
Полная версия
После нашей эры. Книга 1: Северное королевство
Мужик смотрел на Беренгара. Не злобно, не умоляюще. Устало. Как смотрит на мир загнанная лошадь, которая знает, что конюх придёт с молотком. Не потому, что она больна или стара — просто хозяину нужно мясо, а лошадь больше не нужна.
— Ты тоже из «лишних»? — спросил мужик хрипло, с присвистом. В горле у него клокотало — видно, болел лёгкими. — Тоже украли?
Беренгар не ответил. Он подошёл ближе. Не смотрел в глаза — смотрел на шею, туда, где билась жилка, где кожа была самой тонкой, где под ней угадывались две красные полосы — сонные артерии. Гурион учил: резать нужно по этим полосам, от середины к уху, одним движением, без рывков.
Он зажмурился на секунду.
— Режь, — сказал рыцарь.
Беренгар открыл глаза и перерезал горло.
Кровь брызнула на лицо — тёплая, солёная, с металлическим привкусом. Она была гуще, чем он ожидал, и пахла железом — так пахнет старый ржавый гвоздь, если лизнуть его языком. Мужик захрипел — не крик, не стон, а булькающий, мокрый звук, похожий на то, как вода уходит в песок. Дёрнулся, попытался поднести связанные руки к шее, но только размазал кровь по груди, по рубахе, по лицу.
Потом его глаза остекленели. Сначала один — тот, который был здоровым. Потом второй — мутный, бельмоватый. Зрачки расширились, стали огромными, чёрными, и замерли.
Тело обмякло. Голова упала на грудь, подбородок коснулся ключиц, и из раны всё ещё сочилась кровь — уже не фонтаном, а тонкой струйкой, как вода из плохо закрытого крана.
Гурион подошёл, нагнулся, провёл пальцем по шее мужика — проверил пульс. Потом выпрямился и кивнул.
— Хорошо, — сказал он. В его голосе не было одобрения — только констатация факта, как у мясника, который принял тушу. — Теперь ты — пёс.
Беренгар вытер нож о штаны должника, потом о свои. Он посмотрел на тело — на лужу крови, которая расползалась по песку, как маслянистое пятно, впитываясь в землю, — и понял, что не чувствует ничего.
Ни отвращения. Ни страха. Ни облегчения. Ни гордости. Ни вины.
Только пустоту. Глубокую, чёрную пустоту, которая была с ним с того самого дня, как закрылась крышка седельной сумы. Она не болела — она была, и всё. Как привычка. Как дыхание. Как биение сердца, которое он уже не слушал.
Он не помнил ни отца, ни матери, ни брата. Не помнил Реграда — ни домов, ни запаха глины, ни стука гончарного круга. Всё это исчезло, как исчезает сон после пробуждения — остаётся только смутное ощущение, что что-то было, но что именно — не вспомнить.
ЧАСТЬ 10: СТАНОВЛЕНИЕ
Вскоре Беренгар стал одним из лучших мечников в Бастионе. Не среди рыцарей — те были недосягаемы, как боги, со своими древними клинками из голубоватой стали, которая не ржавела и не тупилась. Среди псов. Среди тех, кого бросали в самую грязь: подавлять бунты, казнить беглых, зачищать деревни после жребия.
Он носил чёрный плащ без знаков — потёртый, с выцветшими краями, который достался ему от какого-то убитого пса. Плащ пах дымом, потом и кровью — запах, который уже не выветривался, как бы его ни стирали. Короткую кольчугу — дешёвую, со вставками из сыромятной кожи, которая впитывала влагу и начинала гнить после третьей недели в походе. Сапоги с железными носиками — чтобы бить врага в пах, когда не успеваешь выхватить меч.
И меч. Тот самый, который он получил — почищенный, отточенный, с новой рукоятью, обмотанной кожей, которую Беренгар содрал с убитого кабана. Клинок был из серой стали — грубой, переплавленной в походных горнах из обломков лемехов и подков. Это было не то оружие, что осталось от погибшей цивилизации, — не те клинки, что хранились в арсеналах рыцарей и могли рубить камень, не зазубриваясь. Но парень умел владеть им так, что противник падал раньше, чем успевал понять, откуда пришла смерть.
Доспехи его вечно были в зазубринах и крови, которую он перестал смывать. Она засохла коркой, потрескалась, и теперь на чёрных стальных пластинах виднелись тёмно-бордовые разводы, похожие на карты неизвестных материков.
Товарищи-псы боялись его.
Не потому, что он был жесток — жестоки были все. Любой из них мог перерезать глотку ребёнку, не поморщившись. Любой мог смотреть, как жгут деревню, и жевать сухарь, не испытывая угрызений совести. Любой мог зарезать женщину, которая просила пощады, и тут же пойти к другой — той, что была помоложе.
Но Беренгар был другим.
Он не смеялся. Никогда. Даже когда другие псы травили байки про удачные казни, даже когда напивались до чёртиков и начинали блевать под стол. Он не пил — не потому, что боялся потерять контроль, а потому что не видел смысла. Алкоголь делал людей глупыми и медленными, а в его ремесле глупость стоила жизни.
Он не ходил к девкам — в городе было несколько публичных домов, куда псы захаживали регулярно, сбрасывая напряжение после зачисток. Беренгар не чувствовал напряжения. Или чувствовал, но не так, как другие. Ему не нужны были чужие тела, чтобы забыться. Он и так почти ничего не помнил.
Он убивал. По приказу. Без вопросов. Сотни раз. Он привык к запаху крови, к хрипу умирающих, к тому, что глаза жертв, когда они тускнеют, становятся пустыми. Он перестал замечать это.
ЧАСТЬ 11: БОЛЬШОЕ ДЕЛО
В тот же год наставник впервые взял своего верного пса на большое дело.
Гурион долго не решался. Три ночи ворочался на жёсткой койке, глядя в потолок, где догорали отблески масляной лампы. Беренгар был ещё молод — семнадцать лет всего. Видел бунты, видел зачистки, но никогда — публичную казнь. Тем более — казнь в чужом королевстве, где нет места случайным.
«Надо, — сказал он себе под утро. — Если он станет псом до конца, он должен знать, как пахнет страх перед топором. И как пахнет ложь».
Он разбудил Беренгара, бросил коротко:
— Собирайся. Едем в Валию.
— Зачем? — спросил тот, уже затягивая ремни кольчуги.
Гурион посмотрел ему в глаза — серые, выцветшие, ещё не утратившие той последней искры, которую он сам когда-то потерял.
— Ты должен увидеть, как казнят самозванцев. Это полезный урок. Запомни: никто не имеет права притворяться тем, кем не является. Особенно — королями.
Беренгар не спросил больше ни о чём. Только кивнул.
— Будет казнь, — сказал рыцарь, когда они выезжали за ворота Бастиона. — Женщина. Выдавала себя за дочь короля. Прилюдно. Чтобы все видели.
Они ехали в Валию — соседнее королевство, где правил старый король Эрман. Человек, который сошёл с ума от горя двадцать лет назад, когда его единственная дочь умерла от лихорадки. Говорили, что после этого он приказал забальзамировать тело принцессы и держал его в своей спальне, разговаривая с ним по ночам. Говорили, что он искал по всему миру учителей запретных знаний, которые вернули бы её к жизни, и отдал полказны шарлатанам и фокусникам. Говорили, что когда появилась та девушка — как две капли воды похожая на его мёртвую дочь, — Эрман заплакал впервые за десять лет.
Но счастье его длилось недолго. Советники, которые боялись потерять власть, донесли, что она самозванка — подосланная врагами, чтобы выведать тайны, украсть корону или просто унизить королевский род. Настояла ли девушка сама — никто не знал. Может, её силой заставили. Может, она сама поверила в свою ложь. Может, ей просто хотелось есть и крышу над головой.
Эрман, которому уже нечем было дорожить, приказал казнить её так, чтобы вся Валия содрогнулась.
— Почему это дело рыцарей Бастиона? — спросил Беренгар, когда они въехали в ворота столицы Валии. Город был серым, мрачным, с узкими улицами и вечными сумерками — будто солнце не хотело смотреть на то, что здесь творится. — Валия — чужое королевство. У них есть свои палачи.
Гурион долго молчал. Копыта его коня мерно стучали по брусчатке — цок, цок, цок, как маятник старых часов, отсчитывающих время до смерти. Потом рыцарь натянул поводья, остановился и впервые за много лет развернулся к Беренгару всем забралом, всем своим безликим шлемом, в котором отражались дома, фонари и облака.
— Потому что Бастион — это не место, — сказал он. — Это закон. А закон один для всех: никто не имеет права притворяться тем, кем не является. Особенно — королями.
Беренгар не понял. Но он привык не понимать. Он привык просто исполнять.
ЧАСТЬ 12: КАЗНЬ
Накануне казни Беренгар проходил мимо темницы. Он не знал, зачем остановился. Его ноги сами привели его к решётке, за которой сидела она.
Приговорённая сидела на соломе, прислонившись спиной к стене. Её пепельные волосы были спутаны, платье разорвано, на щеке засохла грязь. Она не плакала. Она смотрела в стену и молчала.
Беренгар замер. Он не знал, почему она привлекла его внимание. Она была не красива в этот момент — измучена, грязна, с красными от слёз глазами. Но в ней было что-то, чего он не видел ни в ком из тех, кого казнил.
Стойкость.
Она не просила пощады. Она просто ждала.
Девушка подняла голову и посмотрела на него. Их взгляды встретились. Она не испугалась. Не отвела глаз. Просто посмотрела — и он почувствовал, как внутри него, в той пустоте, что была его спутницей, что-то дрогнуло.
Он хотел сказать что-то. Не знал что. И промолчал.
Она тоже молчала.
Пёс ушёл. Но её взгляд остался с ним…
Казнь назначили на закате.
Площадь в столице Валии была огромной — выложенной серыми гранитными плитами, которые помнили не одну смерть. Каждую трещину, каждую выбоину, каждое тёмное пятно можно было объяснить чьей-то кровью, чьим-то последним криком, чьим-то отчаянием, которое никто не услышал. По углам горели смоляные факелы — чаши на высоких шестах, заполненные дёгтем и тряпками. Они горели ярко, но давали больше дыма, чем света, и от этого площадь казалась ещё мрачнее, ещё больше похожей на дыру в преисподнюю.
Солнце уже садилось за крыши домов, окрашивая небо в кроваво-красный цвет. Облака напоминали рваные раны, а тени от факелов танцевали на стенах, как злые духи, которые пришли посмотреть на представление.
Народ собрался со всего города — сотни, тысячи усталых, злых лиц. Мужики в драных рубахах, бабы в платках, повязанных так, чтобы защитить волосы от грязи, которую собирались кидать. Дети, которых привели, чтобы «знали, как бывает с теми, кто лжёт королю». Младенцы на руках у матерей — те, кого ещё не успели отнять псы, те, кто пока считался «нужным».
В толпе пахло потом, дешёвым табаком, кислым вином и той особой смесью страха и любопытства, которая бывает перед казнью. Кто-то нёс тухлые яйца в лукошках — тухлые специально, трёхнедельной выдержки, чтобы воняло сильнее. Кто-то — камни, завернутые в тряпицы, чтобы не обжигать руки. Кто-то — просто кулаки, потому что ничего другого у них не было.
На эшафоте стояла она.
Эленор.
Девушка лет семнадцати — тонкая, как тростинка, с пепельными волосами, спутанными и грязными, падающими на лицо мокрыми прядями. На ней была разорванная бархатная мантия — та самая, в которой она целый год выходила к народу, улыбалась, махала рукой и принимала на себя всю ненависть подданных. Теперь мантия висела клочьями, обнажая худые плечи и ключицы, выступающие под кожей, как камни на дне пересохшей реки. Под мантией — грязная рубашка, местами порванная, с пятнами, происхождение которых лучше было не выяснять.
Глаза её были красными от слёз — она плакала всю ночь, с того самого момента, как её вытащили из камеры. Плакала без звука, потому что горло пересохло, а слёз было так много, что они текли по щекам сами собой, не переставая. Но сейчас, стоя на коленях перед плахой, она уже не плакала.
Просто смотрела в толпу — с вызовом и отчаянием, смешанными в равной пропорции. Смотрела так, будто искала в этих тысячах лиц одно — то, которое могло бы её спасти. Но ни одно лицо не смотрело на неё с состраданием. Только с ненавистью, любопытством или равнодушием.
Беренгар стоял в первом ряду охраны — в трёх шагах от палача, слева от него. Ему велели перекрыть проход, если кто-то попытается помешать казни, и не спускать глаз с толпы. Правую руку он держал на рукояти меча — не потому, что ждал нападения, а по привычке. Левая рука висела вдоль тела, расслабленная.
Гурион возвышался на коне позади — чёрный силуэт на фоне красного заката, похожий на статую бога, который пришёл посмотреть на смерть и не нашёл в ней ничего интересного.
Глашатай — толстый мужчина в красной мантии, с золотой цепью на шее и серебряным жезлом в руке — прочитал приговор. Длинно, витиевато, с перечислением всех титулов короля (их было тридцать семь) и всех грехов осуждённой (их было девять). Самозванство, оскорбление королевского достоинства, обман народа, богохульство, неуважение к особам королевской крови, незаконное ношение короны, присвоение титулов…
Смерть через отсечение головы.
Эленор, стоя на коленях перед плахой, подняла голову и скользнула взглядом по рядам стражников. Она искала глаза кого-то — может быть, того, кто спасёт, может быть, просто человека, который посмотрит на неё без ненависти.
И она нашла его.
Он стоял в трёх шагах от эшафота, выделяясь среди коренастых псов своей вытянутой, почти аскетичной фигурой. Чёрный плащ не мог скрыть худобы — запястья были тонкими, как у подростка. Но в том, как он держался — чуть ссутулившись, с мечом, висящим низко на бедре, — чувствовалась звериная жилистость. Такое тело не берёт массой, оно берёт выносливостью и скоростью.
Его лицо было узким, с острыми скулами и тонким, чуть искривлённым носом. Тёмные, почти чёрные волосы падали на лоб, на висках пробивалась ранняя седина — Беренгару было всего семнадцать, но псарня состарила его раньше времени. На левой щеке белел тонкий шрам — от скулы до подбородка. Под левым глазом — родимое пятнышко, почти незаметное, которое делало его лицо не просто красивым, а живым.
Но главное — глаза. Серые, выцветшие до прозрачности, они, казалось, видели сквозь время и сквозь ложь. В них не было ни злобы, ни жестокости — только глубокая, вековая усталость и что-то ещё… что-то, что Эленор не могла назвать. Тоска? Одиночество? Или, может быть, способность чувствовать чужую боль, которую он сам в себе отрицал?
Она задержала на нём взгляд на три удара сердца.
В её глазах, ещё красных от слёз, мелькнуло нечто — не надежда, нет, надежды не было. Интерес? Удивление? «Откуда в этом псе столько человеческого?»
Беренгар тоже смотрел на неё. Он видел тонкую, как тростинка, фигуру, пепельные спутанные волосы, падающие на лицо мокрыми прядями, — но за ними угадывались правильные, почти кукольные черты. Высокие скулы, чуть вздёрнутый нос, губы, потрескавшиеся от жажды, но всё ещё красивые — не дешёвой, а породистой красотой, будто природа лепила её для другого мира, а не для этого.
На ней была разорванная бархатная мантия, под ней — грязная рубашка, которая не могла скрыть изящной линии ключиц, выступающих под кожей, как два полумесяца. Беренгар заметил это вопреки себе — и тут же разозлился на собственную слабость.
А потом, когда она чуть повернулась, ткань рубашки натянулась, и он увидел грудь — не пошлую, не выставленную напоказ, а угадываемую сквозь тонкую ткань: идеальной формы, полную, с правильными очертаниями, которые не могли оставить равнодушным ни одно живое существо. Это было не просто тело — это была красота, брошенная в помойку, и от этого контраста — грязь на лице и совершенство линий — у Беренгара перехватило дыхание.
Он никогда не смотрел на женщин так. Никогда. Для него они были частью пейзажа — как камни, как деревья. Но сейчас что-то щёлкнуло у него внутри, где-то глубоко, в том месте, которое он считал мёртвым.
Грудь сдавило. В ушах зашумело. Он вдруг понял, что не хочет её смерти. Впервые за всю свою жизнь он не хотел выполнять приказ.
Палач в чёрном капюшоне — лица не разглядеть, только руки в грубых рукавицах — поднял топор. Его фигура была безликой, как у всех палачей Порядка: никаких примет, никаких имён. Только инструмент.
Девушка вздрогнула от звука — металл свистнул в воздухе, рассекая тишину, — но не закричала. Она сжала пальцы в кулаки так, что побелели костяшки, и закрыла глаза.
— Да свершится правосудие! — провозгласил судья — старик в чёрной мантии, с лицом, похожим на сморщенный пергамент.
И тогда в толпе кто-то выкрикнул:
— Она не виновата! Её силой заставили! Сами же её и выбрали!
Беренгар повернул голову. Кричала старая женщина — нищенка в лохмотьях, с лицом, изъеденным оспой, и одной рукой — вторая заканчивалась культёй, завёрнутой в грязную тряпку. Её тут же схватили стражники — двое верзил в кожаных куртках, с дубинами на поясах, — но остальные загудели, зашептались. Кто-то поддержал, кто-то призвал молчать, кто-то бросил в сторону эшафота гнилое яйцо — оно разбилось о деревянные ступени, и запах серы смешался с запахом крови и пота.
— Молчать! — взревел герольд, размахивая жезлом. — Молчать! Именем короля!
Девушка на эшафоте подняла голову. Взглянула в толпу, нашла глазами ту, что кричала — и едва заметно покачала головой. Не надо. Не нужно. Всё уже кончено. Не спасайте меня — спасите себя.
Нищенка замолчала, но не отвела взгляд. Смотрела на Эленор с такой болью, с такой любовью, будто это была её собственная дочь. Беренгар заметил это, но не придал значения — в толпе много такого, что не имеет значения.
Палач плюнул на руки — звонко, смачно — и взялся за топор обеими руками. Подошёл к девушке, поставил её на колени так, чтобы шея лежала на плахе — деревянной колоде, вымазанной чужой кровью, с выемкой для шеи, в которой уже столько раз лежали человеческие головы, что дерево пропиталось салом и почернело, как уголь.
Девушка не сопротивлялась. Она легла на колоду, положила голову в выемку, сложила руки на груди — как для молитвы. Глаза её были открыты, и в них не было страха. Только тоска. Бесконечная, глубокая тоска по жизни, которую она не успела прожить.
И тут Беренгар увидел её лицо в последний раз.
Она смотрела прямо на него — на городского пса в чёрном плаще, на человека, которого никогда не видела и имя которого не узнает. В её глазах не было страха. Не было ненависти. Не было мольбы. Было что-то другое — то, что он не мог назвать. Словно она его узнала. Словно они были связаны нитью, которую ни он, ни она не выбирали. Словно она хотела сказать ему что-то важное — то, что он должен был услышать, но никогда не услышит.
— Да свершится правосудие, — повторил судья.
Палач поднял топор.
В толпе кто-то закричал — женский голос, оборвавшийся на полуслове.
Топор упал.
Но удар был не таким, как все ожидали.
Лезвие не отсекло голову с одного удара — чисто, звонко, как это бывает в сказаниях и на ярмарочных картинках. Оно вошло в шею глубоко — почти до самого позвонка, — и Беренгар услышал хруст. Такой громкий, такой отчётливый, что, казалось, его услышали все на площади. Хруст костей — как звук переламываемой сырой морковки, только глубже, тяжелее, страшнее.
Кровь хлынула не сразу. Сначала выступила тонкая красная полоска — тоненькая, как нитка, — которая побежала по белой коже шеи, огибая плаху, стекая на деревянный настил. Потом, когда топор застрял и палач дёрнул его, пытаясь вытащить, кровь фонтаном ударила вверх — горячая, густая, тёмная, почти чёрная в свете угасающего дня.
Девушка дёрнулась.
Её тело выгнулось дугой — спина прогнулась, голова, всё ещё частично прикреплённая к туловищу, запрокинулась назад, — а ноги забили по деревянному настилу, издавая глухие удары, похожие на стук сердца. Пальцы рук, сложенных на груди, разжались, вцепились в плаху, заскребли по дереву, оставляя кровавые царапины.
Она издала звук — не крик, не стон, а сдавленный, булькающий хрип, похожий на то, как вода уходит в раковину. Горло было перерублено наполовину, воздух не проходил, лёгкие схватились спазмом.
Потом она замерла.
Тело обмякло — сразу, как тряпичная кукла, у которой оборвали нитки. Голова свесилась набок под неестественным углом, залитая багровым, и из открытого рта вытекла струйка крови — тонкая, змейкой, на дерево.
— Не до конца! — крикнул кто-то из толпы, и этот крик растворился в многоголосом вое ужаса и восторга.
Палач, бледный как полотно — даже его лысая голова стала серой, — попытался выдернуть топор. Но лезвие застряло в кости — позвонок, не перерубленный до конца, держал сталь мёртвой хваткой, как бульдог, вцепившийся в ногу. Палач дёрнул ещё раз — тогда тело девушки соскользнуло с плахи и рухнуло на помост, оставляя за собой длинную кровавую полосу, похожую на след улитки.
Голова, всё ещё частично прикреплённая к туловищу лоскутом кожи и мышц, повернулась к небу. Глаза её были открыты — такие же серые, как у Беренгара, — но неподвижны. Зрачки расширились и застыли.
Судья — старик в чёрной мантии — даже не нагнулся. Он стоял в трёх шагах, брезгливо морща нос.
— Мертва, — объявил он громко. — Приговор приведён в исполнение. Уберите.
Двое стражников подхватили тело. Беренгар заметил, как они небрежно швырнули его на телегу, стоявшую у края площади, — туда, где уже лежали другие мёртвые: синеликий повешенный, женщина с проломленным черепом, младенец в тряпках. Телега была грязной, с ободранными бортами, и пахло от неё за версту — сладковатым тленом и известью.
Стражник, тот, что потолще, сплюнул на деревянный настил:
— В канаву её, к остальным.
Телега скрипнула и покатилась к северным воротам. Кто-то из толпы перекрестился, кто-то отвернулся, кто-то уже забыл лицо казнённой, потому что завтра будет новая казнь.
Беренгар смотрел вслед телеге, пока она не скрылась за углом. Что-то в этой сцене было не так — слишком быстро увезли, слишком равнодушно. Но он отогнал мысль. Не его дело. Он — пёс. Ему приказывают — он убивает.
— Ты видел? — спросил Гурион, подъезжая на коне.
— Видел, — ответил Беренгар, не оборачиваясь. — Топор ударил плохо. Голова не отделилась.
— Не важно, — равнодушно сказал Гурион. — Приговор приведён в исполнение. Она мертва для этого мира.
Беренгар кивнул. Но в голове засела картинка: дёргающееся тело, скребущие пальцы, телега, увозящая её прочь. И странный взгляд — перед самым ударом.
— Поехали, — бросил Гурион. — Дело сделано.
Они развернули коней и двинулись к выезду с площади. Беренгар бросил последний взгляд на эшафот — тёмное пятно крови на дереве, брошенная рогожа, пустые глаза толпы. И телега, уже скрывшаяся за воротами.
Ему показалось, что он слышит слабый стон, доносящийся с той стороны, где исчезла телега. Но он не придал этому значения. В его мире мёртвые не стонут.
ЧАСТЬ 13: ТЕНЬ
«Могла ли она выжить?» — мелькнуло на грани сознания у Беренгара.
И тут же он отбросил эту мысль — глупая, опасная, ненужная. С перерубленной шеей не живут. Даже если позвонок не перебит до конца, даже если артерия задета лишь наполовину — кровопотеря, шок, удушье… Она мертва. Она не могла выжить.
Гурион подал знак отходить. Беренгар вскочил в седло. Когда они проезжали мимо эшафота, он бросил короткий взгляд на то место, где лежало тело. Там была только рогожа — грязная, дырявая, присыпанная песком. Тела не было. Телега с трупами уже скрылась за воротами.
«Увезли, — подумал Беренгар. — В общую яму. Как собак».
Он не придал этому значения. Потому что в его мире так поступали со всеми «лишними». Потому что если бы он начал задумываться о каждом трупе, который увозили на север, он сошёл бы с ума.
Они выехали за городские стены, когда окончательно стемнело. Луна спряталась за тучами, и пустошь за воротами утонула в липкой, маслянистой тьме. Копыта лошадей глухо стучали по разбитой дороге, и Беренгару казалось, что кто-то едет следом — но, оглянувшись, он видел только пустоту.
— Ты чего? — спросил Гурион, заметив его движение.
— Ничего, — ответил Беренгар. — Просто… эта девушка. Она смотрела на меня перед ударом.


