Стальное братство. Дорога на Берлин.
Стальное братство. Дорога на Берлин.

Полная версия

Стальное братство. Дорога на Берлин.

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 10

Родин сел писать в тот же вечер.

Он писал два часа и исписал четыре страницы, и это были первые четыре страницы за три года, которые он написал как инженер.

Он расписал, что бывает с барабаном молотилки и почему: трещина по сварному шву у ступицы, обрыв бичей, разбитые подшипники. Расписал, что из этого чинится в любой кузнице, а что не чинится нигде. Начертил от руки эскиз узла с размерами и с выносными линиями, и цифры на нём поставил ровно, с малым наклоном, все одной высоты, и подчеркнул каждую снизу тонкой чертой.

В конце приписал: если барабан лопнул по шву у ступицы, варить бесполезно, надо ставить накладку с двух сторон на заклёпках, и указал какие.

Сёмин смотрел на эскиз минуты две.

— Красиво, — сказал он наконец.

— Ты пойми, я его не видел. Может, у вас другой конструкции.

— Наша, — сказал Сёмин уверенно. — Я ж вам говорил. У нас всё орловское.

Листы вложили в письмо, и оно вышло толстое, и Пилипенко потом ворчал, что за такое надо доплачивать.

Ответ пришёл в апреле и пришёл быстро — за два месяца, потому что номер полевой почты на этот раз не менялся.

Жена писала, что письмо в МТС отнесли, что там его читали трое и один переписал себе, и что барабан к севу обещали поставить.

И что почерк у Вани стал совсем хороший, прямо не узнать.

Сёмин прочитал эту строчку три раза и Витьке её не показал.

***

Наступление в Полесье выдохлось к концу января.

Дивизия встала на рубеже, который не могла перешагнуть по одной причине: впереди было болото шириной шесть километров, а за ним река, а мороза не предвиделось.

Батальон вывели во второй эшелон и поставили в деревню Заречье — двадцать шесть дворов, из них четырнадцать жилых.

Три недели они там стояли.

Ремонтировались. Занимались с молодыми. Мылись. Впервые с сорок первого года у Родина было три недели, в которые он мог спать по семь часов.

Он спал по пять, потому что за три недели написал больше бумаг, чем за весь предыдущий год.

Донесения по опыту зимних действий. Заявки. Представления к наградам, которых накопилось сорок два. Три письма родным погибших. Ответ той девочке из Кировской области, Вале Скворцовой, который они писали вчетвером и который Сёмин потом переписывал набело, потому что у него был самый крупный почерк.

И — в первый раз за войну — рапорт.

Он написал его в середине февраля и три дня не отправлял.

Рапорт был о переводе.

Не о повышении, не в академию, не на другой фронт. Он просил направить его в распоряжение управления бронетанковых и механизированных войск для работы по специальности — инженером.

Он написал в рапорте всё как есть: что до войны работал инженером-конструктором на орловском заводе сельскохозяйственного машиностроения; что имеет опыт эксплуатации и ремонта танков Т-34 в полевых условиях за три года; что готов работать в любой должности по технической части.

Он перечитал это три раза и не отправил.

Потом ещё раз перечитал и сжёг в печке.

Он не смог бы объяснить причину коротко.

Длинно она выглядела так: рапорт был написан правильно, желание было настоящее, и всё, что в нём сказано, было правдой. Он действительно хотел строить, а не жечь, и хотел этого с августа, с Орла, с того дня, когда Кузьмич сказал ему про завод и про то, что пускать некому.

Но в батальоне у него было пятьдесят три человека, из которых семерых он знал очень долго по меркам войны, и была тонкая тетрадь на сто девятнадцать строчек, и был Ковальчук, который писал в Чрезвычайную комиссию, и был Витька, которого он в январе подписал в экипаж.

Уйти сейчас означало отдать всё это тому, кто придёт.

Он бы и отдал, если бы не одно: он знал, как это выглядит изнутри — когда приходит новый и хороший, и всё правильно, но всё не так.

Он смотрел, как горит бумага, и думал, что напишет этот рапорт после войны, в тот же день, когда её объявят.

***

В феврале в батальон пришло пополнение — двадцать два человека и четыре машины и Родин впервые за войну увидел в строю то, чего раньше не видел.

Восемь человек из двадцати двух были из освобождённых областей.

Их призвали осенью сорок третьего в Орловской, Брянской и Гомельской областях — прямо в освобождённых деревнях, полевыми военкоматами и они пришли в армию, прожив два года под немцем.

Родин разговаривал с каждым отдельно и разговаривал долго.

Он спрашивал не по анкете. Анкету спрашивали до него.

Он спрашивал, как жили, что ели, кто в семье остался, есть ли куда возвращаться, и один из восьми, парень девятнадцати лет из-под Клинцов, ответил ему так, что Родин потом полдня ходил и думал.

— А я не знаю, товарищ майор, — сказал тот. — Я два года ждал, что придут наши. И вот пришли. А что дальше — я не думал.

— Как это не думал?

— Так. Я думал только до этого места.

Родин поставил его заряжающим во вторую роту.

Тот воевал прилично, был ранен в июне под Бобруйском и вернулся в батальон в сентябре.

Дошёл ли он — Родин потом не помнил, и это было одно из тех мест в его памяти, о которых он жалел отдельно.

***

Двадцать первого февраля батальон подняли по тревоге.

Приказ пришёл в четыре утра: сдать участок, совершить марш, к исходу двадцать четвёртого сосредоточиться в районе Рогачёва.

Сто девяносто километров на север.

Родин развернул карту и посмотрел, куда их ведут.

Рогачёв стоял на Днепре.

Он поводил по карте пальцем — вверх по течению, на север, где река уходила за верхний обрез листа, — и вспомнил, что Днепр он до сих пор видел один раз в жизни, осенью сорок первого, при выходе из окружения, и видел его тогда с восточного берега.

Теперь он подходил к нему с востока во второй раз.

За Днепром лежала вся Белоруссия.

Конец первой главы.

Глава 2

Днепр Родин увидел двадцать шестого февраля, в третьем часу ночи, но и-за темноты не смог его разглядеть.

Была река. Она угадывалась по тому, что кончился лес и началось пустое, ровное, чуть светлее общего мрака. А еще по тому, что оттуда тянуло другим воздухом — ни лесным, ни полевым, а тем особым, который бывает над водой даже подо льдом.

Ширина здесь была двести двадцать метров.

На восточном берегу, у самого схода, горели два фонаря «летучая мышь», прикрытые с трёх сторон досками, и при этих фонарях работали сапёры.

Они работали пятые сутки.

Лёд на Днепре в конце февраля сорок четвёртого стоял толщиной тридцать один сантиметр — это был средний замер по створу, и в нём было три места, где толщина падала до двадцати двух.

Тридцатьчетвёрка требует сорок.

Разницу набирали намораживанием.

Родин смотрел на эту работу час и за час понял её всю, потому что она была устроена как всякая хорошая инженерная работа: просто и очень нудно.

По створу шириной шесть метров вырубали во льду ряды лунок. Через лунки вода выходила на поверхность и растекалась, и на морозе схватывалась слоем в полтора-два сантиметра. Дальше лунки пробивали снова.

Один слой за ночь. При морозе ниже пятнадцати — два.

Поверх намороженного укладывали хворост и жерди, поверх жердей — доски настила в две колеи, и всё это примораживали к основанию, поливая водой из вёдер.

За пять суток створ подняли с тридцати одного сантиметра до пятидесяти двух.

Проверял его командир сапёрного батальона лично: ходил по створу с ломом и с рейкой, бурил контрольные лунки через каждые двадцать метров и в двух местах забраковал.

На эти два места положили дополнительный настил из шпал.

— Пойдёте по одной, — сказал он Родину. — Интервал пятьдесят метров. Скорость десять километров в час, ровно, без остановок и без переключений на льду. Люки открыть. Экипажи наверху.

— Почему наверху?

Сапёр посмотрел на него.

— Потому что если провалится, то из машины никто не выйдет, — произнес он. — А сверху спрыгнуть можно. Иногда.

***

Переправа началась в три сорок.

Родин пошёл третьим, за двумя машинами первой роты, и переходил сидя на башне, свесив ноги в люк, как переходили все.

Ощущение было такое, что запоминается на всю жизнь.

Лёд под тридцатьчетвёркой не трещит. Он делает другое: он прогибается. Под гусеницами идёт волна — невидимая, но еёслышно, потому что настил впереди машины чуть приподнимается, а сзади оседает, и вода в контрольных лунках по краям створа поднимается и опускается, как в дыхании.

Двести двадцать метров на десяти километрах в час — это семьдесят девять секунд.

Родин их не считал. Считал Антипов, из первой машины, и потом сказал, что вышло восемьдесят три, потому что Ковальчук шёл осторожнее приказанного.

К пяти часам перешли восемь машин из двенадцати.

Начинало сереть.

Рассвет означал авиацию, а авиация над ледовой переправой означала конец переправы: одна бомба в стороне от створа ломает лёд на тридцать метров вокруг, и восстанавливать это трое суток.

Оставались четыре машины и минут сорок темноты.

Четыре машины при интервале пятьдесят метров и скорости десять — это, с разгоном и с выходом на берег, около двенадцати минут на каждую с учётом того, что следующая не входит на лёд, пока предыдущая не сойдёт.

Сорок восемь минут. Восьми не хватало.

Родин посчитал это дважды и сократил интервал до тридцати.

Он сделал это не сгоряча. Он посчитал: тридцать метров при равномерном движении означает, что на льду одновременно находятся две машины на удалении тридцати метров друг от друга, то есть шестьдесят две тонны на участке в тридцать метров вместо тридцати одной.

Створ был поднят до пятидесяти двух сантиметров при потребных сорока.

Запас составлял двенадцать сантиметров, то есть тридцать процентов.

Он решил, что тридцати процентов хватит, и на бумаге это было верно.

На бумаге не было того, что лёд работает плёнкой на воде, а не балкой, и что две сосредоточенные нагрузки, идущие в тридцати метрах одна за другой, дают наложение прогибов, а не сумму.

Он этого не знал.

Он был инженер-конструктор по сельскохозяйственным машинам, и расчёта ледовых переправ не проходил никогда, и человек, который его проходил, стоял в двадцати шагах и сказал: интервал пятьдесят.

Одиннадцатая машина ушла под лёд в пять сорок восемь.

Она шла предпоследней и прошла две трети створа. Родин, стоявший на западном берегу, увидел, как её нос вдруг клюнул вниз — плавно, будто она съезжала с пригорка, — и как настил впереди неё встал горбом и лопнул.

Дальше это заняло секунд восемь.

Машина села носом, задрала корму, и вода пошла через открытые люки сразу. Двое, сидевшие на башне, спрыгнули на лёд и откатились. Механик выскочил из своего люка по пояс, и его вытащили за руки.

Заряжающий сидел внутри.

Он сидел внутри, потому что был из последнего пополнения и потому что во время движения по льду решил проверить укладку, и об этом никто не знал, пока машина не начала уходить.

Его звали Тимохин. Ему было двадцать лет.

Машину не достали ни в марте, ни в апреле. Её подняли в июне, после ледохода и спада воды, аварийно-спасательной партией, и тело было в ней.

Родин присутствовал при подъёме, потому что специально попросил, чтобы его известили.

Сапёрный подполковник разбирался с ним в тот же день, двадцать шестого февраля, на западном берегу, и разбирался коротко.

— Интервал был какой?

— Пятьдесят.

— А шли?

— Тридцать. Я сократил.

Подполковник помолчал.

— Вы понимаете, что вы сделали?

— Понимаю.

— Нет, — сказал он. — Вы понимаете арифметически. Я вам объясню физически.

Он присел на корточки и начертил на снегу прутиком две ямки рядом.

— Лёд под грузом прогибается. Прогиб идёт чашей, радиус чаши при вашем весе — метров двадцать пять. Две машины на тридцати метрах — это две чаши, которые накладываются краями. В месте наложения прогиб больше двойного, потому что лёд там уже растянут. Вот и всё.

Он встал и отряхнул колени.

— Об этом написано в наставлении. Вы его не читали, и я вас за это не виню: вы танкист. Виню я вас за другое. Вы спросили у меня интервал, я вам его дал, и вы его переменили, не спросив второй раз.

Родин молчал.

— Восемь минут, — сказал подполковник. — Вы экономили восемь минут.

Он ушёл.

Родин потом всю войну и всю жизнь возвращался к этим восьми минутам и всякий раз упирался в одно и то же место.

Решение было принято правильно по всем правилам принятия решений. Он оценил риск, посчитал запас, сопоставил с угрозой — рассвет и авиация были реальной угрозой, и потеря створа стоила бы дивизии трёх суток.

Ошибка была не в решении.

Ошибка была в том, что он посчитал сам там, где рядом стоял человек, который считал это профессионально, и не задал ему один вопрос, который занял бы пятнадцать секунд.

Он записал в клеёнчатую тетрадь: «Не пересчитывать за специалистом. Спрашивать заново».

Он писал это не в первый раз. Похожая строчка стояла у него с сорок третьего года — про горбыль в аппарелях, — и он тогда думал, что понял.

Тимохина Родин помнил плохо и за это ругал себя отдельно.

Тот пришёл в батальон в декабре, в Заречье, с последним пополнением, и за два месяца ничем себя не обозначил: работал ровно, не выделялся, разговаривал мало. В субботнем списке Родина против его фамилии стояли три вещи, записанные в январе: «Двадцать лет. Курский. Мать и две сестры».

Больше он про него не знал.

В тонкую тетрадь он записал: «Тимохин, заряжающий. Двадцать лет, курский. Полез проверять укладку на льду».

Он подержал карандаш и приписал ниже, отдельной строкой:

«Интервал сократил я».

Такого он не писал за войну ни разу и потом не жалел.

***

Рогачёв взяли двадцать четвёртого февраля, за двое суток до их переправы, и взяли без них.

Батальон вводили уже за реку, на расширение плацдарма, и первые бои он вёл на западном берегу, в междуречье Днепра и Друти, на местности, которая после Полесья казалась почти удобной: холмы, перелески, деревни через три-четыре километра.

Первый бой на западном берегу батальон принял двадцать восьмого февраля у деревни на реке Друть.

Он был короткий и обыкновенный: немец держал деревню ротой с двумя орудиями, дивизия обходила её с двух сторон, батальон работал по огневым точкам с восьмисот метров.

Родин потерял в нём одного человека и запомнил его по причине, к бою отношения не имеющей.

Это был наводчик третьей машины, сержант Дуленко, тридцати четырёх лет, из Полтавской области, освобождённой прошлой осенью. Его убило осколком в открытый люк.

В кармане у него нашли, кроме документов, свёрнутую вчетверо бумагу — справку сельсовета о том, что дом его в селе сожжён, что семья в наличии не значится и что справка выдана для представления по месту требования.

Справка была выдана в декабре сорок третьего.

Он два месяца носил её при себе и никому не показывал, и в батальоне об этом узнали только теперь.

Родин записал его в тетрадь и потом полдня думал о том, сколько ещё таких бумаг лежит по карманам в его батальоне и о скольких он не знает.

Выяснять он не стал.

Спрашивать человека, что у него в кармане, нельзя. Захочет — скажет сам.

***

Наступление продолжалось до первых чисел марта и выдохлось.

Оно выдохлось по причине, которую в донесениях называли усилением сопротивления противника, а на местности звали проще.

Началась распутица.

Весна сорок четвёртого пришла в Белоруссию в первых числах марта и пришла так же, как зима, — вся сразу.

За неделю сошёл снег. За вторую неделю сошёл лёд. Днепр вскрылся девятнадцатого марта, снёс две ледовые переправы, которых к тому времени было четыре, и поднялся на четыре с половиной метра.

Всё, что было дорогой, перестало ею быть.

Родин к этому времени видел три распутицы — осеннюю сорок первого, осеннюю сорок третьего и эту, — и эта оказалась хуже обеих.

Причина была в том, что здесь не было камня.

В Белоруссии под пахотным слоем лежит песок и суглинок, и на суглинке в апреле образуется то, чему в русском языке нет точного слова: ни грязь, ни болото, а вязкая масса, которая держится на колесе, не отваливается и увеличивает вес всего, что по ней движется.

Тридцатьчетвёрка набирала на себя за километр хода до полутора тонн этой массы.

Её сбивали лопатами на стоянках. Она набиралась снова.

Наступление встало по всему фронту, и встало не потому, что не хватило воли. Оно встало потому, что снаряды к орудиям возили на руках.

С середины марта до середины мая батальон Родина не сделал ни одного выстрела.

Два месяца стояния Родин потом называл самой полезной частью своей войны.

Он говорил это редко и говорил без всякой иронии.

За эти два месяца произошло следующее.

Батальон впервые с сорок первого года получил время на настоящую учёбу. Не слаживание перед операцией и не натаскивание пополнения между боями — нормальную учёбу: по восемь часов в день, по программе, с разбором и с повторением.

Родин написал эту программу сам, за три вечера, и написал её так, как пишут технологическую карту.

Он выписал из клеёнчатой тетради всё, что накопил с апреля сорок третьего.

Дистанцию по тяжёлым машинам определяет наводчик по шкале, и только он. Два выстрела с позиции — потолок. Запасная позиция в двухстах метрах, не ближе. Три прохода в минном поле вместо одного. Вторая и предпоследняя машины в колонне идут со стволом на девяносто. В посёлке без пехоты не двигаться, стены дают чувство укрытия и отнимают свободу. На просеке одна машина впереди равна одной машине; вторую не посылать. Аппарели в песчаном грунте облицовывать сразу. Проходимость низин проверять заново после каждых трёх суток мороза.

Не пересчитывать за специалистом.

Получилось двадцать три пункта.

Он размножил их от руки в восьми экземплярах — по числу командиров машин — и заставил выучить наизусть, и через две недели проверял, вызывая по одному и требуя назвать любой пункт по номеру.

Молодые сначала считали это блажью.

К маю перестали.

Учёба шла в основном на местности, потому что боеприпасов на учебные стрельбы давали по три выстрела на экипаж в месяц.

Работали вхолостую: доворот, наводка, щелчок спуска, крик заряжающего. Родин к этому за три года привык и научился извлекать из этого пользу.

Он гонял экипажи на время.

Норматив на выстрел с короткой остановки, от команды до спуска, он к маю довёл в лучших экипажах до девяти секунд, в средних — до тринадцати. В сентябре сорок третьего среднее по батальону было девятнадцать.

Он гонял их на смену позиции: от команды до полного выхода из капонира задним ходом с двумя поворотами — сорок секунд, и это отрабатывали ночью, вслепую, до автоматизма.

Он гонял механиков на ремонт в поле: замена трака, замена пальца, натяжение гусеницы, снятие и постановка катка. Эти занятия вёл Ковальчук и вёл их зверски.

И отдельно, два раза в неделю, Родин выводил батальон на местность и требовал того, чего в программе не было.

Он ставил задачу и спрашивал решение с каждого командира машины отдельно.

Вот перед вами лощина, справа лес, слева высота. Противник — два орудия и вкопанный танк, положение неизвестно. Что делаете?

Первый месяц отвечали плохо: уставными формулировками, потому что уставные формулировки безопасны.

Родин каждый раз спрашивал одно и то же. А конкретно? Где встанете? Куда отойдёте? Кто вас прикроет? Что будете делать, если ударят слева?

К маю отвечали.

В этом и состояло, по его мнению, всё различие между батальоном, который несёт потери, и батальоном, который их не несёт: думает командир машины сам или ждёт команды.

Ждать команды в бою — значит опоздать ровно на те три секунды, которых не хватает.

Второе, что дали два месяца, — люди узнали друг друга.

Батальон третьего формирования собрался в сентябре, и с сентября по март он воевал, шёл, копал и мок, и Родин к марту знал в лицо всех, а по голосу в темноте — человек двадцать из шестидесяти одного.

За два месяца он выучил всех.

Он ходил и разговаривал по своему субботнему правилу и к маю мог сказать про каждого не меньше трёх вещей, кроме фамилии, и записал это себе на отдельные листки, и листки эти носил в планшете до конца войны.

Третье — техника.

Ремонтники за март и апрель перебрали всё. Ковальчук ходил по батальону как хозяин и в апреле получил наконец должность — его провели заместителем командира роты по технической части, что было неправильно, потому что он не имел звания, и что Родин пробил через бригаду с третьего раза.

Звание ему присвоили в мае. Старшина технической службы.

Ковальчук отнёсся к этому спокойно и сказал одно:

— Оклад бы к нему.

Оклад полагался, и его тоже дали, и Ковальчук в первый же месяц отправил его по аттестату сестре жены в Киров, потому что адреса самой жены не было, с припиской: пусть лежит.

***

Ответ из Чрезвычайной комиссии пришёл в апреле.

Он был на бланке, отпечатан типографски, с пропусками, заполненными от руки, и по этому бланку было видно, что таких рассылают тысячами.

Комиссия сообщала, что учёт советских граждан, насильственно вывезенных на территорию Германии и оккупированных ею стран, ведётся; что сведений о гражданке Ковальчук М. И., 1901 года рождения, и её детях по состоянию на март 1944 года не имеется; что запрос принят к учёту и что о результатах будет сообщено дополнительно.

Внизу стоял номер дела.

Ковальчук посмотрел на этот номер дольше, чем на всё остальное.

— Дело есть, — сказал он.

— Есть.

— Значит, они где-то в бумагах уже числятся.

Родин не стал объяснять, что номер дела означает только то, что зарегистрировали его запрос. Он посмотрел на человека и решил, что не станет.

Ковальчук переписал номер в записную книжку, потом в другую, потом — Родин узнал об этом позже — нацарапал его гвоздём на внутренней стороне крышки жестяной коробки из-под монпансье.

Коробка к этому времени два месяца как не пополнялась. Класть в неё было нечего: фронт стоял.

Письма из Хренового стали приходить каждые три недели.

Порядок, заведённый в январе, держался: по воскресеньям Сёмин с Витькой садились в углу, Сёмин говорил, Витька писал. Ответы шли теперь быстро, потому что номер полевой почты второй месяц не менялся.

В марте пришло сразу два — от жены и от Кати.

Катино было написано на тетрадном листе в косую линейку и написано без единой ошибки, и Сёмин это первым делом проверил.

Она писала, что учится в пятом, что весной их класс будет работать в колхозе, что бабы говорят, будто в этом году дадут трактор, и что мама плакала над папиным письмом.

И спрашивала, правда ли, что папа теперь пишет сам.

Сёмин прочитал этот вопрос и полдня ходил молча.

Вечером он подошёл к Витьке.

— Слушай. А выучиться-то можно?

— Чего выучиться?

— Писать. Не диктовать, а самому.

Витьке было семнадцать, и он не понял, в чём затруднение.

— Так вы же умеете. Вы читаете.

— Читать — одно, — Сёмин посмотрел на свои руки. — А писать — рука не идёт. Она у меня к другому приучена.

Учились с апреля, по вечерам, тайно от всех, кроме Родина, который узнал случайно и сделал вид, что не узнал.

Витька разлиновывал ему листы, писал сверху строчку прописью и заставлял повторять. Сёмин выводил буквы медленно, крупно, с нажимом, и на третий вечер сломал два карандаша.

К маю он выводил связно.

Первое письмо, написанное им самим от начала до конца, ушло в Хреновое в конце мая. Оно было на полторы страницы, и Витька его не проверял, потому что Сёмин не дал.

Ответ пришёл в июле, уже под Бобруйском, и в нём была одна строчка, которую Сёмин никому не показал и над которой сидел вечер.

Родин увидел эту строчку случайно, через полгода, при других обстоятельствах, и запомнил её дословно.

«Ваня я твою руку узнала».

***

Т-34-85 пришли в батальон девятого мая.

Их было три, и они пришли своим ходом с распределительного пункта, и весь батальон вышел смотреть, как они втягиваются в расположение.

Родин обошёл первую кругом и остановился у башни.

Башня была другая. Она была больше и выше — литая, просторная, с командирской башенкой и с тремя членами экипажа внутри вместо двух: командир, наводчик и заряжающий.

Командир теперь только командовал.

Три года — с октября сорок первого — Родин сидел в башне, в которой командир одновременно был наводчиком, и три года на каждом выстреле выбирал между тем, чтобы стрелять, и тем, чтобы смотреть за боем. Он привык к этому настолько, что перестал считать это неудобством.

Теперь неудобства не стало.

Он влез внутрь и просидел там час, крутя головой в башенке, и вылез с тем же чувством, с каким вылезал в августе сорок третьего из первой самоходки Гаврилова.

На страницу:
2 из 10