Пепельный берег. Не то, чем кажется
Пепельный берег. Не то, чем кажется

Полная версия

Пепельный берег. Не то, чем кажется

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
18 из 21

Последний вопрос задала, впрочем, тоже она. Уже в сумерках, когда Румпель увязывал свой короб, она спросила — в спину, без подготовки, тем ровным голосом, каким задают вопрос, ради которого весь разговор и затевался:

— Откуда сила? Я видела магов. Богатых, учёных, при башнях. Мёртвое в живое не умеет никто из них. Откуда — у тебя?

Румпель обернулся. Поглядел на неё — на рога-огарки, на янтарные глаза, на всю её насторожённую, готовую не поверить фигуру — и улыбнулся широко и тепло, как дедушка на ярмарке.

— Из Кузни, голуба, — сказал он. — Вся сила — из Кузни. Оттуда всё берётся и туда всё возвращается, а мы, мастера, так — у мехов постоять.

И засмеялся дробным стариковским смешком — мол, экую присказку загнул старый.

Посмеялись все. Гардар — от души, Данце — снисходительно, Паэлиас — из вежливости. Не смеялись двое: Эмбер, которой ответ показался слишком лёгким, чтобы быть враньём, и Крек, у которого за веками при слове «Кузня» сделалось так тихо, что орк на всякий случай посмотрел, на месте ли костёр.

Простонародье на Карангарском берегу верит, что правду говорят спьяну, со зла и на смертном одре. Простонародье ошибается: чаще всего правду говорят в шутку. Так у неё больше всего шансов остаться неузнанной.

Ушёл Румпель, как уходят коробейники: буднично, боком, не прощаясь толком, — «свидимся, детушки, дорога у нас теперь, почитай, общая». Одного из спасителей он, впрочем, поблагодарить не сумел: тот проспал в повозке и нападение, и спасение, и всю сделку целиком. Проходя мимо, маг поглядел на спящего оборванца в пончо — чуть дольше, чем глядят на спящих, так задерживаются у прилавка со всяким хламом, углядев в нём вещь без цены, — но будить не стал и ничего не сказал. И был таков за валунами прежде, чем кто-то сообразил спросить, куда именно он идёт и как его искать, если что. Свиток с двумя подписями ушёл с ним, в коробе. Копий не осталось. У таких бумаг вообще не бывает копий — только должники.

Лагерь в тот вечер разбили тут же, у камней, потому что кобылы выдохлись, а команда — тем более. Был костёр, была похлёбка, был ром из мальчишеской бутылки — по глотку на брата, Крек отмерял. Был живой капитан, который ел за троих, пил за пятерых и произнёс тост «за команду» с такой отчаянной гордостью, что даже Эмбер не стала уточнять, с каких пор она в команде. Гардар до полуночи выспрашивал у Данце подробности гибели его корабля и получил три версии, одна другой героичнее. Туророн, проспавший мастера, убийц, воскрешение и половину ужина, к ночи наконец бодрствовал: сидел у самого огня, доскрёбывал третью миску и время от времени переводил взгляд с живого капитана на то место, где днём рассыпался золой рубин, — с видом зрителя, который пропустил представление и теперь честно пытается восстановить его по декорациям.

А когда похлёбка кончилась и разговор просел, своего часа дождался Ил-люха.

— Паладин, — сказал он, и по тому, как он это сказал, стало ясно: слово лежало у него наготове не первый день. — В Яшгаре ты сказал «не здесь». Ил-люха согласился и ждал. Так вот, взгляни вокруг: стен нет, лишних ушей нет, капитан жив, а кто у этого костра чужой — уже не разобрать. Лучшего «здесь» не будет. Бумагу.

И Паэлиас — который за эти дни сам не раз ловил себя на том, что трогает пергамент за пазухой, как трогают языком больной зуб, — достал. Развернул на колене, разгладил и пустил по кругу.

На пергаменте была та самая карта, с Кориновой лежанки: холмы, речка, деревенька без названия, одинокий дуб — и крестик. При свете костра к ней прибавилось то, чего было не разглядеть серым яшгарским утром.

— Я знаю это место, — сказала Эмбер, придержав пергамент. — Дуб, речка, холмы. В дне пути отсюда, к северо-востоку.

Корин, выходило, оставил им не загадку. Он оставил им адрес — и адрес этот ждал их почти по курсу.

Ил-люха принял пергамент последним, держал дольше всех и изучал так, как меняла изучает монету: на зуб, на свет и на совесть.

— Клеймо, — сказал он наконец, постучав когтем по углу, где вместо подписи стояли маленькие кузнечные щипцы. — Такие же биты на ножах нашего общего знакомого. Ил-люха разглядел их ещё в Триволе: чужие ножи надо знать раньше чужих имён. Работа его — не срисовано, не куплено, чертил сам и не в один вечер. — Он поднял голову. — А теперь пусть кто-нибудь объяснит Ил-люхе вот что. Человек уходит ночью, тихо, собрав всё до последнего ремешка. Нож не забыт. Трубка не забыта. Даже дрянная бутыль, про которую вы рассказывали, не забыта. А карта собственного клада — забыта? — Он поднял на Паэлиаса зелёные глаза. — Скажи-ка, паладин: как она лежала?

— У изголовья. Углом под одеяло, — сказал Паэлиас. — Чтобы не сдуло сквозняком. И не углядела хозяйка. — Он помолчал. — Он её оставил. Это мы поняли и сами. Мы не поняли — зачем.

— Затем, что он профессионал, — сказал Ил-люха, и в голосе его прозвучало нечто похожее на уважение; у туганов оно звучит так, как у прочих — зависть. — Ты видел, как он платит. Монета в монету, ровно по счёту. Такие не бегут с кассой, паладин. Такие берут ссуду — и оставляют залог. Золото было ему нужно, чтобы уйти живым, вот он его и взял; а крестик оставил, потому что уговор — штука обоюдная, а без уговора наш знакомый не дышит. Это не карта, господа. Это расписка. — Туган бережно, двумя пальцами, разгладил пергамент на колене. — И заметь ещё одно. Карту клада не оставляют людям, которых не рассчитывают увидеть снова: прощальные подарки в его ремесле не приняты — накладно. Стало быть, это не прощание. Это уговор о встрече, писанный единственным языком, которому он верит. А Ил-люха верит в чужие крестики. Особенно в те, которые оставляют вместо прощания.

— КАЗНА, — сказал Данце голосом, от которого качнулось пламя. Живая грудь выдавала теперь такие низы, каких мёртвой не снилось. — Стало быть, бумажка настоящая. Стало быть, у моего казначея был клад — всё это время! Клад! А моя казна теперь при нём — при кладе, при крестике! — Капитан, ещё в Яшгаре объявивший бумажку фальшивой монетой, произвёл этот поворот с лёгкостью корабля, у которого за штурвалом стоит человек, никогда не признающий, что менял курс. Он обвёл костёр взглядом полководца. — Господа. Курс меняется. Идём к крестику. Если клад цел — он арестован в пользу Фонда... в пользу будущего Фонда. Если там окажется сам казначей — арестован и он. Разжалование, трибунал, восстановление в должности — по обстановке.

Возражений не последовало. Эмбер промолчала, и причину молчания оставила при себе: со вчерашнего вечера у неё имелся не вопрос, а совладелец — дворф, чей срок сделался её сроком, а голова у дворфа не подчинялась даже дворфу. За такими не идут следом. За такими едут рядом и не спускают глаз. Гардар поглядел на неё через костёр — как глядит наёмный человек, ожидающий знака сворачивать, — и знака не дождался. Ил-люха вслух объявил, что идёт из любопытства, и был, по обыкновению, честен ровно наполовину: слово, которого он ждал в Яшгаре, так и не пришло, и туган шёл теперь туда же, куда все, — своей дорогой, которая до странного часто совпадала с чужой. Туророн голосовал третьей миской: у похода было начало, теперь намечалось продолжение, а человек, не помнящий собственных начал, такими вещами не бросается.

Крек в совете не участвовал: Крек сидел у лошадей, чесал им гривы и рассказывал, что капитан живой, тёплый и пахнет как положено. По второму разу. Кобылы слушали. Лошади вообще единственные, кто дослушивает хорошие новости до конца: людям на хорошее вечно не хватает терпения.

А Паэлиас в ту ночь дольше всех сидел у догорающего костра с блокнотом на коленях. День выдался — из тех, что просятся в хронику: чудовище повержено... нет, это вчера; разбойник пощажён и приведён к клятве; невинный спасён от дюжины убийц; мёртвый воскрешён и посрамлена смерть. «Светоч» мог бы получить наконец свою первую строчку — праздничную, звонкую, без единой тени.

Паладин обмакнул перо и вывел «Сего дня» — и на этом остановился.

Потому что тени были. Мёртвого воскресили — по договору, где неустойка прописана в душах. Невинный спасённый за четверть часа обернулся стряпчим, и бумага его «сама помнит». А посрамлённая смерть на поверку рассыпалась серой золой, и Паэлиас видел, какими глазами на эту золу смотрела рогатая. Всё это не ложилось в хронику, а ложилось куда-то ещё — туда, где у паладина копилось уже порядочно.

Он закрыл блокнот и пошёл спать. Завтра — дорога, клад, казначей; кризисы следовало брать по одному.

Год, между прочим, начался в тот же вечер — тихо, без колокола. Просто где-то в дорожном коробе, между склянок и свёртков, лежал теперь свиток, на котором значились два имени и один срок, и срок этот с заката пошёл убывать. Данце об этом не думал вовсе. Эмбер об этом подумала — один раз, коротко, засыпая: год — это три сотни дней и ещё с полсотни, вычесть сегодняшний.

Считать она умела. Просто ещё не знала, что считает.


Глава 10. Деревня вокруг таверны

Живым капитан Данце оказался ещё невыносимее мёртвого.

Открылось это на первом же привале. Мёртвый капитан мог обходиться без еды, выпивки и тепла; живой капитан к рассвету потребовал всё это разом, в двойном размере и вслух. Выяснилось, что похлёбку доели вчера, ром допили за здоровье воскресшего, а крупы в мешке осталось на одну кашу, если считать кашей воду, в которой крупу показали. Выяснилось также, что казна команды по-прежнему состоит из славы, а слава, как её ни дели, в котёл не идёт.

— Это возмутительно, — подвёл итог Данце, выскребая миску с тщательностью человека, вернувшегося к еде после долгого перерыва и намеренного наверстать. — На моём судне экипаж кормили. Дважды в день. В шторм — один раз, но большой порцией.

— У тебя нет судна, — заметила Эмбер.

— Вот! — Капитан поднял ложку, как поднимают сигнальный флаг. — Вот об этом я и говорю.

Дальше последовала речь, и рассказчик передаёт её сжато, поскольку сама она сжатой не была. Корабль стоит денег. Команда стоит денег. Даже поиски волшебника, которого никто не видел с тех пор, как берег был новостью, стоят денег: волшебников ищут по дорогам, а дороги съедают подмётки, подковы и припасы. Стало быть, первым пунктом всякого разумного плана значится золото, и золото это лежит в дне пути к северо-востоку, под одиноким дубом, отмеченное честным казначейским крестиком. Слово «Фонд» прозвучало в речи одиннадцать раз.

Возражений не последовало и на этот раз. У семерых пассажиров одной ворованной повозки не нашлось бы на всех монеты, чтобы бросить в колодец, — а у двоих из семи, о чём двое эти не говорили, тикал год, размен которого тоже обещал быть недешёвым. Ил-люха, не открывая глаз, заметил с задка, что у всякого великого дела бывает подкладка и что подкладка эта всегда одного цвета — золотого. Туророн спал, обняв пустую миску; держал он её крепко, ибо у человека, не помнящего своих начал, всё имущество — крыса, варган и вера в то, что где кормили вчера, покормят и завтра.

Так — голодом, крестиком и одиннадцатью «Фондами» — определился курс того утра. Великие походы начинались и хуже.

Повозку вёл Гардар. Дорога тянулась холмами, холмы — один в другой, и от самой стоянки у камней не попалось навстречу ни телеги, ни пешего: тракт здесь кончался, дальше к северо-востоку шли просёлки, по которым ездят те, кому есть зачем, а таких всегда меньше, чем дорог.

Первую версту ехали молча: в кузове за спиной досыпали то, чего не добрали ночью, а на пустой каше спится плохо и оттого мало. Потом Гардар переложил вожжи в одну руку и сказал вполголоса, не поворачивая головы:

— Госпожа моя. Дозвольте по службе.

По этому обороту Эмбер знала, что сейчас будет, — так же твёрдо, как знала его флотскую байку. «По службе» он говорил редко и всегда об одном: когда считал, что ей пора уходить. За те годы, что он у неё служил, это случалось трижды, и трижды он оказывался прав, каковое обстоятельство не прибавляло ему в её глазах ни волоса весу. Правоту задним числом ещё никто не научился продавать.

— Говори.

— Считаю вслух, — сказал Гардар. — Капитан: одиннадцать дней был мёртвый, нынче живой, планов на два корабля и на год вперёд. Полурослик, который увёл у него кассу, — к нему мы и едем. Паладин, у которого хроника не пишется. Орк, который перед лошадьми извиняется. Рогатый, которого никто из них не может ни выгнать, ни объяснить. Бродяга с крысой. И казна из славы. — Он подумал. — Славу я, госпожа, в котёл клал. Не густеет.

— Ты сосчитал шестерых.

— Седьмую считать не нанимался.

Кобылы шли шагом. Впереди холм переваливался в холм, и было видно далеко, и смотреть было решительно не на что.

— Вывод, — сказала Эмбер.

— Вывод простой: на ближайшем перекрёстке разворачиваемся. К вечеру выйдем на тракт, за два дня — Карангар, а там хоть в гарнизон, хоть при обозе, хоть по старому вашему ремеслу, я не спрашиваю. Вопрос свой вы задали. Ответ у вас за пазухой. Служба кончена, госпожа, — а мы едем дальше так, будто она только началась.

Эмбер молчала ровно столько, сколько понадобилось повозке, чтобы одолеть подъём.

— Свернуть не могу, — сказала она наконец.

— Отчего?

— Оттого.

Гардар подождал. Ждать он умел: из всего, чему обещал научить флот, выучилось одно это.

— Тогда сломайте печать, — сказал он. — Там имя. Имя — это адрес. Съездим, сделаем, и всё кончится: и дорога, и бумага, и этот ваш год, о котором вы со вчерашнего вечера молчите так громко, что слышно с задка.

Так мог сказать только он, и в этом была его особенная, ни на что не годная сила: любой человек ремесла знает, что вопрос, ради которого прожили десять лет, не задают в лоб на облучке между двумя холмами. Гардар не знал. Гардар искренне полагал, что чужое обещание отомстить устроено так же, как его собственное, и лежит в том же кармане, и достаётся так же — когда дойдут руки.

— Нет, — сказала Эмбер тем ровным голосом, каким закрывают счёт.

Ладонь её на секунду легла на грудь поверх плаща — коротко, проверочно, как в толпе проверяют кошель. Проверять было незачем: бумага никуда не девалась и деваться не собиралась.

Гардар помолчал сколько мог. Вышло версты полторы.

От скуки, а вернее сказать — от полноты души, которая у Гардара всегда просилась наружу, наёмник рассказывал. Рассказывал он повозке вообще: капитану, паладину, рогатому на задке — всем, кто не отвернулся. Эмбер сидела рядом на облучке и не слушала: она эту историю знала наизусть и, судя по лицу, не в третий раз.

— …А боя я на флоте видел ровно один, — говорил Гардар. — Три года ходил на сторожевой лохани при карангарском порту. Думал: море, абордажи, пираты. У нас в Ульфхаре про пиратов песни пели — «Чёрный Йорре и сорок ножей». Ну и вот. За три года — один абордаж. Выследили ночью люггер без огней, шли за ним до отмелей, взяли на рассвете, честь по чести: крючья, доски, я первым прыгал. — Он помолчал, отдавая должное моменту. — Соль там была. Двадцать бочек альмарской соли. Мужик вёз соль мимо пошлины. Он, когда нас увидел, даже не бежал — сел на бочку и попросил не рубить его при бочках, потому что соль сырости боится.

— А ножей при нём сколько было? — спросил Данце, у которого нюх на структуру байки был профессиональный.

— Один.

— Столовый, — сказала Эмбер, не поворачивая головы.

— Столовый, — с удовольствием подтвердил Гардар: история дошла до любимого места и дошла даже без его помощи. — Вот вам и вся моя война на море. Врага я там видел один раз, и он солил рыбу. А ржавчину я там видел каждый день. Про качку да про гнилую солонину вам всякий расскажет, кто на воде месяц пробыл; про ржавчину не расскажет никто — она не байка, она работа. Лохань-то деревянная, а держится она на железе: гвоздь, скоба, оковка, петли на люках, якорная цепь, абордажные крючья да меч у бедра. И всё это круглый год стоит в солёной мокряди. Ржавчина — вот с кем флот воюет по-настоящему: скребёшь её, гонишь, красишь — а она возвращается. Отец мой говорил: железо не врёт. Люди врут, железо — нет. На флоте я узнал, что оно ещё и не прощает: забыл про него на неделю — всё, съедено. Про это, понятно, песен не поют. Про это даже частушки нет.

— Сложи сам.

— Пробовал, — честно сказал Гардар. — На слове «окалина» ломается.

Тем бы дорога и обошлась, если бы наёмнику, вошедшему во вкус, не пришло в голову, что у него в запасе есть история получше собственной.

— А вот госпожа моя однажды караван водила, — начал он с той особой интонацией, с какой заходят в чужую биографию, предварительно испросив разрешения взглядом и не дождавшись отказа. — Вот это песнь так песнь. Хозяин солидный, плата вперёд, ящики под холстиной, четыре дня до Зиндагара. И на второй день она замечает: телеги-то по грязи идут легко. А гружёная телега так не идёт.

Эмбер молчала. Гардар воспринял это как разрешение, каковым оно и было.

— Заглянула ночью под холстину. А там — камни и солома! Обоз-то пустой. Настоящий товар ушёл другой тропой, тихо, без охраны, — потому что кому нужен обоз без охраны? А её обоз шёл громко, по большой дороге, с охраной, и был он...

— Приманкой, — сказала Эмбер.

— Приманкой! — просиял Гардар. — И когда из холмов вышли...

— Охрану об этом не известили, — сказала Эмбер, глядя на дорогу. — Ни одну из двух. Охрана была частью холстины.

Гардар осёкся. По его версии дальше полагалась драка, и в этой драке ему всегда особенно удавалось место, где рогатая уходит одна и живая, — на нём он обыкновенно и заканчивал, а всё, что случилось после, добросовестно опускал, ибо в песнь оно не лезло.

— Дралась ровно столько, сколько стоила плата, — ровно продолжила Эмбер. — Ушла живой. Одна. А потом нашла хозяина и взяла с него вторую плату. Двойную. За то, что не рассказала своим, куда их наняли. — Она поправила перчатку. — Он заплатил быстро. Быстрее, чем платил вперёд.

Некоторое время ехали молча. Слышно было, как сзади Данце излагает спящему Туророну структуру будущего Фонда.

— А остальные? — спросил наконец Гардар, хотя ответ знал; он спросил не затем, чтобы узнать, а затем, чтобы она сказала это вслух не только ему.

— Их наняли честно, — сказала Эмбер. — И заплатили честно. Вперёд.

Гардар долго смотрел на дорогу. История ему не нравилась и не понравится никогда; он возил её с собой, как возят камень в сапоге, и всякий раз надеялся, что в этот раз она кончится иначе.

— Я бы в песнь это не взял, — признался он.

— Ты и не берёшь, — сказала Эмбер. — Ты всегда останавливаешься там, где я ухожу живая.

— Так там же хорошо кончается!

— Там ничего не кончается, — сказала Эмбер. — Там я просто ухожу.

Деревню увидели на закате — раньше, чем ждали, и не такой, какой ждали.

Сначала из-за холма показалась крыша. Крыша была черепичная, о двух скатах, с трубой доброй кладки, и стояла она на двухэтажном каменном доме, какому место было бы на зиндагарской площади, а никак не среди холмов, где дорога сузилась до колеи. Потом показалась и деревня: десятка два дворов, слепленных вокруг каменного дома тесно и без порядка, как налипает мелочь вокруг крупной монеты. Изгороди вкривь, избы серые, на огородах — лебеда пополам с капустой. И над всем этим — таверна: широкая, важная, с коновязью на двадцать лошадей и вывеской на кованых петлях.

У коновязи не стояло ни одной лошади. Коновязь была на двадцать, и столбы её были обтёрты до блеска — но обтёрты давно и с тех пор посерели.

Больше про эту деревню можно было ничего не рассказывать. Разве что одно: своего имени у неё не было. Не потерялось и не забылось — не завелось вовсе; в округе её звали деревней вокруг таверны, и сами жители звали так же, потому что таверна тут была раньше деревни.

— Слишком хорошая таверна, — сказала Эмбер, когда повозка поравнялась с коновязью. — Для такой деревни — слишком.

— Засада, — со знанием дела определил Данце. — Или ведьма.

Эти двое учились быстро; беда была в том, что учились они на один и тот же манер. Двумя неделями раньше команда пожалела мирную телегу — и получила ведьму. Сутками раньше не пожалела мирный возок — и отделала всемером честного мастера. Теперь подозрение пало на недвижимость. Рассказчик находит в этом определённый рост: от телег к домам, — и воздерживается от прогнозов, до чего эта наука дорастёт к концу книги.

— Разговариваю я, — распорядился капитан, слезая. — Крек — при повозке. Оружие держать небрежно. Небрежно, я сказал, а не наготове! Заходим как честные путники.

— Мы и есть честные путники, — сказал Паэлиас.

— Тем более.

Ил-люха, прежде чем слезть, неторопливо обмотал глаза чёрной тряпкой — со сноровкой человека, надевающего рабочее платье. При своих туган ходил теперь с открытым лицом, но деревня своим не была, а встречных, для которых тряпка ещё послужит, на свете оставалось много.

Внутри таверна оказалась ровно такой, какой обещала быть снаружи: просторный зал с потемневшими балками, начищенная стойка, за стойкой — ряды посуды, из которой лет десять никто не пил. Пахло воском, старым деревом и — тонко, из кухни — гороховой похлёбкой. За столами было пусто. Почти пусто: в дальнем углу, спиной к стене и лицом к двери, сидела над кружкой фигура в дорожном плаще с поднятым капюшоном, и на вошедших семерых она не подняла головы.

Вышел хозяин — и Данце, набравший было воздуху для приветственной речи, воздух выпустил. Хозяин был дворф: старый, седой, с бородой в две короткие косы по давней рудничной моде, в кожаном фартуке поверх добротной рубахи. Семерых он оглядел без удивления, задержавшись взглядом на рогах Ил-люхи ровно настолько, чтобы показать, что заметил, и не настолько, чтобы это сошло за неучтивость.

— Похлёбка, хлеб, пиво тёмное и светлое, — сказал он вместо приветствия. — Комнаты есть. Конюшня есть. Деньги вперёд.

— Капитан Данце, — представился Данце. — Мы путешествуем по делам Фонда. Похлёбку — на всех. Пиво — тёмное. Насчёт «вперёд» поговорим отдельно: у солидных заведений с солидными людьми приняты счета.

— Приняты, — согласился старик. — У солидных людей.

И ушёл за похлёбкой, оставив капитана разбираться, что это было.

Похлёбка прибыла густая, честная, с луком; пиво оказалось таким, что даже Эмбер, пившая всё на свете с одинаковым выражением, поглядела в кружку с интересом. Команда ела. Фигура в углу сидела над своей кружкой. И было в ней нечто, зацепившее всех по очереди: Эмбер отметила, что кружка перед человеком полна и не тронута, а сидит он давно; Паэлиас поймал себя на том, что дважды посмотрел в угол и оба раза забыл, что увидел; Ил-люха улыбнулся под своей тряпкой чему-то личному. А капитан Данце отставил миску, выловил из неё разваренную луковицу, примерился — и швырнул её через весь зал.

Бросил он хорошо: луковица шла точно в капюшон. У самого лица фигуры она исчезла — без хлопка и суеты, просто была и не стало, — а ещё через мгновение из-под капюшона донеслось мерное жевание. Так ловят люди, привыкшие, что еда в их сторону летает редко, а если летит — то неспроста, и тем не менее не согласные её упускать.

— Холодная, — сказал Корин, откидывая капюшон.

Что тут началось, читатель представит и сам. Данце взревел «КАЗНАЧЕЙ!» — с той особой интонацией, в которой обвинение неотделимо от торжества; были помянуты трибунал, разжалование, дезертирство, касса, снова касса и почему-то устав караульной службы. Гардар сиял, как начищенный щит: пропавший товарищ нашёлся — в песнях это было его любимое место. Паэлиас молчал, и молчание это стоило дорого: пять дней он носил Коринову карту за пазухой, как носят письма, которых не сумели прочесть, — и вот автор письма сидел перед ним и жевал луковицу.

— Ты знал, что мы придём, — сказал паладин, когда капитанский шторм пошёл на убыль.

— Я оставил адрес, — сказал Корин. — Обижать меня было бы странно: вы пришли по адресу.

— Ил-люха читал твою бумагу, — сообщил туган из-за стола. Он сидел вполоборота, как всегда, когда хотел видеть и дверь, и собеседника. — Ил-люха сказал им: это не карта. Это расписка. Такие, как ты, не бегут с кассой — такие берут ссуду и оставляют залог. И уговор о встрече.

Корин поглядел на него. Долгую секунду полурослик и туган смотрели друг на друга — потом Корин кивнул, коротко, по-деловому.

— Надо же, — сказал он. — Впервые вижу менялу, который читает без ошибок. Всё так. Ссуда — потому что уходить без денег глупо, а я не дурак. Залог — потому что брать чужое без залога подло, а я не подлец. Я честный зубодёр, господа. У нас, у зубодёров, всё честно, не то что у людей... Уговор о встрече, — он повернулся к Данце, упреждая новый шторм, — вот он, состоялся. Касса цела. До медяка, минус дорожные расходы, по которым отчитаюсь. Получите завтра. По счёту.

— Почему завтра? — грозно спросил Данце. — Почему не сейчас?

— Потому что касса лежит там же, где всё остальное, — сказал Корин. — В самом надёжном месте на этом берегу. А ходить к самому надёжному месту на ночь глядя, толпой и не выспавшись — значит завести туда провожатых. — Он обвёл глазами зал, задержавшись на тёмных окнах. — Завтра. И вот ещё что, капитан. Раз уж вы всё равно здесь, а день всё равно потерян... Здесь есть работа. Пятьсот золотых — самое малое. Мне нужны стена и руки. Свои я уже посчитал: их мало.

На страницу:
18 из 21