника с розами.

Он открыл нижнюю створку, опустился на колено и нащупал под деревянным дном два винта. Они не поддавались. Вера поставила папку на верстак и подошла ближе.

— Дай отвёртку.

— Я сам.

— Ты левый сорвёшь. Там шлиц сбит.

Она помнила. Михаил отодвинулся, пропуская её к ящику с инструментами. Вера выбрала короткую отвёртку с жёлтой ручкой, присела рядом, не заботясь о костюме, и прижала жало к винту. Металл скрипнул.

— Не сверху, — сказал Михаил. — Сначала на себя.

— Я помню.

— Если бы помнила, не говорила бы «дай».

— Если бы ты доверял, не стоял бы над рукой.

Левый винт вышел с рыжей древесной пылью. Правый оказался новым, посаженным Михаилом лет десять назад, и повернулся легко. Вера поддела дощечку ногтем. Под ней открылось узкое пространство, в котором лежали запасной гонг, моток промасленной ткани и плоская картонная папка, перевязанная выцветшей тесьмой.

Вера не коснулась находки.

— Ты знал?

Михаил смотрел на тесьму. Когда-то она была синей. Такая же стягивала свёрток отцовских инструментов после его смерти, но та папка хранилась в шкафу и была вдвое толще.

— Нет.

— Кто откручивал дно десять лет назад?

— Я. Менял крепление. Гонг вытаскивал, ткань видел. Этого не было.

— Значит, положили позже.

Он хотел сказать, что после смерти Арсения доступ к часам имели только они двое. Но в доме бывали клиенты, соседи, заводские товарищи; во время похорон дверь мастерской вообще не закрывалась. Сказать «только мы» значило бы сразу назначить подозреваемого.

Вера вынула папку обеими руками и положила на верстак поверх музейного договора. Картон оставил на белой бумаге полосу пыли. На обложке синим карандашом было написано: «А. И. Рожков. Опись. 1937». Ниже — чужим, более мелким почерком: «Не разъединять».

Михаил узнал вторую руку. Так отец подписывал коробки с пружинами: буква «д» стояла на ножках, а перекладина у «т» уходила далеко вправо.

— Дедова? — спросила Вера.

— Пометка — его.

— А Рожков?

— Часовщик с Нижней улицы. Его мастерская была там, где потом сделали молочную кухню.

— Что с ним случилось?

Михаил провёл пальцем над датой, не касаясь картона.

— Исчез.

— Так не бывает.

— В семьях — бывает. В бумагах это называлось иначе.

Вера развязала тесьму. Он остановил её руку.

— Не здесь.

— Почему?

— Потому что ты уже решила, куда это понесёшь.

— А ты уже решил, что спрячешь обратно.

Они держали тесьму вдвоём: она — за свободный конец, он — у узла. Между их пальцами лежали пятьдесят шесть лет, сложенные в плоский картон.

— Это может изменить договор, — сказала Вера тише. — Если комплект действительно тридцать седьмого года, совет даст больше времени. Может быть, получится оставить тебе жилую часть.

— А может, дом им понадобится ещё сильнее.

— Дом и так им понадобится. Только сейчас у нас есть право ставить условия.

— У кого — у нас?

Она отпустила тесьму.

— Хорошо. У меня. Я ставлю условия. Я работаю там и знаю, как провести фондовую закупку. Ты знаешь, как сделать так, чтобы от дома к весне остались одни инструменты.

Михаил поднял папку. Она оказалась тяжелее, чем выглядела. Внутри что-то сдвинулось — не россыпью, а единым пакетом. Он поднёс её к лампе, прочёл фамилию ещё раз и вдруг вспомнил девочку на фотографии у отца: коротко остриженная, в мужском пиджаке, стоит возле этих самых часов, только корпус светлее и на стекле нет Вериной царапины. Имени Михаил не помнил. Или делал вид, что не помнил слишком долго.

Напольные часы молчали. Стрелки показывали без трёх минут одиннадцать, хотя в мастерской было десять сорок.

— Семнадцать, — сказала Вера.

— Что?

— Ровно семнадцать минут. Я думала, ты просто не отрегулировал.

Михаил открыл верхнюю дверцу, качнул маятник. Первый ход вышел неровным, второй увереннее. Механизм принял прежнюю ошибку и продолжил её без колебаний.

— Их несколько раз выставляли правильно, — сказал он. — Отец возвращал вперёд.

— Зачем?

— Говорил, дому полезно иметь запас.

— Семнадцать минут — не запас. Это метка.

— Ты теперь всё называешь меткой.

— Потому что люди редко хранят бессмыслицу пятьдесят лет.

— Люди только её и хранят. Смысл придумывают наследники.

Вера взяла музейный договор, вытянула его из-под старой папки и закрыла кожаную обложку.

— Я заберу опись на экспертизу.

— Нет.

— Тогда просмотрим вместе и составим акт.

— Тоже нет.

— Ты не имеешь права один решать.

— В моём нежилом доме?

Она побледнела, но не отвела глаз.

— Я не вписывала этот пункт.

— Ты его принесла.

— Потому что, если бы я не принесла, через месяц пришёл бы судебный исполнитель, а не музей. Я пытаюсь оставить выбор там, где его почти не осталось.

— Оставь мне хотя бы сегодняшний день.

Вера посмотрела на папку, на остановленный и снова запущенный маятник, на будильник с розами. Тот тикал громче больших часов, как всякая новая вещь, ещё не научившаяся жить среди старых.

Она надела пальто. Кожаную папку с договором взяла под мышку, но у двери задержалась.

— До пятницы я не подаю документы, — сказала она. — Но архив начинаю готовить сегодня.

— Без моей подписи ничего не вынесешь.

— Я ничего не вынесу. Сделаю рабочую опись здесь.

— Я не согласен.

— Я услышала.

— Это не то же самое, что согласие.

— Именно.

Она вышла, осторожно притворив дверь. Через стекло Михаил увидел, как дочь пересекает двор, придерживая папку обеими руками. У калитки она не повернула к музею. Сначала пошла к дому напротив, где у Клавдии Семёновны был телефон.

Михаил вернулся к верстаку. Папка 1937 года лежала под лампой. Он мог спрятать её в другое место, сжечь, отнести тому же человеку, которому продал хронометр. Все эти решения были простыми, потому что после них оставалось бы только объяснение.

Он потянул за тесьму. Узел распустился сразу, словно был завязан не для защиты, а для задержки на несколько секунд.

Сверху лежал лист с печатью мастерской Рожкова и перечнем инструментов. Под ним — фотография коротко остриженной девочки. На обороте рукой отца было написано одно имя: «Лида».

Большие часы пробили одиннадцать, когда на Вериной руке было без семнадцати.

Глава 2. Опись имущества

В дверь Рожкова никто не постучал.

Она стояла распахнутой с рассвета, и к девяти часам в мастерской успел осесть уличный холод. На стёклах изнутри выступил белый папоротник. Два стула были опрокинуты, ящики верстака выдвинуты до упора, а на полу среди латунных колёс валялась щётка для одежды. Арсений поднял её и положил на подоконник, хотя к описи щётка не относилась.

— Не прибирай, — сказал человек в сером пальто. — Считай.

Его звали Капитонов. Он представился уполномоченным горсовета, показал удостоверение быстро, не давая прочитать, и теперь сидел у окна в шапке. Рядом с ним участковый Глебов грел руки дыханием. Третьим был заведующий артелью точной механики Гущин — непосредственный начальник Арсения, тот самый, который утром велел ему взять карандаш, линейку и явиться на Нижнюю улицу.

— Ты инструменты знаешь, — объяснил Гущин по дороге. — Напишешь правильно, никто тебя не упрекнёт.

— А если не пойду?

— Тогда напишут неправильно. И про тебя тоже.

Теперь Гущин стоял возле двери и смотрел не на разгромленную мастерскую, а на Арсения. В этом взгляде была почти отеческая просьба: не заставляй меня выбирать вслух.

Арсений сел за маленький конторский стол. На нём лежал бланк с двумя копиями, проложенными фиолетовой бумагой. Заголовок уже заполнили: «Опись имущества гражданина Рожкова Алексея Ивановича». В строке «основание» стоял номер постановления, которого Арсению не показывали.

— Пиши, — сказал Капитонов. — Настенные часы, семь штук.

Арсений осмотрел стены. Пустые гвозди окружали светлые прямоугольники на обоях.

— Здесь три.

— В задней комнате четыре.

— Там два корпуса и два механизма. Это не часы.

Капитонов поднял глаза.

— А что?

— Запасные части.

— Значит, пиши: четыре комплекта запасных частей.

— Комплект — когда из него можно собрать изделие. Из этих нельзя.

Участковый перестал дышать на пальцы. Гущин кашлянул.

— Арсений Петрович, — сказал он, — ты для точности приглашён, вот и соблюдай точность без рассуждений.

Арсений написал: «Часы настенные — 3. Корпуса деревянные без механизмов — 2. Механизмы неполные — 2». Карандаш прорезал верхний лист и оставил на копиях бледные, но различимые слова.

Капитонов усмехнулся.

— Видишь, Гущин, какой у тебя принципиальный работник.

— Хороший мастер.

— Хороший мастер теперь у нас Рожков.

Он сказал это без улыбки. Арсений понял, что должен спросить, где Рожков, и понял, что спрашивать нельзя. Ночью соседи слышали грузовик. Утром на воротах висела казённая печать, уже сорванная для описи. Этого было достаточно, чтобы вся улица знала больше, чем разрешалось произносить.

Они пошли вдоль полок. Арсений называл вещи, Капитонов повторял их медленнее, словно названия становились законными только после его голоса.

— Токарный станок часовой, ножной привод, один.

— Один.

— Тиски малые, двое.

— Пиши «две штуки».

— Напильники разные, двенадцать.

— Девять.

— Двенадцать.

Три лежали под газетой у печки. Капитонов откинул газету носком сапога.

— Эти ржавые.

— Но они есть.

— Записывай двенадцать. Нам же скрывать нечего.

Гущин снова кашлянул, на этот раз в кулак. Арсений не посмотрел на него. До этой минуты он надеялся, что точная опись защитит хотя бы вещи от превращения в добычу. Теперь понял: точность нужна не вещам. Она нужна бумаге, чтобы позднее никто не мог сказать, будто всё происходило приблизительно.

В шкафу нашлись коробки с заводными пружинами, штифты, стеклянные баночки с винтами, три лупы, мотки проволоки, латунные пластины. На каждой коробке Рожков крупно писал размер и происхождение детали. «С товарной станции». «От Крылова». «Швейцарские, старый запас». Арсений переписывал надписи, пропуская имена. Капитонов заметил на третьей коробке.

— Почему без Крылова?

— В опись входит вещь, не тот, кто её принёс.

— Нам решать, что входит.

Он забрал лист, провёл ногтем по строкам и вернул.

— Дописывай фамилии.

Арсений не двинул карандашом.

— Тогда это будет не опись имущества.

— А ты знаешь, что это будет?

В мастерской за стеной что-то тихо звякнуло.

Все четверо замерли.

Участковый первым подошёл к двери в жилую половину. Она была прикрыта, хотя при их приходе, как помнил Арсений, стояла открытой. Глебов вынул из кобуры пистолет, придержал дверь носком и толкнул.

В комнате никого не оказалось. Узкая кровать была разобрана, шкаф открыт, одеяло сброшено на пол. Звук повторился — теперь из кладовой. Капитонов кивнул участковому.

Арсений увидел под кроватью туфлю. Маленькую, стоптанную, с оторванной пряжкой. Вторая виднелась возле кладовой двери.

Он знал дочь Рожкова в лицо. Лида иногда приносила отцу обед и ждала на крыльце, пока тот закончит срочный заказ. Ей было лет шестнадцать или семнадцать. После смерти матери она вела дом, училась на счетовода и стригла волосы коротко, за что старухи на Нижней улице называли её артисткой. Вчера вечером Арсений видел, как она покупала керосин. Значит, ночью её не забрали вместе с отцом.

Глебов положил ладонь на ручку кладовой.

— Там задняя дверь, — сказал Арсений.

Участковый обернулся.

— Какая дверь?

— Во двор. Я летом через неё станок заносил. Если кто был, давно ушёл.

Это было неправдой. Станок вносили через окно, а кладовая упиралась в глухую кирпичную стену соседнего дома. Глебов этого не знал. Капитонов — тоже. Но Гущин однажды помогал ставить станок и теперь смотрел на Арсения так, будто перед ними открылась настоящая дверь, только пройти через неё можно было одному.

— Проверь с улицы, — велел Капитонов участковому. — И двор осмотри.

Глебов убрал пистолет и вышел. Капитонов вернулся к столу.

— Продолжай. Только быстро.

Арсений прошёл мимо кладовой. За тонкой дверью не было слышно дыхания. Он назвал кровать, шкаф, стол, четыре стула, зеркало с трещиной. Капитонов велел личные вещи отделить от мастерских. Арсений писал медленно, рассчитывая шаги участкового: крыльцо, калитка, проход вдоль забора, сугроб у задней стены. Минуты две, если Глебов поверит сразу. Пять, если станет искать следы.

На кухне Капитонов открыл буфет и поморщился. Там стояли кружка, две тарелки, банка пшена и хлеб, завёрнутый в полотенце.

— Где семья?

— Жена умерла, — сказал Гущин. — Дочь одна.

— Возраст?

— Семнадцать, — ответил Арсений.

Он назвал возраст слишком быстро.

Капитонов повернулся к нему.

— Хорошо знакомы?

— Улица одна.

— Улица длинная.

— Часовщиков двое.

Капитонов взял со стола отдельный лист и написал фамилию Рожкова. Ниже поставил вопросительный знак.

— Если явится, сообщить участковому. Подпишешь, что предупреждён.

Арсений почувствовал, как за дверью кладовой изменилось молчание. Не звук — его ожидание.

— Сообщу, — сказал он.

— Подпишешь потом.

Глебов вернулся, стряхивая снег с сапог.

— Нет там двери. Стена.

Капитонов медленно снял перчатку.

— Вот как.

Гущин шагнул к кладовой раньше остальных.

— Наверное, Арсений с угольным лазом спутал. Тут дома одинаковые. У его отца мастерская через два двора, там задний выход есть.

— Не похож он на человека, который путает, — сказал Капитонов.

Он подошёл к Арсению вплотную. От пальто пахло морозом и махоркой.

— Открывай.

Ключ торчал в замке. Арсений мог ещё сказать, что не заметил его, но следующая ложь уже не создавала времени. Он повернул ключ.

В кладовой между мешком угля и разобранным шкафом сидела Лида. На ней было пальто поверх домашнего платья, одна нога в чулке, другая босая. Вторую туфлю она держала в руках. Лицо было серым от угольной пыли, на щеке отпечаталась деревянная рейка.

Глебов взял её за локоть.

— Вставай.

Лида поднялась сама. Она была выше, чем казалась на крыльце. Посмотрела сперва на Арсения, потом на листы описи.

— Уже делите?

— Не разговаривать, — сказал Глебов.

— Я у себя дома.

Капитонов спросил имя и год рождения. Она ответила. Семнадцать.

— Где была ночью?

— Здесь.

— Почему не открыла?

— Спала.

— В угле?

— После того как вы ушли.

Глебов сильнее сжал её локоть. Арсений увидел, что пальцы у Лиды почернели не от угля, а от типографской краски. На полу в кладовой из-под доски выступал угол газеты. Капитонов тоже мог заметить.

На страницу:
1 из 5