Холодный дом
Холодный дом

Полная версия

Холодный дом

Язык: Русский
Год издания: 1853
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 21

Миссис Пардигль, шествуя впереди с выражением моральной решимости и бегло рассуждая о неопрятных жилищах окружавшего народа (хотя я очень сомневалась, чтобы кто-нибудь из нас мог вести опрятную жизнь в подобных жилищах), привела нас в самую отдаленную хижину, в нижнем этаже которой мы с величайшим трудом поместились. В этой удушливой, наполненной зловредными испарениями хижине находилась какая-то женщина с подбитым глазом, нянчившая перед очагом жалкого, едва дышавшего, грудного ребенка, – мужчина, с головы до ног запачканный глиной и грязью и с весьма беспечным видом лежавший на полу и куривший из глиняной трубки, – видный и здоровый молодой человек, надевавший ошейник на собаку, и очень бойкая девушка, стиравшая что-то в весьма грязной воде. При нашем входе они все взглянули на нас, а женщина немедленно отвернулась к камину, как будто затем, чтоб скрыть подбитый глаз. Никто не сказал нам приветливого слова.

– Ну, что, друзья мои, – сказала миссис Пардигль (но ее голос не звучал дружелюбием: это скорее был голос повелительный и систематический), – как вы поживаете? А я опять к вам. Ведь я сказала, что вам не утомить меня. Я люблю тяжелый труд и всегда верна своему слову.

– А что, сударыня, – проворчал мужчина на полу, голова которого покоилась на руке в то время, как он, выпучив глаза, осматривал нас, – из вашей братии никто больше не придет сюда?

– Нет, мой друг, – отвечала миссис Пардигль, садясь на грубый деревянный стул и в то же время роняя другой. – Мы все тут.

– То-то; а я думал, что вас тут мало собралось, – сказал мужчина, не выпуская трубки из зубов и продолжая осматривать нас с головы до ног.

Молодой человек и девушка захохотали. Два друга молодого человека, привлеченные нашим приходом и стоявшие у входа в хижину, с руками, засунутыми в карманы, дружно и шумно подхватили хохот.

– Не беспокойтесь, друзья мои, – сказала миссис Пардигль, обращаясь к двум юношам. – Этим вы меня не удивите; я не устану делать свое дело. Я люблю тяжелый труд, тяжелую работу, и чем работа эта тяжелее, тем для меня приятнее.

– В таком случае, нужно бы дать ей полегче работу! – сказал мужчина. – В самом деле, нужно же когда-нибудь положить конец всему этому. Надобно положить конец этим вольностям в моем доме. Я не хочу, чтоб меня дразнили здесь как злую собаку. Я знаю, зачем вы шляетесь сюда, и – черт возьми! – постараюсь избавить вас от этого труда. Вы ходите сюда подслушивать, что говорят здесь, да подсматривать, что делают. Ну, смотрите! – Вы видите, что дочь моя стирает? Ну да, она стирает белье, а не делает что-нибудь другое. Взгляните, в какой воде она стирает. Понюхайте ее! Вот такую-то воду мы пьем. Ну, как вам нравится она? и что вы скажете насчет джина, если бы пить его вместо этой водицы! Э! э! то-то и есть! Поди-ка вы скажете, что у нас здесь больно грязно? Ну да, грязно – здесь от природы грязно и нездорово; у нас было пятеро грязных и больных детей, – и все они умерли маленькими ребятишками – тем лучше для них, да и для нас-то нисколько не хуже. Поди-ка спросите, читал ли я книжонку, оставленную вами? Нет, я не читал вашей книжонки. У нас здесь никто не умеет читать, – а если и умел бы кто, так я не стал бы ее слушать: она мне больно не по вкусу. Эта книжонка годится ребятишкам на игрушки, а я ведь не ребенок. Еще бы вздумали оставить мне куклу да сказали бы мне: нянчись с ней! Как бы не так! Поди-ка вы спросите, хорошо ли я веду себя? Да, порядочно: три дня сряду я пил, – пил бы и четвертый день, да денег нет. Поди-ка спросите, намерен ли я ходить в церковь? Нет, не намерен ходить в церковь. Там и без меня дело обойдется, да к тому же и староста церковный нам вовсе не с руки. Поди-ка еще спросите, почему у жены моей глаза подбиты? а потому, что мне вздумалось подбить ей; а если скажет она, что я не подбивал ей глаз, так она лжет!

Чтоб высказать все это, он вынул трубку из зубов, и, высказав, повернулся на другой бок и снова закурил. Миссис Пардигль, наблюдавшая его сквозь очки с натянутым спокойствием, с окончанием его слов, вынула из кармана Библию, как будто она была самой строгой блюстительницей морального порядка.

Ада и я были очень встревожены. Обе мы чувствовали какую-то тягость и желали как можно скорее выйти из этого места. Мы обе думали, что миссис Пардигль поступила бы несравненно лучше, если б не прибегнула к такому механическому средству завладеть этим народом. Ее дети хмурили и пучили глаза; семейство кирпичника не обращало на нас ни малейшего внимания, исключая только той поры, когда молодой человек заставлял лаять собаку, – а это он делал каждый раз, как только энергия миссис Пардигль достигала высшей степени. С болезненным чувством видели мы, что нас отделяла от этих людей железная преграда, которая ни под каким видом не могла быть устранена нашей новой подругой. Кем именно и каким образом можно было устранить эту преграду, мы решительно не знали, хотя и знали, что ее можно устранить. Даже все то, что читала миссис Пардигль или говорила, казалось нам дурно выбранным для таких слушателей, несмотря даже на то, если б оно и передано было им с приличною скромностью и надлежащим тактом. Что касается до книжонки, на которую ссылался мужчина, лежавший на полу, мы получили о ней кой-какие сведения уже впоследствии; сам мистер Джорндис выразил свое сомнение в том, что стал ли бы читать ее и Робинзон Крузо, хотя на его необитаемом острове совершенно не было книг.

При этих обстоятельствах мы почувствовали величайшее облегчение, когда миссис Пардигль кончила свое заседание.

– Ну, что, кончили ли вы свою историю? – весьма угрюмо спросил кирпичник, еще раз повернув свою голову.

– На этот день я кончила, мой друг! Но я никогда не устану. Исполняя твое приказание, я опять побываю у тебя, – возразила миссис Пардигль, в веселом расположении духа, подтверждавшем несомненность ее слов.

– Прежде всего вы уберетесь отсюда, – сказал кирпичник, с грубой бранью, сложив на груди руки и зажмурив глаза, – а потом делайте себе что хотите!

Вследствие этого миссис Пардигль встала и при этом случае произвела в комнате маленькое разрушение, от которого, между прочим, едва уцелела глиняная трубка. Взяв в каждую руку по одному из своей юной фамилии, приказав другим держаться от нее в ближайшем расстоянии, и на прощанье выразив надежду, что сердца кирпичника и всей его семьи к будущему свиданию заметно смягчатся, она отправилась в соседнюю хижину. Полагаю, никто не припишет этого моей нескромности, если скажу, что миссис Пардигль, как в этом, так и во всяком другом случае, желая оказать благотворительность, как говорится, оптом и в больших размерах, принимала вид, вовсе не располагавший к ней сердца ближних.

Миссис Пардигль воображала, что и мы тоже пошли по ее следам; но лишь только комната получила простор, мы приблизились к женщине, сидевшей подле очага, и спросили о здоровье младенца.

Безмолвный взгляд, брошенный на младенца, был, с ее стороны, единственным ответом. Мы еще до этого заметили, что когда она глядела на него, то прикрывала рукой посиневший глаз, как будто ей хотелось устранить от несчастного малютки все, что только напоминало собою шум, буйство и побои.

Ада, нежное сердце которой было тронуто положением ребенка, хотела прикоснуться к его маленькому личику. В то время, как она наклонялась исполнить свое желание, я увидела в чем дело и в тот же момент остановила движение Ады. Ребенок скончался.

– О, Эсфирь! взгляни сюда! – вскричала Ада, опускаясь на колени подле маленького покойника. – О, Эсфирь! посмотри, какая крошка. Безмолвно страдающее, милое, невинное создание! О, как мне жаль его! Как жаль его несчастную мать! Я никогда еще не видела сцены печальнее этой! О, малютка, малютка!

Такое сострадание, такая чувствительность, с которыми Ада на коленях оплакивала младенца и держала руку бедной матери, смягчило бы, кажется, какое угодно сердце, бившееся в груди матери. Женщина посмотрела сначала на Аду с удивлением и потом залилась слезами.

В эту минуту я сняла с ее колен легкое бремя, сделала все, что только можно было сделать для лучшего и спокойного положения малютки, положила его на прилавок и накрыла моим белым батистовым платком. Мы старались утешить несчастную мать и передать ей слова нашего Спасителя о детях. Она ничего не отвечала, но продолжала сидеть, и плакала, горько, горько!

Оглянувшись назад, я увидела, что молодой человек вывел собаку и из дверей смотрел на нас глазами сухими, правда, но спокойными. Девушка приняла тоже спокойное выражение в лице и сидела в углу с потупленными взорами. Кирпичник встал с полу. С полупрезрительным видом он все еще сосал свою трубку, но был безмолвен.

В то время, как беглым взглядом я осматривала их, в комнату вошла какая-то безобразная, весьма бедно одетая женщина. Она прямо подошла к матери и сказала:

– Дженни! Дженни!

При этом призыве несчастная мать встала и бросилась на шею безобразной гостьи.

На лице и руках этой женщины также обнаруживались следы побоев. В ней не было ничего привлекательного, кроме одной симпатичности, кроме неподдельного сочувствия к горести ближнего, и когда она выражала свое соболезнование, когда слезы потоком лились из ее глаз, безобразие ее совершенно исчезало. Я говорю, она выражала соболезнование; но ее единственными словами для этого выражения были слова:

– Дженни! Дженни!

Для меня трогательно было видеть этих двух женщин, грубых, оборванных, избитых, – видеть, каким утешением, какой отрадой они служили друг другу, и убеждаться, до какой степени смягчались чувства их тяжкими испытаниями их жизни. Мне кажется, что лучшая сторона этих несчастных созданий совершенно скрыта от нас. Как высоко несчастные понимают и ценят чувства подобных себе, это известно одним только им да Богу!

Мы рассудили за лучшее удалиться в это время и оставить их предаваться горести и утешать друг друга без посторонних свидетелей. Мы начали отступать потихоньку и незаметно от всех других, кроме кирпичника. Он стоял у самого выхода, прислонясь к стене, и, заметив, что в тесноте нам трудно выбраться из комнаты, пошел впереди нас. Казалось, он хотел скрыть от нас, что делает это из угождения к нам, однако же мы заметили его расположение и при выходе поблагодарили его. На нашу благодарность он не ответил нам даже одним словом.

Возвращаясь домой, Ада так горевала, и Ричард, который был уже дома, был так опечален ее слезами (хотя он и признавался мне, во время отсутствия Ады из комнаты, что в слезах она еще прекраснее), что мы условились еще раз сходить в хижину кирпичника с слабыми утешениями и повторить это посещение еще несколько раз. Мистеру Джорндису мы рассказали об этом происшествии в весьма немногих словах и имели несчастие быть свидетелями, какое пагубное влияние производила на него перемена ветра.

Вечером Ричард проводил нас к сцене утреннего посещения. Идучи туда, нам привелось проходить мимо питейного дома, около дверей которого толпились рабочие. Между ними, в жарком споре, находился отец умершего младенца. Пройдя еще немного, нам встретился молодой человек, в неразлучном обществе с собакой. Его сестра смеялась и тараторила с другими молодыми женщинами на углу длинного ряда однообразных хижин. Заметив нас, она, как видно было, сконфузилась и отвернулась в сторону, когда мы проходили мимо.

Оставив нашего провожатого в виду жилища кирпичника, мы отправились туда одни. Подходя к двери, мы увидели подле нее женщину, которая явилась утром с утешением, и которая с беспокойством смотрела на дорогу.

– Ах, это вы, барышни? – сказала она шепотом. – А я все смотрю, не идет ли мой хозяин. Ведь у меня что на сердце, то и на языке. Если он узнает, что я ушла из дому, то приколотит меня до смерти.

– Твой хозяин? ты верно хочешь сказать – твой муж? – спросила я.

– Ну, да, мисс, то есть мой хозяин. Дженни спит теперь; бедняжка, она совсем истомилась. Сряду семь дней и ночей с рук не спускала ребенка, разве только когда мне удавалось взять от нее, и то минуточки на две.

Она пропустила нас в комнату; мы тихо вошли и положили принесенное нами подле жалкой постели, на которой спала жалкая мать. Во время нашего отсутствия ничего не было предпринято, чтобы очистить комнату: оставаться грязною было для нее, по-видимому, весьма естественным. Впрочем, маленький покойник, сообщавший всему окружавшему его так много торжественности, был уже обмыт, переложен на другое место и опрятно одет в обрывки белого полотна. На платке моем, все еще покрывавшем бедного малютку, находился букет ароматических трав, сорванный и так легко и с такою нежностью положенный теми же самыми избитыми руками.

– Да наградит тебя небо! – сказали мы. – По всему видно, ты добрая женщина.

– Кто? я, барышни? – возразила она, с крайним изумлением. – Тс! Дженни, Дженни!

Усталая, изнуренная мать простонала что-то сквозь сон и сделала легкое движение. Звуки знакомого голоса, по-видимому, успокоили ее. Она снова заснула крепким сном.

Как мало думала я, приподнимая платок, чтобы взглянуть на холодный, крошечный труп и сквозь распустившиеся волосы Ады; когда она с чувством беспредельного сожаления склонила голову, увидеть светлый ореол, окружавший младенца, – о, как мало думала я, на чьей груди суждено было лежать этому платку, после того, как он служил покровом охладевшей и бездыханной груди малютки! Я думала об одном только, что, быть может, ангел-хранитель младенца осенит крылом своим добрую женщину, которая, с чувством материнской горести, снова прикрыла младенца тем же самым платком; быть может, уже он осенял ее в те минуты, когда мы, простившись с ней, оставили ее у дверей то посматривать на дорогу, то трепетать за отсутствие из дому, то произносить соболезнующим голосом: «Дженни, Дженни!»

IX. Признаки и предзнаменования

Не знаю, почему я пишу, как мне кажется, исключительно о себе. Я постоянно только и думаю, чтобы писать о других лицах, постоянно стараюсь думать о себе как можно меньше, и, конечно, когда замечаю, что снова ввожу свою особу в число действующих лиц, я не на шутку досадую на себя и говорю себе: «Ах! Боже мой, какое ты скучное, безотвязное создание! это не годится, Эсфирь, это очень дурно», а между тем все это оказывается бесполезным. Надеюсь, впрочем, всякий, кому приведется прочитать написанное мною, поймет, что если предыдущие страницы заключают в себе слишком много обо мне, то это потому, что мне не было никакой возможности поступить иначе, и, следовательно, исключить себя из их содержания.

Любимица моей души и я читали вместе, занимались вместе рукодельем, вместе учились чему-нибудь и вообще находили такое множество разнообразных занятий, что зимние дни пролетели мимо нас как перелетные пташки. Обыкновенно после обеда и постоянно вечером к нам присоединялся Ричард. Хотя он был одним из самых неусидчивых созданий в мире, но наше общество ему нравилось.

Он очень, очень, очень любил Аду. По крайней мере, я такого мнения, и считаю за лучшее высказать свое мнение без дальнейшего отлагательства. – До этого я еще не видала, как влюбляются молодые люди, но в Ричарде и Аде я вполне видела развитие этого нежного чувства. Разумеется, я не могла сказать им своих замечаний, не могла показать им виду, что мне известны взаимные их чувства; напротив, я до такой степени была скромна и до такой степени любила показывать вид, что ничего не знаю, ничего не замечаю, что иногда, оставаясь в стороне от них, за каким-нибудь рукодельем, мысленно спрашивала себя, уж не становлюсь ли я настоящей обманщицей.

Но пользы из этого было очень немного. Все, что оставалось мне делать, это – вести себя как можно скромнее, и я была скромна как мышка. В свою очередь, и они были скромны как мышки, – если не в поступках своих, то в словах; впрочем, невинность, с которой они более и более полагались на меня, вместе с тем, как они сильнее и сильнее привязывались друг к другу, была так пленительна, что скрывать от них то, что интересовало меня, становилось в высшей степени затруднительным.

– Наша милая старушка такая славная старушка, – говаривал Ричард, встречаясь со мной при начале дня в саду и сопровождая слова свои таким чистым, пленительным смехом, между тем как лицо его покрывалось ярким румянцем, – наша старушка такая милая, такая славная старушка, что без нее у меня ничего не клеится. Прежде чем начну я мой взбалмошный день, прежде чем начну долбить свои книги, а потом скакать сломя голову по окрестностям, как разбойник на большой дороге, я поставляю себе в особенное удовольствие выйти в сад и погулять с спокойным нашим другом; вот и теперь являюсь к вам именно с этой целью.

– Ты знаешь, милаша хозяюшка, – говаривала Ада вечером, – и обыкновенно в это время головка ее склонялась ко мне на плечо и задумчивые глазки ее загорались ярким огнем, – ты знаешь, я не люблю говорить в этой комнате. Мне приятно посидеть здесь немного, помечтать, полюбоваться твоим милым личиком, послушать, как ветер гуляет на просторе, подумать о бедных моряках.

А! догадываюсь! Быть может, Ричард намерен сделаться моряком. Мы очень часто говорили об этом, часто говорили о том, что Ричард имел в детстве удовлетворительную склонность к морской службе. Мистер Джорндис писал к одному родственнику, какому-то знаменитому баронету Лейстеру Дэдлоку, и просил его принять в Ричарде участие. Сэр Лейстер отвечал весьма снисходительно, что «он поставит себе в особенное счастье споспешествовать видам молодого человека и сделать для него все, что будет в пределах его власти – на это, впрочем, милорд не подавал больших надежд – и что миледи свидетельствует свое почтение молодому джентльмену; она совершенно помнит, что находится с ним в родстве по весьма отдаленному колену, и надеется, что молодой джентльмен исполнит свой долг на всяком благородном поприще, которому посвятит себя».

– Понимаю, все понимаю, – сказал мне Ричард, – ясно как день, что мне самому предстоит прокладывать себе дорогу. Ничего! Мало ли было до меня людей, которым предстояло совершить этот труд, и они совершили. Я хочу только одного, чтобы на первый случай сделали меня командиром хорошенького клиппера: это по крайней мере доставило бы мне возможности увезти отсюда канцлера и продержать его на пол-рационе до тех пор, пока он не кончит нашего процесса. Средство это отличное: если он не сделается дальновиднее, то непременно спадет немного с тела и будет поприлежнее.

С легкомыслием, самонадеянностью и веселостью, ни на минуту не изменявшимися, Ричард соединял в своем характере какую-то беспечность, за которую я сильно опасалась, тем более что он ошибочно принимал ее за благоразумие. Эта беспечность проглядывала во всех его денежных расчетах, и проглядывала замечательным образом, так что, мне кажется, я лучше всего объясню это обстоятельство, если обращусь на минуту к денежной ссуде, сделанной нами мистеру Скимполю.

Мистер Джорндис узнал, или от самого мистера Скимполя, или от Коавинсеса, какую сумму заплатили мы за Скимполя, и вручил мне деньги, с приказанием удержать из них часть, принадлежавшую мне, а другую часть передать Ричарду. Число поступков, обнаруживавших безрассудную расточительность, которую Ричард оправдывал неожиданным получением своих десяти фунтов, и число раз, которое он употребил для того, чтобы высказать мне эту неожиданность, как будто он спас эти деньги от невозвратной потери, образовало бы добрую сумму для задачи из правила простого сложения.

– Почему же нет, моя умница матушка Гоббард? – сказал он мне, когда хотел, нисколько не подумав, пожертвовать пять фунтов кирпичнику. – Ведь эти деньги достались мне по делу Коавинсеса, как говорится, ни за что, ни про что.

– Как же это так? – спросила я.

– Очень просто: я истратил, или, лучше сказать, бросил десять фунтов, которые хотелось мне бросить, без всякой надежды увидеться с ними еще раз. Согласны вы с этим?

– Согласна.

– Прекрасно! И вдруг я получаю еще десять фунтов…

– Те же самые десять фунтов, – намекнула я.

– Какое дело до этого! – возразил Ричард, – я получил десять фунтов, которых не думал получить, и, следовательно, могу истратить их куда мне угодно.

Когда убедили его, что пожертвование его не принесет желаемой пользы, он точно также, с тою же беспечностью относил эти пять фунтов к себе на приход и расходовал их по своему усмотрению.

– Позвольте! Что же я стану теперь делать с ними? – говорил он. – По делу кирпичника в моем кармане все-таки остается пять фунтов; поэтому, если я прокачусь на почтовых в Лондон и обратно, эта прогулка будет стоить всего четыре фунта, и затем у меня останется еще один фунт. Что ни говорите, а сберечь один фунт – дело великое; ведь вы знаете пословицу: сбережешь пенни, выиграешь шиллинг.

Я уверена, что Ричард был так чистосердечен и щедр, как только можно быть. Он имел большой запас усердия и отваги и, несмотря на всю свою ветреность и легкомыслие, одарен был таким нежным сердцем, что в течение нескольких недель я полюбила его как брата. Его нежность так шла к нему и весьма заметно бы обнаруживалась сама собою даже без непосредственного влияния Ады; впрочем, при этом влиянии, он становился самым очаровательным собеседником, всегда готовый быть внимательным, всегда таким счастливым, самоуверенным и веселым. Мне кажется, что я, оставаясь с ними в комнате, гуляя с ними, разговаривая с ними, наблюдая за ними, замечая, как они с каждым днем сильнее и сильнее влюблялись друг в друга, не говоря им слова о своих замечаниях, и открывая, как каждый из них воображал, что их любовь есть величайшая тайна в мире, – тайна, быть может, не подмеченная ни тем, ни другой, – мне кажется, что едва ли я сама менее их была очарована и менее их находила удовольствия в упоительных мечтах о счастье.

––

Дела наши шли таким чередом, когда, однажды утром, за завтраком, мистер Джорндис получил письмо и, взглянув на адрес, сказал: «От Бойторна? прекрасно! чудесно!» – распечатал его, читал с очевидным удовольствием и на средине письма объявил нам, в виде парентеза, что Бойторн «едет к нам» погостить. «Кто был этот Бойторн?» – мы все призадумались. Смею сказать, что мы все призадумались также о том – по крайней мере про себя скажу, что я призадумалась – не станет ли Бойторн вмешиваться в наши дела.

– Лет сорок пять тому назад, – сказал мистер Джорндис, положив письмо и постукивая по нем пальцем, – лет сорок пять тому назад и даже больше я поступил в школу вместе с этим молодцом, Лоренсом Бойторном. В ту пору это был самый буйный мальчик в мире, а теперь – это самый буйный мужчина. В ту пору это был самый шумный мальчик в мире, а теперь – это самый шумный мужчина. В ту пору это был самый здоровый, самый крепкий мальчик в мире, а теперь – это здоровенный и крепчайший мужчина. Это – громадный человек.

– Громадный по росту? – спросил Ричард.

– Да, Рик, пожалуй, хоть и по росту, – отвечал мистер Джорндис. – В этом отношении он каким-нибудь десятком лет старше и, может статься, дюймами двумя выше меня; голова у него откинута назад, как у старого солдата; могучая грудь, как добрая площадка; руки, как у самого дюжего кузнеца, а легкие у него – уж я и не знаю, с чем сравнить его легкие. Заговорит ли он, захохочет ли, захрапит ли, ну, право, во всем доме потолки дрожат.

В то время, как мистер Джорндис наслаждался описанием своего друга Бойторна, мы видели в этом благоприятный и самый верный признак, что к перемене ветра не было ни малейшего предзнаменования.

– Но не то совсем хотел я сказать тебе, Рик, и вам, Ада, и тебе, маленькая Паутинка – я знаю, вы все интересуетесь этим дорогим гостем – я хотел сказать о внутренних достоинствах этого человека, о теплом сердце этого человека, о горячей любви и свежести чувств этого человека. Его язык звучен как его голос. Он всегда доходит до крайностей, и очень часто даже в высшей степени крайностей. В своих приговорах, он – олицетворенная свирепость. По его словам, вы непременно примете его за Огра, этого чудовища в «Арабских Сказках»; и мне кажется, что в понятиях некоторых людей он давно уже пользуется этой репутацией. – Впрочем, довольно! раньше времени я не стану говорить о нем. Вы не должны удивляться, если увидите, что он примет меня под свое покровительство: он до сих пор не забыл, что я был тщедушный мальчишка в школе, и что дружба наша началась с того времени, как он однажды натощак вышиб два зуба (а по его словам, полдюжины зубов) из челюсти моего обидчика. – Бойторн, – прибавил мистер Джорндис, обращаясь ко мне, – и его человек будут сюда сегодня к обеду.

Сделав необходимые распоряжения к приему мистера Бойторна, мы начали ожидать его прибытия с некоторым любопытством. Наступил полдень, наступило и время обеда, а мистер Бойторн не являлся. Обед был отложен на некоторое время, и мы сидели у камина, в котором светил потухавший огонек, как вдруг дверь в приемную залу распахнулась и зала огласилась следующими словами, произнесенными запальчиво и громко:

– Представь, Джорндис, какой-то отъявленный разбойник указал нам совсем не ту дорогу: вместо того, чтоб повернуть налево, он велел нам ехать направо. Да это просто самый закоснелый бездельник, какого не найдешь на белом свете! Да и отец-то его, имея этакого сына, должно быть, отчаянный плут. Ну веришь ли ты, у меня бы не дрогнула рука застрелить этого мошенника!

На страницу:
13 из 21