
Полная версия
Зерна света
Тирион слушал его, затаив дыхание. В рассказах брата никогда не было подвигов. Он говорил о людях, встреченных в придорожных деревнях; о старухе, знавшей десяток способов отпугнуть волков; о мельнике, уверявшем, будто умеет предсказывать дождь по поведению кур; о том, как правильно сушить одежду после ливня и почему не стоит ночевать в низинах возле рек.
Но именно эти истории Тирион любил больше всего, потому что они делали мир настоящим, большим и живым — куда более живым, чем страницы монастырских хроник.
Вечерами они выходили за стены хозяйственного двора и садились на старую завалинку у внешней стены монастыря. День медленно угасал.
Небо над дальними холмами окрашивалось в цвет остывающей золы, а затем становилось глубоким и прозрачным. Где-то за оградой перекликались поздние птицы. Из кухни тянуло запахом печёного хлеба.
Алаин набивал старую походную трубку. Тирион сначала морщился от горьковатого дыма, а потом перестал замечать его вовсе. Они могли долго сидеть молча, и это молчание не тяготило их: порой Алаин рассказывал о дорогах, порой Тирион спрашивал о городах, которых никогда не видел, а иногда оба просто смотрели, как над монастырём одна за другой проступают звёзды.
В такие минуты Тириону казалось, что та самая крепость, о которой столько говорилось в молитвах, заключалась не в стенах, башнях или тяжёлых дверях храма, а в возможности сидеть рядом с человеком, при котором мир становился шире и понятнее.
Однажды вечером Алаин вдруг умолк посреди рассказа. Он долго смотрел куда-то за монастырские стены, туда, где последние отблески заката растворялись в сумерках. Трубка давно погасла в его пальцах, но он всё ещё машинально перекатывал её между ладонями, словно продолжал размышлять о чём-то, что видел только он один.
— О чём думаешь? — спросил Тирион.
Брат не сразу ответил. Он перевёл взгляд к линии холмов, едва различимой в сгущающейся синеве вечера, и только потом посмотрел на Тириона.
— О том, что дороги никогда не заканчиваются там, где мы проводим их на картах.
Он произнёс это без привычной насмешки. Спокойно, почти задумчиво, будто вспоминал нечто, чему сам до сих пор не сумел подобрать точного объяснения. Потом перевёл взгляд на Тириона и улыбнулся.
— И о том, что однажды тебе придётся убедиться в этом самому.
Тирион повернулся к нему всем телом. В полумраке брат казался одновременно близким и удивительно далёким — человеком, который сидит рядом, но уже знает о мире что-то недоступное другим.
— Возьмёшь меня с собой?
Алаин чуть приподнял брови и посмотрел на него поверх потемневшей трубки. В уголках его глаз мелькнули знакомые смешинки.
— Посмотрим.
Тирион недовольно нахмурился.
— Это не ответ.
Улыбка Алаина стала чуть шире.
— Это лучший ответ, который ты сегодня получишь.
Тирион хотел возмутиться, но передумал. Он просто сидел рядом, слушая потрескивание трубки и стрёкот сверчков в траве. Ему казалось, что эти дни будут длиться вечно. Что впереди ещё бесконечно много вечеров, разговоров о дорогах и старых картах. Что брат снова уедет, а потом обязательно вернётся с новым тубусом за плечами и запахом дальних костров в одежде.
Он ещё не понимал, насколько хрупкими бывают самые обыкновенные дни. И именно поэтому запоминал их не как нечто особенное. А как череду жизненных мгновений. Те, которые человек замечает по-настоящему лишь тогда, когда они начинают ускользать.
Красный воск
Солнце уже скрылось за зубчатой кромкой леса, и над западной стеной монастыря ещё держался густой лиловый свет, когда в ворота постучали.
Не так, как стучат запоздалые странники, просящие крова, и не так, как крестьяне, несущие братьям весть о больном или умершем. Удары были тяжёлыми, ровными и властными. Тот, кто стоял снаружи, не сомневался, что ему откроют.
Привратник, недовольно ворча и путаясь в длинных полах рясы, поднялся со скамьи и отодвинул засов. Дерево протяжно застонало, створка приоткрылась, и в узкой щели показался всадник.
Он сидел на взмыленном коне, закутанный в тёмный дорожный плащ до самых глаз. От животного валил пар; бока его ходили тяжело, а на ремнях и тёмной шерсти белела засохшая пена. Видно было, что коня не жалели и меняли лишь там, где дорога позволяла.
— К отцу Клементу, — сказал всадник.
Голос его охрип от ветра и долгой скачки, однако в нём всё ещё слышалась привычка говорить так, чтобы ему повиновались.
— По воле государя.
Больше он не прибавил ни слова.
Его провели через быстро темнеющий двор. Над кровлями уже зажигались первые звёзды, из кухни тянуло дымом и варёной чечевицей, а от каменных плит поднималась дневная жара. Послушники, попадавшиеся им на пути, останавливались и провожали гонца настороженными взглядами. В монастырь нередко приходили письма из городов и дальних обителей, но королевская воля редко переступала эти ворота после заката.
Отец Клемент сидел в своей келье за простым дубовым столом. При свете масляной лампады он разбирал старые свитки, пожелтевшие по краям и истончённые долгим прикосновением рук. Когда дверь открылась, настоятель поднял голову.
Его взгляд сразу остановился на дорожном плаще, сапогах, покрытых серой пылью, и пустых ножнах у пояса гонца. Лишь после этого он посмотрел человеку в лицо.
Тирион в тот час нёс послушание в келье настоятеля: растирал чернильные орешки и доливал воду в загустевшие чернила. При появлении гонца он невольно выпрямился.
Отец Клемент указал служке, сопровождавшему гонца, на дверь.
— Оставь нас.
Тот поспешно поклонился и вышел.
Затем настоятель перевёл взгляд на Тириона и коротким движением велел ему отойти в соседнюю комнату. Тирион повиновался, плотно прикрыв дверь, хотя в монастырских стенах старый камень хранил голоса лучше, чем следовало бы.
Когда шаги служки стихли, Клемент указал гонцу на скамью.
— Ты проделал долгий путь, сын мой. Сядь. Даже государева воля не требует, чтобы человек падал от усталости прежде, чем исполнит порученное.
Гонец остался стоять.
— Весть не станет легче оттого, что я передам её сидя.
Он снял правую перчатку. От кожи пахнуло дёгтем, холодным воздухом и конским потом. Из внутреннего кармана плаща гонец извлёк узкий свёрток пергамента, стянутый шнуром и запечатанный тёмно-красным сургучом.
На тёмно-красном сургуче ясно проступал королевский знак, однако отец Клемент не сразу протянул руку за грамотой.
Несколько мгновений он смотрел на свиток так, будто уже знал, какие слова заключены под воском, и надеялся лишь, что ошибается. Потом всё же принял грамоту. Его сухие пальцы прошлись по выпуклому оттиску печати.
— Неужто сам Государь беспокоит себя заботами о границах владений и пиктах дальних рубежей в столь поздний час? — спросил он с обманчивой мягкостью, хотя взгляд его уже сделался настороженным.
— Государь беспокоит себя заботами о грядущем, отец, — резко отрезал гонец, и его взгляд на мгновение вспыхнул в дрожащем свете лампады холодным, недобрым огнем. — И это грядущее требует, чтобы ваш писец был готов к долгой дороге.
Слова гонца тяжело легли в спёртый воздух кельи. Отец Клемент долго смотрел на красную печать, и хотя лицо его оставалось неподвижным, в светлых глазах проступила такая усталость, будто он уже много лет ожидал этой вести и всё же надеялся, что она придёт после его смерти. Наконец настоятель коротко кивнул.
— Мы ждали, что день сей настанет. Писец будет готов — тот, что ведает истинную суть земли. Свет Трёх да хранит твой обратный путь.
Настоятель потянул за шнур колокольчика несколько резче, чем требовалось, и вскоре из соседней комнаты вошёл Тирион, стараясь не показать, что слышал разговор.
— Брат Тирион, — произнёс Клемент непривычно сухим голосом, напоминавшим звук камня, упавшего на лёд. Настоятель протянул ему запечатанный сверток. — Немедленно отнеси это брату Алаину. Без всяких промедлений. Воля государя не терпит отлагательств.
Сердце Тириона внезапно забилось чаще. Королевская воля! В этот миг ему казалось, что он сжимает в руках не просто кусок пергамента, а саму Судьбу, которая наконец-то вознаградит его брата за все труды.
Тирион почти бежал по длинному, погруженному в густую тьму коридору. Он отворил дверь в их общую келью без стука, готовый выпалить радостную весть. Но слова застряли у него в горле.
Алаин стоял спиной к двери, низко склонившись над медным тазом для умывания. Его плечи, ещё недавно казавшиеся Тириону такими надёжными, судорожно вздрагивали от глухого, захлёбывающегося кашля, который шёл из самой глубины груди и с каждым приступом будто отнимал у него силы. В тусклом свете огарка Тирион увидел, как брат с трудом выпрямился и поднес ко рту смятый платок.
Когда Алаин отнял платок от губ, на грубом белом холсте проступило влажное алое пятно, и Тирион так и остался стоять на пороге, чувствуя, как ещё недавно лёгкий и драгоценный свиток наливается в его руке тяжестью.
Несколько мгновений назад королевская печать казалась ему знаком признания, обещанием большой дороги и заслуженной награды для человека, который всю жизнь прокладывал чужие пути.
Теперь он смотрел на сгорбленную фигуру брата, на платок, поспешно сжатый в кулаке, и впервые не мог заставить себя сделать следующий шаг.
За стенами кельи всё оставалось прежним. Где-то в глубине монастыря звонил колокол, созывая братьев к молитве. Сквозняк едва заметно колыхал пламя огарка. В коридоре послышались чьи-то удаляющиеся шаги.
Мир вокруг продолжал жить прежним порядком, однако в самом Тирионе уже что-то необратимо переменилось: недавняя радость уходила, уступая место тяжёлому пониманию того, что дорога, ещё минуту назад казавшаяся славой и наградой, теперь могла стать для Алаина приговором.
Алаин всё ещё стоял к нему спиной, и Тирион, не произнеся ни слова, медленно отступил к двери, всё сильнее сжимая свиток и чувствуя, как острый край застывшего сургуча впивается в ладонь.
Решение ещё не обрело имени.
Но оно уже было принято.
Украденная тропа
Тьма в коридоре была густой и неподвижной. Она заполняла пространство между каменными стенами, стирала знакомые очертания дверей и ниш и превращала монастырь, где Тирион знал каждую плиту, в чужое, молчаливое место, где даже слабый шорох приобретал тревожный вес.
Прижавшись спиной к холодному камню, он слушал, как за дверью их кельи постепенно стихает кашель Алаина.
Совсем недавно эти хрипы заставляли его вздрагивать от бессильного страха, однако тишина, наступившая вслед за ними, оказалась ещё тяжелее. Она казалась неправильной, слишком полной, словно тесная келья, столько лет хранившая дыхание своих обитателей, вдруг забыла, как звучит присутствие одного из них.
Тирион не знал, долго ли простоял у стены. Время в тёмном коридоре утратило привычный ход, и мысли его кружили по одному и тому же следу, вновь приводя к алому пятну на белом платке, к руке брата, поспешно сминавшей ткань, и к королевской грамоте, спрятанной за пазухой. Пергамент лежал у самого сердца, тяжёлый и неумолимый, будто чужая воля уже решила, кто должен покинуть монастырь и какой ценой будет оплачен этот путь.
Наконец Тирион заставил себя оторваться от стены.
Он осторожно приоткрыл дверь и снова вошёл в келью.
Огарок почти догорел. Слабое пламя едва удерживало вокруг себя малый круг света, выхватывая из темноты край стола, сложенную на скамье одежду и узкую койку у дальней стены. Всё остальное растворялось в тенях, знакомых и всё же изменившихся после того, что он увидел здесь несколько мгновений назад.
Алаин лежал поверх покрывала, не сняв дорожной одежды. Во сне лицо его лишилось привычной живости и казалось осунувшимся, непривычно старым, словно годы, прежде щадившие его, явились разом взыскать старый долг. Только едва заметное движение груди говорило о том, что он спит, а не ушёл уже туда, куда брат не смог бы последовать.
Тирион долго смотрел на него, и память сама стала возвращать самые обыкновенные вещи: насмешливый прищур Алаина, когда тот наблюдал за его первыми неуклюжими штрихами; терпеливый голос, объяснявший, почему древней карте нельзя доверять лишь за её древность; рассказы о людях, встреченных на дорогах, в которых брат неизменно находил нечто достойное внимания, даже если весь их жизненный дар заключался в умении угадывать дождь по беспокойству кур.
Всего несколько дней назад они сидели у внешней стены и спорили, можно ли назвать дорогой тропу, которой ещё нет ни на одном пикте. Тогда монастырь казался прочным, дни — долгими, а возвращение Алаина — чем-то столь же естественным, как вечерний колокольный звон.
Теперь Тирион перевёл взгляд на стол.
Его руки, обычно послушные и уверенные над пергаментом, дрожали так заметно, что прежде, чем коснуться вещей брата, ему пришлось несколько раз медленно сжать и разжать пальцы.
Старый кожаный тубус лежал там же, где Алаин оставил его утром. Потёртая кожа хранила запах дёгтя, дорожной пыли и дыма далёких костров. Тирион провёл ладонью по знакомым швам, ощущая каждую царапину и каждую потёртость, оставленную ремнями, камнями и годами пути. Сколько раз он встречал брата именно так: прежде замечал перекинутый через плечо тубус, а уже затем слышал голос и видел улыбку?
Рядом лежали медный циркуль, тяжёлый и прохладный, нож для соскабливания ошибочных линий и перевязанный шнуром набор перьев. Тирион складывал их внутрь с такой осторожностью, будто боялся потревожить не вещи, а самого спящего. Каждый лёгкий щелчок металла отзывался в груди и заставлял его замирать, прислушиваясь к дыханию брата.
Он убеждал себя, что не крадёт. Возьмёт тубус лишь на время, пройдёт назначенный путь, вернётся и положит всё на прежнее место прежде, чем Алаин успеет как следует рассердиться. Эта мысль была слишком простой, чтобы быть правдой, однако Тирион держался за неё, как держатся за выступ над обрывом, не спрашивая, долго ли выдержит камень.
Королевская грамота жгла грудь сквозь ткань робы. Жёсткий пергамент казался чужеродным, а тяжёлая алая печать лежала у сердца, словно туда поместили небольшой камень.
Тирион снова посмотрел на Алаина и вдруг едва не улыбнулся, хотя в этом не было веселья. Даже теперь, собираясь похитить у брата назначенную ему дорогу, он боялся прежде всего его недовольства. Страх этот был так знаком и по-детски привычен, что на мгновение боль отступила.
«Не серчай, — подумал он. — Я только туда и обратно. Ты сам говорил, что хороший картограф не должен бояться новой тропы».
Собирая собственные пожитки, Тирион впервые ясно увидел, как мало вещей принадлежало ему самому: запасная рубаха, небольшой узел с мелочами, несколько листов с заметками да старая карта, которую он хранил под одеждой. Всё прочее было частью монастыря — койка, книги, чернила, роба, даже ложка в трапезной, которой до него пользовались другие послушники и после него будут пользоваться вновь.
В келье пахло воском, старой бумагой и болезнью. Тирион замер, вдыхая этот запах, и внезапно понял, что, где бы ни оказался потом, достаточно будет однажды почувствовать подобное сочетание, чтобы память возвратила его сюда: к дрожащему огарку, тесным стенам и брату, которого он оставляет спящим, не сказав ни слова.
Он задул свечу и некоторое время стоял в полной темноте, позволяя глазам привыкнуть к ней. Затем осторожно вышел в коридор и прикрыл дверь.
Монастырь спал.
Тирион знал здесь каждый поворот, каждую впадину в плитах, каждый скрип старых дверей. В детстве эти стены казались ему целым миром; здесь он научился читать, молиться и держать перо, здесь впервые увидел карту и понял, что несколько линий на пергаменте способны вместить реки, леса, человеческие дороги и всё расстояние между домом и неизвестностью.
Теперь он покидал этот мир, не зная, позволит ли ему судьба однажды войти в него снова.
Проходя мимо покоев отца Клемента, Тирион остановился.
Из-под двери падала узкая полоска света. Настоятель ещё не спал: быть может, разбирал древние свитки, молился перед знаком Трёх или размышлял о пути, который на рассвете должен был начать Алаин.
Всего несколько шагов отделяли Клемента от человека, готового нарушить его волю и спутать замыслы тех, кто сидел под королевской печатью, однако толстая дверь и тишина монастыря скрывали Тириона надёжнее всякого заговора.
Ему достаточно было постучать.
Тогда всё ещё можно было вернуть на прежнее место: положить грамоту на стол настоятеля, разбудить Алаина, рассказать о крови и уступить решение старшим, как поступил бы послушный брат.
Но послушание теперь означало позволить больному человеку отправиться туда, откуда он мог не вернуться.
Тирион постоял ещё мгновение, вслушиваясь в собственное дыхание, после чего двинулся дальше.
Во внутреннем дворе его встретила прохлада. После душных коридоров ночной воздух казался почти осязаемым; он пах влажной землёй, травой и далёким дождём. Над монастырём собирались тяжёлые облака, одно за другим закрывая звёзды, а длинная тень колокольни лежала поперёк двора, словно чёрная дорога, ведущая от храма к воротам.
Старый брат-привратник сидел на скамье, лениво ковыряя щепкой в зубах, и время от времени сонно поглядывал в сторону конюшни, откуда доносилось беспокойное переступание копыт.
Тирион замедлил шаг.
Он не придумал ни убедительной лжи, ни способа пройти мимо. В тишине двора любая фраза прозвучала бы слишком громко, а тубус за плечом сразу выдал бы намерение.
Тогда из конюшни донёсся резкий удар. Одна из лошадей шарахнулась в стойле и с грохотом ударила копытом по перегородке.
Привратник вздрогнул, выругался вполголоса и тяжело поднялся со скамьи. Ворча о ночной скотине, лишённой всякого уважения к монастырскому порядку, он направился к конюшне и вскоре исчез за дверью.
Тирион остался один перед воротами.
Даже теперь он мог окликнуть старика и вернуть всё к прежнему течению. Ему нужно было лишь произнести имя привратника, и ночная тропа закрылась бы прежде, чем стала дорогой.
Но перед глазами вновь возник белый платок с алым пятном.
Тирион подошёл к калитке.
Засов оказался таким, каким он его помнил. Месяц назад он сам смазывал металл дёгтем по просьбе брата Элиаса, проклиная скучную работу и въедливый запах, который потом долго не сходил с пальцев. Теперь эта малая забота позволила запору податься почти беззвучно, словно прежний Тирион, ещё ничего не знавший о королевской грамоте и болезни брата, невольно приготовил путь нынешнему.
Петли едва слышно вздохнули.
Он выскользнул наружу и осторожно прикрыл калитку. Замок щёлкнул негромко и буднично, будто за ним завершилась не целая жизнь, а всего лишь ещё один монастырский день.
Некоторое время Тирион стоял на узкой тропе, не решаясь идти дальше.
Ночной воздух холодил лицо, а под ногами вместо ровных плит лежала живая земля — влажная, мягкая и неровная, пахнущая травой и близким дождём. Дорога, которую он столько раз видел на пиктах, вовсе не походила на спокойную линию чернил: она терялась во мраке, огибала камни, уходила между кустами и не обещала, что приведёт туда, куда ей было велено.
Тирион шагнул вперёд.
Он шёл до тех пор, пока монастырь за спиной не сделался тёмным пятном под тяжёлым небом, а потом остановился на пригорке и снял с плеча тубус.
Карта Алаина тихо зашелестела в его руках. В слабом свете, пробивавшемся между облаками, чернила казались серебристыми нитями. Линии, прежде бывшие лишь условными знаками, теперь обрели вес: за каждой стояли расстояние, усталость, ночлег под дождём, неверный поворот и необходимость вновь выбирать путь, когда никто не мог обещать правильного решения.
Тирион коснулся дороги, ведущей к столице.
— Я не подведу тебя, брат, — прошептал он. — Я доведу эту линию до конца.
Его голос растворился в шорохе травы, и почти сразу где-то далеко прогремел гром.
Тирион не знал, куда приведёт его украденная тропа, сумеет ли он обмануть ожидания короля, оправдать доверие Алаина или когда-нибудь снова увидеть монастырские стены. Но одно он понимал ясно: если бы этой ночью он остался, позволив брату отправиться вместо себя, то до конца жизни помнил бы кровь на белом платке, свет под дверью Клемента и собственный страх сделать единственный шаг, который ещё мог что-либо изменить.
С таким знанием жить было бы тяжелее, чем идти навстречу любой дороге.
Столичный зов
Первое утро на тракте встретило Тириона холодом, от которого немели пальцы и слезились глаза. Ночная сырость ещё не успела подняться с земли, и низкие травы вдоль дороги серебрились росой, словно кто-то рассыпал по ним мелкую стеклянную крошку. Он шёл, кутаясь в дорожную робу, чувствуя, как натёртые за предыдущую ночь пятки отзываются болью при каждом шаге, а ремень тубуса всё глубже врезается в плечо.
Однако вместе с усталостью в нём жило чувство, удивлявшее его самого.
Ему было хорошо.
Не потому, что дорога оказалась лёгкой. Напротив. Он уже успел понять, что карты никогда не передают тяжести пути: они не говорят о мозолях, о ломоте в спине, о том, как неприятно грубая шерсть натирает шею, а ветер забирается под одежду, заставляя ёжиться даже в тёплое утро. Но всё это почему-то не омрачало его настроения. Каждый новый шаг приносил с собой ощущение мира, существующего за пределами монастырских стен, и Тирион всё чаще ловил себя на желании пройти ещё немного, увидеть следующий поворот дороги, новую рощу или крыши селения, которого прежде не было ни в его памяти, ни перед глазами.
Когда солнце наконец поднялось над горизонтом, оно преобразило всё вокруг.
Ещё недавно поля казались серыми и безликими, растворёнными в предутреннем тумане, но теперь свет лёг на них широкими золотистыми полосами. Дорожная пыль вспыхнула медовыми оттенками, а влажные стебли трав начали переливаться так, будто земля сама пробуждалась от сна.
Слева от тракта раскинулись бескрайние поля дикого клевера и медуницы. Над ними дрожал непрерывный пчелиный гул, а воздух оказался настолько насыщенным запахами прогретой земли, цветов и сладкого нектара, что Тириону на мгновение захотелось остановиться и просто стоять, вдыхая всё это полной грудью.
Он невольно подумал о пиктах.
Сколько раз он тайком обозначал луга несколькими условными значками? Сколько раз уверенно проводил на пергаменте границы пастбищ, полагая, что понимает, что именно изображает?
Теперь ему казалось, что он никогда прежде не видел настоящего поля.
Как показать на карте густой запах нагретого солнцем клевера? Как передать постоянное движение трав, меняющих оттенок под каждым порывом ветра? Какими линиями обозначить пчелиный гул, который не смолкает ни на мгновение и становится частью самого пейзажа?
Он усмехнулся собственным мыслям.
Алаин наверняка сказал бы, что именно поэтому хорошие картографы должны как можно чаще выходить из-за письменных столов.
К полудню впереди показался он — Астерваль, Светлая Твердыня.
Сначала Тирион не был уверен, что действительно видит город. Над горизонтом висела странная серая дымка, похожая на низко стелющееся облако. Она дрожала в жарком воздухе и казалась почти нереальной. Однако с каждым пройденным шагом внутри неё начали проступать очертания башен, высоких крыш и крепостных стен.
Столица росла перед ним постепенно и не возникла сразу, как завершённый рисунок на странице, а складывалась из всё новых подробностей по мере того, как дорога вела его ближе.
Сначала появились пригороды — беспорядочно разросшиеся поселения, прилепившиеся к внешним стенам огромного города. Затем показались мастерские, склады, постоялые дворы и бесчисленные лавки, стоявшие вдоль дороги так плотно, что между ними едва оставалось место для прохода.
И вместе с этим начал меняться воздух. Запах цветов остался далеко позади.
Теперь его место занял аромат свежеиспечённого хлеба, доносившийся из придорожных пекарен. От него болезненно сводило желудок. Из соседних лавок тянуло сушёными травами, смолой, дублёной кожей и дымом жаровен, на которых торговцы готовили еду прямо под открытым небом.
Жизнь здесь текла иначе.
Прачки развешивали выстиранное бельё, переговариваясь через всю улицу. Дети носились между телегами с такой ловкостью, будто родились среди этого непрекращающегося движения. Подмастерья таскали тяжёлые корзины, ремесленники спорили с покупателями, а женщины, нагруженные свёртками, успевали одновременно идти, разговаривать и одёргивать непоседливых малышей.
Тирион шёл всё медленнее.
Он пытался разобраться в происходящем так, как привык разбираться в картах: отмечал расположение улиц, запоминал направление людских потоков и искал скрытую закономерность, которая могла бы объяснить движение этого огромного места.


