
Полная версия
Ахромат
Коридор не выглядел аккуратным, серые стены местами потрескались, половицы скрипели, как скрипят мачты на старом корабле при порывах норд-оста. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, и Кристина мельком увидела то, что, по-видимому, было спальней хозяина: простая железная кровать, серое одеяло и одинокая свеча, стоявшая рядом на табуретке — больше ничего. Можно было подумать, что здесь не живёт человек, а обитает тень.
Но по-настоящему удивилась она, оказавшись в мастерской. Комната, в которой творил Яков, являлась полной противоположностью всему дому. Здесь странным образом сочетались творческий хаос и педантичный порядок. К одной стене были беспорядочно прислонены полтора десятка только начатых и уже законченных холстов. Вторую украшало большое окно с занавесками разной толщины — от прозрачных тюлевых до плотных суконных, с их помощью художник, видимо, регулировал свет. Третья стена просто была завешана плотной тёмно-серой драпировкой, возле неё не стояло ничего. На широком столе были разбросаны обломки простых карандашей и угольки разного размера. В то же время рабочее пространство около мольберта было просто идеальным. Банки с кистями, множество тюбиков с краской, шпатель и заточенные рабочие карандаши лежали на маленьком столике в строгом порядке, как вышколенные прусские солдаты по росту стоят в строю, готовые броситься в атаку по первому приказу командира.
Серый цвет больше не раздражал гостью, Кристина уже не обращала не него внимания. Наоборот, теперь он казался ей идеальным именно для этого места. Он переливался, дышал и нашёптывал ей тайны хозяина дома.
Яков Грау подошёл к стене, завешанной драпировкой. Ещё только войдя в мастерскую, Кристина сразу догадалась, что то, за чем она сюда пришла, находится именно за этой плотной почти чёрной тканью.
— Прежде чем я открою занавеску, — начал он с заметным волнением, — я хочу сказать тебе несколько слов. Я не знаю, как эта картина подействует на зрителя, не знаю, что почувствуешь ты. Сам я к ней уже привык, а ты увидишь в первый раз, поэтому я хочу, чтобы ты поняла, как она родилась.
Пять лет назад не стало моих родителей. Оспа тогда многих покосила в нашем городе, но мне не было от этого легче. Мама и папа ушли друг за другом за одну неделю. Тогда я остался совсем один в этом сером доме и сером мире. Хотя я жил в сером мире уже давно, но тогда я впервые ощутил своё одиночество. Не стало мамы, которая всегда меня утешала, не стало отца, у которого всегда можно было спросить совет. Когда я разбирал вещи отца: его кисти, краски, эскизы и наброски, я нашёл этот большой холст и вдруг понял, что он оставил мне не пустоту, которая меня так тяготила, а чистый лист, на котором я должен написать в этой жизни что-то своё. Тогда я и начал создавать свою картину.
Она — мой долгий разговор с родителями, которые смотрят на меня с небес. В каждом мазке — мой вопрос, в каждой линии света — их ответ, который я пытаюсь услышать и донести до людей. Пять лет назад мир не просто потускнел — он замолчал. Эта картина — моя попытка заставить его зазвучать вновь. Но не криком ярких цветов, которые мне недоступны, а тишиной чистого света. Это моя молитва, моя исповедь и моё отпущение грехов на одном холсте, в одном полотне.
Я написал её потому, что должен доказать людям одну простую вещь: душа мира не пёстрая — она вне и выше цвета. Она одноцветна, и в то же время состоит из миллиона оттенков. А душа мира — это душа человека. Соловей будет соловьём, как его не раскрашивай. Также и человек останется человеком, если снять с него цветные наряды. Цвета не существует! Любой цвет — это лишь косметика, грим на лице истинной красоты. Я хочу снять этот грим и показать настоящее лицо, если угодно, божественный образ этой жизни — прекрасный в своей строгой, бесстрастной ясности. Нет и не будет ни охряного, ни бирюзового, нет даже серого! Есть только Свет и Тьма, перемешанные в разных пропорциях.
С этими словами он широким привычным жестом дёрнул плотную драпировку и сдвинул её налево, так, что та собралась складками в самом углу мастерской. Кристина подняла глаза и замерла на полувдохе.
Исполинское полотно, высотой почти в два человеческих роста, не изображало ничего узнаваемого — ни фигур, ни пейзажей. Но «Оратория Света» и не была картиной в её привычном понимании. Это была вселенная, заключённая в прямоугольник холста. С первого взгляда она обрушивалась на зрителя первозданным ледяным безмолвием. Казалось, вот он — тот самый ужас пустоты, которого каждый человек боится во сне. Но стоило глазу привыкнуть, как из хаоса начинал рождаться строгий, математически выверенный порядок. В центре композиции, словно удар гигантского колокола, звучала зона безупречно белого света — не краски, а самого Источника, невидимого маяка, свет которого, будто многократно усиленный оптикой, бил в зрачки. Это был даже не свет, а сияющая пустота, из которой рождался мир. Она не слепила, а гипнотизировала, завораживала, затягивала внутрь, Кристина шёпотом сказала, что это Глаз Бога, художник согласно кивнул.
От этого эпицентра расходились концентрированные волны, каждая — сложнейший аккорд чистых эмоций, состоящих из полутонов и оттенков серого. Где-то они сгущались до бархатистой, вязкой, почти осязаемой тьмы, затягивающей взгляд зрителя. В других местах рассыпались мириадами серебряных брызг, словно звук высокой ноты, застывшей в воздухе. Чистая музыка ошеломляющей силы, сыгранная оркестром из тысячи оттенков белого, чёрного и серого.
Но само полотно серым не было. Это была картина вне цвета. Казалось, художник писал не красками, а самой материей света и тьмы. Где-то мазки ложились густыми, бархатно-чёрными аккордами, поглощающими взгляд. В других местах он растушёвывал свинцовую мглу до состояния воздушного, серебряного тумана. Он использовал шпатель, нанося густые пласты краски, создавая рельеф, который отбрасывал настоящие тени, так что картина менялась в зависимости от угла и времени суток, она жила собственной жизнью.
Но главным в полотне была даже не гениальная техника автора, а эмоция, которую оно передавало. Оно дышало. Оно звучало, начинаясь тишиной абсолютного нуля, нарастая до громоподобного крещендо в центре и растворяясь в изнеможённом, умиротворённом пианиссимо по краям.
— Я поняла, почему ты назвал её ораторией! — восторженно прошептала Кристина. — Это как застывшая музыкальная партитура. Вот здесь, — Кристина указала в центр холста, — солирующее сопрано. Чистый луч света, он поёт только одну ноту, но такую высокую и пронзительную, что её нельзя услышать иначе, чем сердцем и душой. А вокруг — мощный хор теней, — продолжала она заворожённо, — от густого баритона глубокой тьмы до лёгкого фальцета серебристого полусвета. Они ведут бесконечный диалог, подхватывают и развивают главную тему, то вступая в унисон, то расходясь в терцию. Каждая линия, каждый изгиб — это партия скрипки или виолончели в твоём незримом оркестре. Яков, ты гений!
— Именно! — подхватил Яков, пропустив похвалу мимо ушей. Он был удивлён, как точно и быстро девушка уловила настроение картины (сам он в тонкостях музыки не разбирался). — А вместе они исполняют гимн. И это гимн не цвету, а самой основе мироздания — свету, который был до всяких красок и который будет после них!
Не отрывая глаз от картины, Кристина вдруг поняла, что ей нужно стать лучше. Не громче, не ярче, а просто лучше. Честнее, яснее, проще. Девушке остро захотелось этого. Ей обязательно нужно было оправдать доверие, выполнить немое требование этого Глаза Бога, с добротой и ожиданием глядевшего на неё с полотна. И начинать надо было прямо сейчас.
— Ты должен показать её людям! — сказала Кристина тоном, не терпящим возражения. — И сделать это немедленно!
— Но люди ещё спят, — улыбнувшись, ответил Яков, указав на настенные часы, стрелки которых показывали половину третьего ночи.
— Значит, у нас есть время, чтобы подумать, где её повесить и сделать это! — ответила она уверенно.
— И где ты предлагаешь её повесить? — спросил Яков. — На здании вашего министерства?
— Не говори глупостей! Нормальные люди по доброй воле туда не ходят. Надо вывесить её на стене собора. У тебя есть тележка?
— Есть, — ответил Яков, подумав пару секунд. — Но на церковь картину вешать нельзя. Я сам думал об этом, но тогда меня сразу арестуют и засудят за оскорбление веры. Может быть, на здании Академии или у входа на городской рынок?
— Нет, это обязательно нужно сделать на соборной площади! Тем более сегодня город будет отмечать годовщину поступления Святого Исаака Ньютона в Кембридж. Там будет уйма народа. Постой! Прямо напротив собора стоит пороховой склад, мы с тобой сегодня его проходили. Его только что перекрасили, и ещё не убрали строительные леса, так что нам будет удобно забраться на самый верх. К тому же длинный козырёк крыши укроет холст от дождя. Это идеальное место! Как её снять со стены? — Кристина снова взглянула на полотно, и мурашки медленной тяжёлой волной пробежали по её спине.
Яков принёс инструменты, и через четверть часа «Оратория Света», свёрнутая в длинный рулон, лежала у их ног. Холст оказался тяжёлым, так что они вдвоём еле-еле вынесли его на улицу. Дойдя до соседнего дома, заговорщики водрузили тяжёлый рулон на тележку фрау Кланглих, которую та так и не перекрасила. Раньше в эту тележку запрягали маленького ослика, но вот уже два года как соседка его продала, и колымага стояла без дела, мешая проезду водовозов и молочников. Яков взялся за оглобли, Кристина встала сзади, чтобы толкать воз, и процессия тронулась в путь. Дорога почти везде шла под уклон, но всё равно они ехали до площади почти целый час. Когда же они на ней оказались, на востоке, в стороне городских сторожевых башен, уже занимался рассвет. Нужно было торопиться.
Поднимать тяжёлый холст наверх оказалось труднее, чем везти его через весь город, к тому же Яков и Кристина уже порядком устали. Но их подпитывала незримая энергия, которая исходила от картины, даже свёрнутой в тугой рулон. Когда же первые солнечные лучи посеребрили купол собора Святого Исаака Ньютона, «Оратория Света» заняла своё место на бирюзовой стене склада прямо напротив входа в этот самый собор. Заговорщики спустились вниз и уже с площади смотрели на то, что у них получилось.
То, что вблизи ещё как-то можно было принять за абстракцию, с большого расстояния смотрелось совсем по-другому. В обманчивом хаосе теперь сперва угадывалась, а затем ясно читалась архаичная структура — то ли кристаллическая решётка мироздания, то ли партитура великой божественной симфонии.
Часы на городской ратуше пробили половину пятого. Яков и Кристина сделали своё дело, пора было уходить. Девушка поцеловала художника и, не оборачиваясь, быстро зашагала в сторону дома. Яков, которого так и подмывало остаться и посмотреть, как дело его жизни будет воспринято горожанами, взял себя в руки и тоже собрался домой. Перед уходом он ещё раз взглянул на «Ораторию Света». Он понимал, что, возможно, делает это в последний раз. Кто знает — может быть, расторопные надзиратели за палитрой снимут и уничтожат холст ещё до того, как его увидят люди? Он успокаивал себя лишь тем, что точное и педантичное министерство начнёт работать не раньше девяти. И получается, что много людей всё-таки полотно увидят. А если у него получится сделать лучше хотя бы несколько человеческих жизней, можно считать, что свою он прожил не зря.
Яков ещё раз заглянул в Глаз Бога и пошёл домой. Он не сомневался, что скоро его найдут. Старая тележка фрау Кланглих осталась стоять перед пороховым складом. Он не собирался тащить её обратно — пусть сегодня водовозы и молочники работают спокойно.
Глава шестая. Сила Света против силы Цвета
В это утро вопреки заведённому правилу Зигфрид вон Гельб пришёл на работу на три минуты позже обычного, и это несмотря на то, что он жил по соседству с министерством. По дороге министру пришлось пробираться через плотные потоки людей, торопливо идущих в сторону соборной площади. Фон Гельб отметил для себя эту странность: да, сегодня отмечалась памятная дата Святого Исаака Ньютона, но это был совсем не главный праздник — не день рождения, не день смерти и даже не день открытия Теории Света, а всего лишь годовщина поступления в колледж. Министр озадаченно нахмурил лоб и прибавил шаг.
Второй сюрприз ждал его у кабинета. Этот сюрприз переминался с ноги на ногу и выглядел как начальник городской полиции Карл Регель. Фон Гельб недолюбливал Регеля: тот был недалёким служакой, знавшим лишь полицейские уставы и умевшим только отдавать и выполнять приказания. По службе министр предпочитал иметь дела с заместителем Регеля — Людвигом Гехаймом. Вот кто был сыщиком от бога: он понимал задачу с полуслова, часто — без слов, а иногда выполнял поручение ещё до того, как фон Гельб его придумал. Министр давно бы уже заменил никчёмного Регеля, но тот был племянником старого бургомистра и к тому же двоюродным братом жены самого фон Гельба, а семейных скандалов министр Эстетической Гармонии не любил.
— Что у вас случилось, господин Регель, если вы решились начать службу на час раньше? — спросил он главного полицейского, пропустив его за собой в кабинет. — Вы нашли злодея, который продавал в аптеках куриный помёт вместо голубиного?
— Видите ли, ваше высокопревосходительство, — начал тот, подбирая слова, что обычно давалось ему с трудом, — там, на площади, рисунок.
— Какой ещё рисунок? — коротко спросил министр, давая понять, что не собирается тратить время на пустяки.
— На пороховом складе. Большой, как ворота в магазинах Кауфмана. Штука такая, вроде картинки или живописи. И народу как на ярмарке в дни, когда жалование платят. Даже женщины есть.
— Я не понял, на стене склада висит картина? — Фон Гельб уже привык, что каждое слово нужно вытягивать из Регеля клещами и приготовился к тому, что разговор затянется.
— Так точно, ваше высокопревосходительство, картина, — облегчённо ответил главный полицейский.
— И что же на ней изображено?
— Не могу знать, ваше высокопревосходительство. Но красиво. Как у меня в погребе, когда свет тухнет. Вроде и не темно, но и не видно толком ничего. А ты точно знаешь, что бутылки справа.
— Так что же, на картине бутылки?
— Так точно, ваше высокопревосходительство, бутылки, — ответил Регель.
— Может, что-то ещё? — Фон Гельбу даже стало интересно. — Люди? Животные?
— Так точно, ваше высокопревосходительство. И люди, и животные.
— Какие животные? — спросил министр, улыбнувшись и уже предугадывая ответ. — Кошки, тигры, коровы, слоны?
— Так точно, ваше высокопревосходительство. Кошки, тигры, коровы и слоны. — Регель был рад, что министр сам подсказывает ему ответы.
— И что же, люди на эту картину смотрят?
— Так точно, ваше высокопревосходительство. Смотрят. Глаз не сводят. И я не сводил, пока меня вахмистр за рукав не оттащил и с площади не вывел. Рукав он мне даже порвал, так уж мне уходить не хотелось. Красиво. Как у меня в погребе.
— И что, много людей? — спросил фон Гельб, которому всё меньше нравились ответы полицейского.
— Целая площадь, ваше высокопревосходительство, — радостно ответил полицейский. — Тысяч пять-семь, не меньше.
Радости собеседника министр не разделял. Это было серьёзно. Ни на один праздник Святого Исаака Ньютона соборная площадь не собирала столько народу, а ещё в молодости отец учил Зигфрида, что законопослушный гражданин толпой собираться не будет. Зачем толпиться, если тебя устраивает руководство страны?
— Значит так, господин Регель, — фон Гельб перешёл к языку приказов, единственному, который понимал начальник полиции, — я не знаю, какие там бутылки, кошки и тигры, но сегодня праздник нашего почитаемого святого. Прихожане не должны отвлекаться, так что картину эту надо снять. И доставьте её сюда. Здесь посмотрим, какие там коровы и слоны.
— Никак невозможно, ваше высокопревосходительство. Надзиратели за палитрой пытались пробраться, но люди их не пустили.
— Причём здесь надзиратели? — удивлённо поднял брови фон Гельб. — Какого цвета картина?
— В том-то и дело, что непонятно. Вроде серым нарисована, но сама совсем не серая. А когда надзиратели стали пробираться, те горожане, что ближе к рисунку были, просто ряды теснее сомкнули, а те, которые в начале площади, даже силу применили к людям вашим.
— То есть как, силу? — министр не верил своим ушам.
— Палками их прогоняли, — с непонятной радостью ответил Регель.
— Откуда там палки?
— С дуба наломали.
— Давно пора было этот дуб срубить, — зло процедил министр, снимая с себя перевязь и меняя туфли с парадных на обычные.
— Так нельзя, под ним сам Святой Исаак Ньютон сиживал.
Фон Гельб знал, что Ньютон никогда не покидал Англии, но легенду о тайном визите учёного в их город придумал в своё время его прадед — второй из фон Гельбов, служивший министром Эстетической Гармонии. Тогда все современники великого учёного уже умерли и проверить эту историю было невозможно. Но начальнику полиции, а тем более толпе на площади знать это было не обязательно.
Зигфрид фон Гельб надел свой обычный, не парадный камзол, в сопровождении начальника полиции вышел на улицу и зашагал к собору. Ему нужно было лично посмотреть, что творится в городе, и в зависимости от увиденного уже принимать решения. Попутно он приказал Регелю вызвать в министерство его заместителя Гехайма: могла понадобиться нормальная голова, а не только та, что носит фуражку полицейского от дождя и солнца.
Не выходя на площадь, чтобы не затеряться в толпе, министр Эстетической Гармонии сразу со служебного входа зашёл в собор Святого Исаака Ньютона и поднялся по винтовой лестнице на небольшой балкончик над входным порталом — оттуда пороховой склад должен быть виден лучше всего.
Людей внизу действительно было много. Живое море наполовину бирюзового наполовину охряного цвета разлилось на всю площадь. С трёх сторон в это море впадали реки-улицы, по которым всё прибывали и прибывали горожане. При этом фон Гельба поразила тишина, неестественная для такого большого скопления народа. Казалось, выходя на площадь, люди давали обет молчания или просто лишались дара речи. Министр Эстетической Гармонии поднял глаза на стену порохового склада и сам увидел причину этой тишины.
В один миг Зигфрида фон Гельба накрыло чувство, которое он последний раз испытал тридцать девять лет назад. Тогда шестнадцатилетним мальчишкой он стоял на лугу Терезы в Мюнхене и смотрел на многоцветие баварской ярмарки. Этим чувством был благоговейный восторг, смешанный с ужасом от нереальности происходящего.
Картина не просто висела не стене. Она поглощала пространство, превращая площадь в преддверие храма, а толпу в её паству. При этом собственно собор, стоявший напротив, не составлял никакой конкуренции «Оратории Света», люди его просто не замечали. Взгляд министра, вышколенный годами на поиске цветовых несоответствий, впервые встретил абсолют. Это была не стена порохового склада. Это была Вселенная до Сотворения Мира, где Господь ещё не отделил свет от тьмы, они ещё не разошлись по разным углам, а пребывали в напряжённом живом единстве. Центр полотна ослепил министра идеальной белизной, вопрошающим светом, который, расходясь к краям, дробился на мириады оттенков, каждый из которых был наполнен смыслом. Зигфрид видел пепел сожжённых юношеских иллюзий, сталь непоколебимой воли и туман невысказанных, а потому неясных надежд. Глаз министра скользил по линиям силы, считывал ритм теней, и подсознание отзывалось щемящим чувством узнавания — будто он впервые увидел ясную схему своей собственной души, очищенную от суеты и пестроты меняющихся цветов года.
Самое чудовищное (и это больше всего испугало министра): ему захотелось стать лучше. Хотелось прямо сейчас сбросить с себя этот дурацкий бирюзовый камзол, этот гнёт титула и должности, спуститься на площадь, к людям, и стоять в этой толпе рядом с гражданами, которых, как ему показалось, он всегда любил, ценил и уважал. Прикасаться плечом к незнакомым людям, чтобы в едином порыве раствориться в этом безмолвном хоре света и тени.
Тем временем там, внизу, происходило таинство, неведомое всесильному министру. «Оратория Света» гипнотизировала людей. Многие просто стояли, не отрывая глаз от холста, кто-то задорно смеялся, некоторые плакали.
Зигфрид фон Гельб через силу закрыл глаза, чтобы избавиться от этой внезапной зависимости, и тут его как будто ударило током.
«Предатель! — прошипел внутри голос его отца. — Понимай и служи! Ты страж системы, которую твои предки строили веками, а то, что ты сейчас видишь, — это вирус чумы, оспы, тифа, холеры и чесотки вместе взятых».
Министр Эстетической Гармонии до боли закусил губу, развернулся на каблуках и, не оборачиваясь, покинул балкон. Он дал себе слово больше никогда не смотреть на эту картину, он не мог позволить, чтобы какой-то кусок холста давал ему, государственному чиновнику высшего класса, указания, как жить дальше. Он быстро спустился по лестнице и уже через четверть часа был в министерстве. Надо было что-то предпринять, и это «что-то» нужно был делать немедленно.
Перед дверью кабинета его ждал Людвиг Гехайм — расторопный заместитель начальника полиции.
— Здравствуйте, Людвиг, вы мне нужны. — Фон Гельб без церемоний пожал руку полицейскому, что должно было тому польстить. — Вы видели картину на площади?
— Видел, господин министр, — ответил Гехайм. — Мне доложили ещё утром, и я был там одним из первых. Но людей было уже больше сотни, и снять полотно оказалось невозможно.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

