Славянский фольклор
Славянский фольклор

Полная версия

Славянский фольклор

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Серия «Ведьмины сказки»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Шла она – и день стал вечер, вечер – ночь, а ночь не кончается. Светляки вспыхивают – и гаснут, звёзды видятся – и нет их. Сердце у ведьмы тук-тук, дыхание – пар горький. Леший рядом идёт, не шелохнётся, только шёпот около уха: «Оставь огонь, оставь травы, останься ветром под корой. Будешь петь мне на корни, будешь греть мне грибы. Аще противися – заблуждёшь навеки».

И тут вспомнила Милана о пряди своей, рыжей, что «яко заря». Старые бабы учат: «Возьми волос огненный, свей с полынью да с девясилом, да свистни на запад – и явится тропка к краю». Пошарила рукою в запоне – есть пучок полыни, сухой, горький. Выдрала волос из косы, кровь у корня горячая, смешала с травою, шепчет: «Встани, тропа, возвернись, яко была. От мрака сохрань, от лешего утаи. Аминь древний». Свистнула тихо на запад, «яко скворец».

Лес повернулся. Не так, чтоб сразу, но «яко коло водяное» – кругом пошли тени, заколыхались ветви, и на миг меж ёлок блеснула полоска бледного света, будто рассвет невидимый. Леший притих, а потом заревел, «яко буря в пне»: «Ай-ай, хитра! Полынью смрадной мне дыхнула! Не уйдёшь!» И пальцы-корни его тянутся, липнут к подолу, к щиколотке, к косе.

Милана не кричит – «глас её связася10», да в сердце поднялась молитва не церковная, а лесная: «Матерь-берёза белая, сляко ты добра и тиха, покрой меня корой своей; Отец-огонь печной, согрей стезю; Вода ключевая, омой страх». И, «яко чудо малое», берёза рядом застучала листьями, согнулась, белым плечом заслонила, а из-под корня её тонкой струйкой ударила вода. Леший зарыдал злобно, отступил на шаг, «яко зверь обожжённый».

Тут бы ей бежать, да лес всё одно путает. Уразумела ведьма: сила леса – не только злость лешего, сила леса – и милость в нём. «Аще почтёшь – отпустит». Сняла она с шеи оберег медный – круг с чертой, что бабка ей дала: «на межи надевати». Протянула к берёзе: «Прими, матушка, память мою и стережи мои следы». Кольцо звякнуло, берёза тихо застонала «яко флейта», и полоска света стала тропой, узкой, но верной.

Леший рванулся, земля под ним вздыбилась, мох взошёл чёрным дымом, птицы враз умолкли. «Стой, рыжа! Имя оставь! Имя твоё!» – а Милана шепчет, не оглядываясь: «Имя моё – у огня, у печи, у людей. Тебе – тень». И кинула назад свою тень: ступила правой – тень левой шагнула, она – в свет, тень – в мрак. Леший ухватил тень, «яко тряпицу», захохотал, а в руках – пусто, холод. Разъярился пуще прежнего.

Бежала ведьма тропой, а тропа «яко нитка красная», тянется к опушке. Ветер в лицо – тёплый, пахнет дымом человеческим, хлебом. Сзади – шаги, не шаги, а вал лесной. И вот уж свет ярче, травы ниже, сосны редеют. Выскочила она на залесок, упала на колени – земля горячая, поле родное. Обернулась – а на кромке стоит леший, рост – до тучи, глаза – голодные, но ступить не может: межа, да межа «освященна хлебным духом». Шипит: «Вернись, рыжа. Не уйдёшь без платы». А она, отдышавшись, подняла ладонь, на которой кровь от выдранного волоса. «Вот моя плата – капля моя. Остальное – не твоё». И каплю ту уронила на порог земли, «яко жертву малую».

Леший зарычал, но отступил, осел, «яко пень трухлявый», и растворился в полуденном мареве. А Милана поднялась, косу перевязала, пошла к людям, «яко возвращена». На третий день принесли ей из лесу мальчишки оберег её медный: нашли под берёзой, что будто бы светилась ночью «яко свеча белая». Надела она его обратно, но с той поры всегда брала с собой соль щепоть да хлеб кусочек, а в карман – полынь перевязанную настоящей ниткой, освящённой на заре.

С тех пор рассказывают в слободе: «Аще рыжая ведьма идёт в лес – леший ворчит, да дорогу ей под ноги сам стелет, не любовь, а страх хитрости её». А в тёмные вечера, когда ветер свищет и в трубе гудит, слышно порой из-за межи: «Имя… имя…» – да не имя ему, а тень. И кто спросит у Миланы, правда ли было, та лишь усмехнётся, «яко заря в туче», да скажет тихо: «Не злите лес. Почитайте его “по чину и по праву”, и он отпустит. Аще заблудитеся – помните: огонь в волосе и дорога в сердце». Тако есть, тако и буди.

Быличка про ссору водяного, кикиморы и мельника



В нашей слободе, что на речке Узнице живёт водяной лютый, злой «яко зверь лесной», а при болоте, под ольхами чёрными, кикимора, обиженная, шипит ночами, «яко трава сухая под ветром». И было у нас мельничье колесо, новёхонькое, да мельник при нём – парень молодой, неопытный, по имени Макар. От отца ему досталась мельница, да не досталась мудрость: «аще не ведаешь – не трогай11». А он – в ночь тронул.

Пошёл Макар в первый вечер воды прибавить, плотины заслон перестроить, чтоб зерно скорее мололось. А старики ему: «Не смей в полночь к воде ходить, не буди водяного, не трогай его чины». А он, сердцем горяч, «яко уголь в очаге», да умом ветрен, смеётся: «Вода – что верёвка: куда тянуть – туда и ляжет». Взял колоды, забил клинья, опустил засов. И тут «яко туча сгустилась» – тишина, и только круги по чёрной глади. «Ой, горе мне», – подумал было, да поздно.

В ту же ночь заскрипела мельница так, будто зубы у старой бабы, и жернова загудели «яко громы далёкие». Зерно стало идти с шелухой, а мука – комками. А под порогом кто-то тонко хихикнул и зарыдал, «яко дитя невпору»: то кикимора болотная пришла, вянущая, обиженная. Её, говорят, два года назад хозяйка из избы выжила, соли во все углы насыпала да прялку с молитвой вынесла. С тех пор кикимора где ни приживётся – везде гонят, «яко дым из хаты». И вот припала к срубу мельничному, ноготками стучит: «Пусти, мил милёночек, приюти меня, дам тебе тихость и ладность, аще слова мои послушаешь». А Макар – крест не перекрестил, головы не прикрыл, лишь буркнул: «Ступай, нечисть, мне тут твоих слёз не надо». И плюнул на порог, «яко гордых научили».

С того часа пошло великое неладье. Салом опоясанные оси скрипят, ремни рвутся, плотина свищет. Ночью, ближе к полуночи, признаётся Макар, слышит он под колесом плеск тяжёлый, «яко бык в омуте», и голос густой, мшистый: «Чужие руки на моей воде, имя дай, семя отдай». Макар стынет, «яко лед на Сретение12», а муку не выдаёт, хозяйскому заказу не поспевает. Мужики морщатся, бабы шепчут: «Не по чину сделал парень, не по праву».

На третий день пришла к нему старуха Ульяна, что помнит ещё «аз и буки» и травы знает. Сказала: «Сынку, грех ты сделал. Водяному честь не воздал, кикимору обидел. На воде – закон: «каждому – своё и по долгу». Испроси мир, дай плату, и отступит». А он гордо: «Не стану нечисти кланяться». Старуха вздохнула: «Не кланяйся нечисти – кланяйся порядку. Тако есть».

Ночью четвёртой вода поднялась без ветра, «яко чаша перелилась». Колесо завертелось само, жернова застонали. Вошёл в мельницу Макар, свечу держит, а свет её «яко нитка тонкая», да и та гаснет. На пороге – мокрая тень, длинная, с бородой тиной обвитой, глаза «яко стекло речное». Водяной. Шапка у него из лопушин, плечи зеленью скользкой переливаются. Голосом гулким молвил: «Чью воду взял, тому и поклонись. Чей омут перегораживал, тому и отдай». Макар, дрожью взятый, шепчет: «Что тебе надо?» Тот: «Имя моё на плотине вырежи да по осени первый мешок муки в омут свали. Аще не сотворишь – потяну под корень». И ткнул перстом в пол: оттуда вода тонкой змейкой поползла, «яко письмо написала»: ВОДЫ ХОЗЯЙ.

В то ж мгновение, из-под лавки – шарканье: кикимора, мокрая, космы в репьях, глазки «яко бусины чёрные». Шепчет: «А мне – местечко сухое да прялка старая. Обидел ты меня, не по праву. Испроси прощение, сим тебе тихость будет». Макар горло сглотнул, «яко ком горячий», да говорит: «Простите, старшие. Уму-разуму не научен был. По чину сделаю». И опустился на колени: «Тако молю: не губите».

На утро побежал к плотине, взял ножик отцов, вырезал на брусе: «Хозяин воды, приимай плату». Снял первый свежий мешок муки – белой, «яко снег на Рождество», – данью в омут низвергнул. Вода приняла, вздохнула, круги пошли ровные, «яко ткань льняная». Вечером же Ульяна принесла ему прялку древнюю, сучком перевитую: «Сей кикимориной будет. Посоли порог, но углы ей оставь, не гоняй». Макар поставил прялку у печурки, на лавку – сухую тряпицу, пониже окна – мисочку молока. И прошептал: «Прости, хозяюшка болотная, сиди да жди, а мне – тихость даруй».

С той поры пошло ладно. Колесо крутится «яко солнце над нивой», скрип утих, мука мягка, хлеб у людей вкусен. По ночам водяной лишь гулом переговаривается, «яко колокол в тумане», да плеснёт ладонью по воде – и тишина. А кикимора в углу шуршит ровно, нити переглаживает: кто под утро войдёт, увидит – клубок аккуратно намотан, «яко круг небесный». Только Макар запомнил: по пятницам не трогать заслонов, по полудни не свистеть у воды, не ругаться, не плевать на порог. И всегда первый мешок по осени – в омут.

И всё бы сладко, да однажды пришёл купчина из города, глаз бритвой, язык жалом: «Зачем муку хорошую в воду кидаешь, дурень? На том серебро теряешь». Замутился Макар, «яко вода от ветра», съёжился, решил скупость попробовать. Осенью той мешок в омут не пошёл. Ночью же ветер с северу, туман «яко вата», и слышит Макар, будто кто-то ногтями по бревну: крек-крек, да вздох, да голос знакомый, но злой: «Долг забыл, имя стереть хочешь?» Вышел – а на брусе резьба разбухла, буквы «яко рыбы мёртвые» белеют. В омуте – глазницы стеклянные, борода всплыла и утонула. И по углам – кикимора всхлипывает: «Обиды не терплю, уйду».

В ту же ночь сорвалась ось, колесо закусило, вода хлынула, «яко стадо поскакало». Макар кинулся, да ноги подломились. И понял он, «яко озарение», что не серебром меряется мир, а мерой старою: «по чину и по праву». Побежал к амбару, достал лучший мешок, да не один – два. Пришёл к омуту, снял шапку, опустился на колени: «Хозяин воды, прими плату удвоенную, за гордыню мою – вину мою». Бросил мешки – ушли, и вода пригладилась, «яко волос девичий». Возвратился в мельницу – а в углу тихо: кикимора прядёт, не плачет. Он поставил ей мисочку свежего молока и медку ложку: «Прости, матушка». Та шмыгнула носом, «яко мышка в зерне», да и унялась.

С тех пор у Макара всё по ряду идёт. Вырезь на брусе он обновляет каждый Спас, соль в углах бережёт, на болото не ругается, аще услышит в полночь плеск – перекрестится да скажет: «Честь тебе, хозяин». И дети наши слушают эту быличку зимними вечерами, когда печь гуласто дышит, а за окном «яко млечный путь» снег стелется. Запомнит кто – не согрешит. Ибо в воде – закон древний, в доме – лад нужный. Тако было, тако есть и тако буди.

Бывальщина про ведьму поветуху



Старики говорят, а яко сам слыхал от деда, что в наших местах жила повитуха-ведьма, прозывалась Домна-Матерь. Не молода, не стара – «яко осень поздняя»: в косах иней серебрист, в очах – заря утренняя. Ходила она без стука и без спроса, где нужно было, там и являлась: у кого беремя тяжкое, у кого младенец не плачет, а молчит «яко камень речной». И не брала она серебра лишнего, только полотенце чистое да хлеб краюшку; бывало, скажет: «Не мзды ради, но спасения13», – и глянет «яко сквозь».

Сказывали про Домну-Матерь, что в полночь она травы собирает, когда роса «яко бисер» по лугам лежит. «Во имя Живы и в стражу Рода», шепчет, да к звёздам ладонью – и светится та ладонь, «яко свеча в окне». И была у неё тайна: при ней всегда ладанка из бересты, а внутри – не образ, не кость, но пуповина высушенная, узлом завязанная «яко бесконечие». Говорила она: «Сим узлом дитя к миру привязываю, да мир к дитю». И «аще кто посмеёт», тому три ночи сон не ляжет, а на четвёртую приснится ему вода тёмная и голос из глубины: «Не шуми, человек, не твой удел».

Однажды случилось в нашей слободе бедоносное. Молодицу Аксинью прихватило внезапно: схвати – отпусти, да кровь «яко калина по снегу». Муж её, Прохор, парень горячий, на коня – и к попу, а тот крестом машет: «Грехов ради терпите». Тогда бабы на Домну послали малых: «Беги, скажи: умрёт». Пришла Домна-Матерь тихо, как тень от горницы до порога, свечу огнём не зажгла, дыханием – и загорелась. Села у ложа, шепчет: «Тако было, тако есть и тако буди. Матерь сыра земля, прими страх, отпусти боль, дитя на свет яви». Взяла она рушник льняной, узел заплела «яко узда коню», да под печью спрятала. Потом из кошеля трав достала: зверобой «яко солнце», материнку «яко сладкий дым», и соком их лоб Аксенькин помазала.

Прохор, вернувшись, криком крикнул: «Не дозволю ведьме в доме!» Домна на него глянула не зло, но тяжко: «Не ругайся, раб Божий. Яко слово сказал, тако назад не воротишь. Сиди, молчи». Он скинул с гвоздя кнут, да рука не поднялась – «яко свинцом налилась». Тут куры под окном захлопотали, пёс под печью завыл, а на крыше ветер «яко колесо» завертелся. И ровно в этот час раздался первый крик младенческий – звонкий, «яко меди удар». Домна узел из-под печи вынула, развернула потихоньку, «яко снег на ладони», и дитя затихло, дышит ровно, глазёнки открывает.

Бабы ахнули, один Прохор попятился, шепчет: «Что это было?» Домна положила на стол краюшку хлеба, посолила щепотью: «Так заведено: за жизнь – хлеб, за хлеб – благодарение». Повернулась к молодице: «Ты, Аксинья, не плачь, а руки мой. Сорок дней берегись, не порочь огня, не слушай пустого. Аще придут ночами шёпоты – не откликайся, скажи: «Своё взяла, чужого не держу». И сняла с себя ладанку берестяную, повесила над колыбелью: «Пока месяц осенеет, сей страж охранит14».

Про Домну пошёл разговор сильный. Один скажет: «Святая», другой – «ведьма лихая». А она ходит своим путём, не спорит, «яко вода камень точит». На Троицу травы святит, на Купалу костры обходит, шепчет древние слова: «Рожаницы-матери, не гневайтесь, дитяти не бейте, пути не ломайте». И кто слышит, крестится, а кто не слышит – спит, «яко дуб вековой».

Пришла, однако, в слободу зима лютая, «яко волк голодный». Заболела девица Домникина, тонка была, «яко тростинка», да ещё любовь на сердце – не ест, не пьёт, сохнет. Мать её к Домне: «Спаси, матушка». Домна в избу вошла, в углу огонь разожгла «от огнива древнего», вынула из пазухи три иглы: серебряную, костяную, сосновую. «Сие – три пути, – сказала, – выберет сердце». Прислонила серебряную к виску – звон пошёл тонкий, «яко звонец под куполом»; костяную к запястью – теплота разлилась; сосновую к груди – смола запахла, глаза у девицы прояснились. «Любовь твоя – не плотская, но путевая. Пойдёшь за кустарьём – слезами изойдёшь. Сядешь за прялку – песни найдёшь. Тако тебе суждено». Девица вздохнула, улыбнулась тихо, с тех пор стала певуньей: голос её на ярмарке звенел, «яко струна гусельная», и парни перестали её тянуть в дорогу, слушали и кланялись.

Но не всем по нраву. Нашёлся однажды писарь волостной, важный, «яко индюк на солнце». Сочинил бумагу: «Ведьмовство искоренить». Послали к Домне стражников. Пришли – нет в избе Домны-Матери, только на лавке полотенце белое да травы в пучках. Окно приоткрыто, морозный узор «яко письмо нездешнее». И слышится с порога голос – не голос: «Не ищите меня среди стен, ищите среди путей». Стражники перемигнулись, да и ушли, «яко вошли».

А поутру бабы нашли Домну у родника под горой. Сидит она, руки в воду опущены, «яко корни в землю», глаза прикрыты. «Матушка, вставай!» А она отвечает: «Не время мне встать. Многим ещё рождаться». С тех пор как кто в слободе роды примет – в окне на миг огонёк вспыхнет, «яко звезда падающая», и шёпот пройдёт по углам: «Тако было, тако есть и тако буди». И дитя родится живое, крикливое, а мать крепнет скоро.

Скажут ныне: «Где Домна-Матерь?» А и ныне тут. В берестяной ладанке, что над колыбелью висит у каждой честной хозяйки; в траве, что на рассвете блестит; в узле, что повитуха вяжет не для колдовства, но для памяти. Ибо «всяка вещь именем держится», а имя её – Матерь. Кто с уважением скажет, тому помощь будет. Кто насмехом – тому тьма в окна глядит.

Тако слушайте, дети и внуки: не гоните от порога ту, что приходит в тишине. Не ругайте рук, что жизнь вытягивают «яко нить из кудели». Берегите хлеб, воду и огонь – три свидетеля рода. И помните слово старое: «Не обидь повитуху – обидишь судьбу». Так повелось издавна, и да пребудет.

Купеческая дочь и Вурдалак



В граде широкоторжном, на Великом пути, жил купец Богдан, богат был товарами, да душой тёпел. Имел он дочь-голубицу, Марью светозарную: косы «яко лён златой», глаза – «яко небо в тиху зору». И была при Марье служанка тихая – Дуня, сиротина, с лица бледна, речи немногой, ходит – не шелохнётся, вздохнёт – огоньки в лампаде дрогнут. Люди шептали: «Не проста та, не здрава та», да кто услышит людской шёпот, коли забот купеческих полны закрома?

Пришёл к Богдану сватовник честной – воеводич Яромир: «Желаю, – глаголет, – руки у дочери твоей. Род наш древен, дом наш крепок, честь – камень горний». И соглася Богдан, назначили свадьбу на Спаса, дабы яблоки святы благословили союз.

На той неделе пред Спасом, как полночь пришла и колокол в тишине «яко гром малый» возглаголал, коснулась Марья зеркала водяного – в чаше серебряной воду держала, приметой старой красу поглядывала. И вдруг почуяла: холод тянет «яко из-подо земли», дыхание чьё-то за плечом. Оглянулась – никого. Лишь свеча моргнула и погасла, а из угла шёпот: «Не тебе венец, красна панна15…»

Марья перекрестилась: «Господи, сохрани!» А Дуня вышла из тени – смиренная, да взгляд как у ночного зверя: «Не бойся, матушка. Я все за тебя сделаю, и венец, и кражу взгляда людского отведу. Ты только плат узорный оставь на окне – знак судьбе». Марья, доверчивая, положила плат, «яко снег бел», на подоконник, а Дуня в полночь волосы расплела – длинные, как темный ручей, да слова старые шепнула: «Да буди мрак свету покров, да буди имя именем: мое – твоё, твое – ничьё».

Настал день свадебный. Гости сошлись, музыка грянула, каравай «яко солнце малое» вынесли. Не узнать Марью: бледнее снега, молчаливая, под фатой – будто иней. А Дуня при ней – то ли за подружку почётную, то ли тень неприкаянная. Идет не невеста, а тишина идет, и от тишины холодок по спинам.

В храме священник псалом взял, да свечи что-то чадят. Колосья в венках шепчут: «Не та, не та!» Яромир руку подал – ледом свело, но терпит: мужу – стойкость. И когда корону золотую на чело возложили, услышал купец шорох, «яко мышиный на складе», да увидел – на полу у ног невесты тонкая нитка тянется, черна-черна, уходит в щель каменную.

В ту же ночь после пира, когда гусли смолкли, а гости разбрелись, молодой привёл невесту в терем свой. Снял фату – и ахнул: лицо её – прекрасное, да без крови живой, бело «яко полотно похоронное», глаза – глубоки, без дна. «Кто ты?» – шепнул. А она улыбнулась тонко: «Жена твоя, господине, как судилось». И ветер за окном завыл, будто волк у межи.

На заре у печи сидела кормилица стара: знала она «словеса древние» и «приметы недобрые». Вошла к молодым, да в узелке травы принесла – зверобой, чабрец, полынь горькую. Под дверью рассыпала, под окнами кресты соляные положила. «Не к добру, – шепчет, – не к добру венчались. Слышала ночью: идет кто-то по крыше – не шагом, а скольжением, и когтем чертит». И рассказала: в их краях водится вурдалак – «мёртвый живущий», кровь живую тянет, образ чужой носит «яко рубаху заёмную». Любит он свадьбы – веселие людское, тепло, огонь, да подменит там живую, возьмёт дом и род на погибель.

Тем временем Марья, истинная, очнулась в чулане темном, руки её связаны не верёвкой, а волосом длинным, холодным, «яко змий шёлковый». Шепчет в темноту: «Матушка-Богородица, изведи!» А оттуда – ответ тонкий, голос Дуни: «Не тебе венец. Твоё – в тени. Моё – при свете». И стукнуло в стене «яко сердце чужое».

К ночи второй осмелился Яромир. Пошёл к старцу-страннику, что жил у речной излучины, травы сушил, книги читал «на глаголице ветхой16». Старец выслушал и молвил: «Венец у ворожея, имя у ворожея. Возврати имя – возвратишь душу. Знай: вурдалак не терпит трёх: огня чистого, слова истинного, и кровного знака. Принеси в терем огонь от новой молнии, слово – из Псалтири, знак – от матери».

Собрался Яромир. Кузнец дал ему кресало огневое – с заусенцем «яко молния в камне», священник благословил словом, а мать Марьи подняла из сундука ладанку – там локон детский, «первый волос», узлом завязанный.

Вернулся в терем, когда ночь села «яко ворона» на трубу. Вошёл тихо. Невеста сидит у окна, шьёт белым по белому – узоры, как паутина. «Жена моя, – сказал он, – дай руки». Она подала – ладони ледяны. Он кресалом высек искру – чистое пламя взвилось, свеча вспыхнула. Лицо невесты дрогнуло, «яко ртуть на морозе». Тогда он прочёл слово – не громко, но ровно: «Господь свет мой и спасение моё». И коснулся её чела ладанкой. В тот миг завизжало не человеческим: кожа отступила как тень, глаза задымились. «Не твоё имя, – сказал Яромир, – отдавай». И стало видно: на груди у неё чёрная коса-нить, узлом перевита, тянется куда-то – к сундуку. Распахнул – а там плат Марьин лежит, белый, да в углу – узел волос Дуниных, в кровь макнутый.

Разрубил узел, бросил в огонь. Пламя «яко змей» лизнуло черноту, и в тот же час дверь чуланная хлопнула – из тьмы выпала Марья, живая, хотя и бледна. А на месте невесты – Дуня, уже без маски чужой красоты, губы синеваты, зубы остры, «яко иглы рыбьи». Завыла, кинулась к окну – а там соль крестом, полынь кругом. Дёрнулась, зашипела, да стала в клочья марева рассыпаться, «яко туман на ветру». И только нитка чёрная шмыгнула в щель – ушла в землю, в сырую, как в нору.

С тех пор жили Марья и Яромир честно, род их множился, каравай на столе не переводился. А в градовом люд живом память осталась: «Не оставляй плат на ветре, не гляди в воду меж полночью и петухом, не верь тени, что без тела». Служанок сирот не обижали – но и не пускали близко к зеркалу с водой. А купец Богдан на Спас всегда ставил в окне свечу – «огнь чистый» – и солил порог, да полынь над притолокой вешал.

И говорили старые бабы у ворот: «Помяни слово древнее: не всякая невеста – жена, не всякий голос – родной. Вурдалак образ носит, да души не носит; имя бережёте – и дом убережёте». Так и ведали на торжищах, и в гостиных, и у печурки: «Да буди свет светом, а тень – за порогом». И мир стоял на том слове, «яко дуб на корени».

Быличка Поп и Покойники



Говорили старые люди в Ладожской стороне: был там поп Венедикт, строгий, боголюбивый, да глаз у него зоркий, «яко клинок на солнце». Службу правил исправно, книги знал, глас читал протяжный, «яко ангел плачущий». И было у него правило: к кому беда – тех не отворгал, а кому страх на сердце – тем псалмы шептал, соль освящал, маком обметал. Жили с ним мирно, пока не случилось в те годы «знамение ужасное».

В ночь пред Дмитриевой субботой, когда поминают роды, поднялся туман с болота, густой, «яко кисель студёный», и повис над кладбищем церковным. С утра сторож Тимоха прибежал, кричит: «Ой, батюшка, беда! Земля хлюпает, кресты трещат, и слышу – ногтями по крышкам, по крышкам, да шёпот меж сосен: «Пусти нас в тёплый мир, пусти к огню живому». Поп Венедикт только перекрестился: «Не устрашится сердце моё. Аще Бог с нами, кто против нас?» – и велел колокол зазвонить «во успокоение душ».

Сошёлся люд к церкви, кто с огарком, кто с веточкой полыни, кто с кутёй поминальной. Жёны плачут, старики крестятся частенько. И вот – над порогом, над слюдяными окнами – тень поползла, «яко дым без огня». Двери сами собой заскрипели, и вошли трое. Не то живые, не то «восставшие от земли»: лица бледны, «яко воск на морозе», глаза тёмные, глубинные, и губы шепчут неслышно. Люд ахнул, поп шаг вперёд сделал.

«Рабы Божии, – молвит ровным голосом, – именем Господним повелеваю: умиритесь, идите в покой, да не смущайте живущих». Первой стояла старуха Домна, померла ещё на Рождество. Узнала её невестка, вскрикнула и к полу – а Домна на порог глядит: «Не пускает огнь чистый», – и шепчет: «Воды дай, внучка, горло сухо». Поп строг: «Не причастно мёртвым питие живых. Писано: «Да не приидет тень на светильник17». И поднял крест.

Они отступили на шаг, «яко волны от камени», да не ушли. Послышался снаружи стук, «яко кости в сундуке». Из-за ограды повалили прочие: кто в саване порванном, кто с землёй на волосах, кто весь, «яко тина речная». И каждый шепчет своё: «Долг невыплаканный… слово невысказанное… имя забытое…». Поп Венедикт понял: не по голоду они пришли – по памяти.

На страницу:
2 из 4