
Полная версия
Сталкер Артём по прозвищу Тень
Потом он достал из нагрудного кармана костяную птицу, которую дала Лина. Положил на ладонь, рассмотрел при свете костра. Птица всё так же рвалась в небо своими неуклюжими, но полными скрытой силы крыльями. Он подумал о девушке, которая ждала брата, и о брате, который, скорее всего, уже никогда не вернётся. Подумал о том, что пообещал ей найти его — хотя обещания не давал. Он вообще избегал обещаний. Обещание — это ответственность, а ответственность — это то, чего он старался не брать на себя. Но птица лежала в кармане, рядом с сердцем, и молча требовала, чтобы он помнил. И он помнил.
Спать он лёг, завернувшись в тонкое термоодеяло, подстелив под голову рюкзак. Сон пришёл не сразу — он долго лежал, глядя в небо, которое здесь, вдали от смога Котлована, было почти чистым. Звёзды проступали сквозь желтоватую дымку — не такие яркие, как в его книге, но настоящие. Он нашёл взглядом Полярную звезду, потом Большую Медведицу, потом Кассиопею — созвездия, которые знал по «Атласу». Они были на тех же местах, что и двадцать лет назад, до Катаклизма. Звёздам было всё равно, что происходит на Земле. Они светили всем — и живым, и мёртвым, и тем, кто был где-то посередине.
Артём закрыл глаза. Гул внутри него стал громче — радиация Стеклянной пустыни делала своё дело, насыщала его и без того переполненное тело. Он чувствовал, как что-то меняется внутри, на клеточном уровне. Не боль. Пока не боль. Скорее — предчувствие боли. Как тучи на горизонте предвещают бурю.
Он не знал, сколько ещё протянет. Дни? Недели? Месяцы? Никто не мог сказать — никто не изучал таких, как он, никто не проводил исследований. Он был единственным в своём роде, уникальным экземпляром, и его смерть стала бы концом эксперимента, который никто не начинал. Может быть, именно поэтому он всё ещё был жив. Из чистого любопытства вселенной — посмотреть, как долго может протянуть человек с радиацией в крови.
Утро четвёртого дня началось с находки.
Артём проснулся на рассвете, когда первые лучи солнца заскользили по стеклянным гребням, окрашивая их в розовый и оранжевый. Позавтракал остатками тушёнки, запил водой, собрал лагерь. И двинулся дальше — теперь уже на северо-восток, где, по его расчётам, должна была находиться обсерватория.
Через два часа пути он наткнулся на следы.
Это были не отпечатки ног в обычном понимании — на стекле не оставалось следов. Это были царапины — глубокие, параллельные, словно кто-то тащил по поверхности что-то тяжёлое. Они вели в обход большого стеклянного гребня и исчезали в узком проходе между двумя волнами. Артём присел, рассмотрел их. Царапины были старые — края оплывшие, сглаженные временем, — но явно искусственного происхождения. Кто-то проходил здесь. Возможно, тот самый Илья, брат Лины. Возможно, кто-то другой. Но шанс был.
Он пошёл по следу. Проход между гребнями становился всё уже и уже, стены смыкались над головой, образуя что-то вроде туннеля. Идти приходилось боком, местами — протискиваться, рискуя порезаться о торчащие осколки. Артём не любил закрытых пространств — не из-за клаустрофобии, а потому что в таких местах он становился уязвим, терял манёвренность. Но любопытство — или чутьё — гнало его вперёд.
Туннель кончился внезапно. Он вышел на открытое пространство — круглую, как амфитеатр, впадину, окружённую со всех сторон высокими стеклянными стенами. И посреди этой впадины стояло оно.
Довоенный вездеход. Военный, судя по остаткам камуфляжной окраски, — шестиколёсный, с бронированными стёклами, которые, впрочем, были выбиты. Он стоял, накренившись на один бок, и вокруг него росли... деревья. Не настоящие — стеклянные. Они поднимались из пола впадины тонкими, изогнутыми стволами, ветвились причудливыми кронами, и на концах ветвей висели капли — застывшие, прозрачные, похожие на плоды. Это было красиво. И страшно. Потому что Артём понял: это не естественное образование. Кто-то или что-то создало этот сад. Но кто? И зачем?
Он медленно приблизился к вездеходу. Дверь была открыта, внутри темнело. Он заглянул — пусто. Только рваные ремни безопасности, свисающие с сидений, да приборная панель, покрытая толстым слоем пыли. Никаких тел, никаких останков. Водитель либо ушёл, либо его унесли. Артём обыскал салон — ничего, кроме пустой фляги и коробки с инструментами, которые давно проржавели и ни на что не годились.
Он уже собирался уходить, когда заметил кое-что на стене впадины — в том месте, где стекло было относительно гладким, почти зеркальным. Надпись. Выцарапанная чем-то острым, неровная, но разборчивая: «Не смотри в глаза».
Артём замер. Надпись была свежей — края букв ещё не успели оплавиться, затянуться стеклянной плёнкой. Неделя, может, две. Кто-то прошёл здесь совсем недавно и оставил предупреждение. Кому? Случайному путнику? Или самому себе, чтобы не забыть? И что значит «не смотри в глаза»? Чьи глаза? Того, кто создал этот стеклянный сад? Или того, кто водил этот вездеход?
Он не знал ответов. Но теперь он был уверен: он не один в этой пустыне. Кто-то ещё выжил здесь. Или что-то ещё.
Солнце поднялось выше, и свет в стеклянном амфитеатре стал невыносимо ярким, режущим, почти осязаемым. Артём понял, что нужно идти дальше, пока жара не стала совсем невыносимой. Он бросил последний взгляд на вездеход, на стеклянные деревья, на загадочную надпись. И пошёл прочь, чувствуя спиной чей-то взгляд, хотя вокруг не было ни души.
К середине дня он снова сделал привал. На этот раз — у небольшого стеклянного холма, который возвышался над окружающей местностью метров на десять. Холм был не просто нагромождением волн — он имел почти правильную, коническую форму, и на вершине его что-то было. Артём не сразу разглядел, что именно, — солнечный свет, отражённый от стекла, слепил глаза. Но когда он поднялся на холм и подошёл ближе, его сердце пропустило удар.
На вершине стоял человек.
Артём выхватил пистолет, припал на одно колено, готовый стрелять. Но человек не двигался. Он стоял, повернувшись к Артёму спиной, и смотрел куда-то вдаль, на горизонт. Одет он был в обрывки одежды — скорее лохмотья, висевшие на костях, — и стоял неестественно прямо, словно аршин проглотил. Артём окликнул его раз, другой — никакой реакции. Тогда он осторожно приблизился, обогнул фигуру, заглянул в лицо. И остолбенел.
Это был не человек. Это было стекло.
Стеклянная статуя. Человеческая фигура, выплавленная из того же материала, что и вся пустыня, — полупрозрачная, с пузырьками воздуха внутри, смутно напоминающими внутренние органы. Лицо — грубое, словно слепленное наспех, но с деталями: нос, надбровные дуги, провалы глазниц. Руки вытянуты вдоль тела, пальцы сжаты в кулаки. И поза — та самая, напряжённая, застывшая в вечном ожидании.
Артём стоял перед этой статуей и не мог оторвать взгляда. Кто её создал? Тот же, кто вырастил стеклянный сад? Или это природное образование — случайность, игра света и материи? Нет, в это он не верил. Слишком много было деталей, слишком человеческой была поза. Кто-то вылепил этого стеклянного стража. Или жертву. Или свидетеля.
Он протянул руку, коснулся стеклянного плеча. Оно было холодным — странно холодным для раскалённой пустыни. И в этом холоде было что-то такое, от чего захотелось отдёрнуть пальцы. Артём отдёрнул. Отступил на шаг. Потом ещё на шаг. А потом развернулся и быстро, насколько позволяла стеклянная поверхность, спустился с холма.
Весь оставшийся день он шёл молча, погружённый в свои мысли. Стеклянный человек стоял у него перед глазами, словно врезанный в память. Что он символизировал? Предупреждение? Угрозу? Или просто был немым свидетелем той катастрофы, которая превратила эту землю в стекло?
К вечеру местность начала меняться. Стеклянные волны становились ниже, реже, между ними проглядывала обычная, хоть и спекшаяся, земля. Пустыня заканчивалась. Впереди, на горизонте, уже виднелись очертания строений — приземистые, угловатые, непохожие на природные образования. Обсерватория. Он почти дошёл.
Артём нашёл место для ночлега на границе пустыни — там, где последние стеклянные волны уступали место каменистой равнине. Развёл костёр, поел, проверил снаряжение. Завтра он войдёт в обсерваторию. Завтра он узнает, что скрывается под ней. Завтра, возможно, найдёт ответы на свои вопросы — или погибнет. Но сегодня у него была ещё одна ночь. И он провёл её, глядя на звёзды, которые стали ярче, ближе, роднее, чем когда-либо.
И в эту ночь ему впервые за долгое время приснился сон. Ему снилось, что он стоит посреди Стеклянной пустыни, а вокруг — сотни стеклянных людей, неподвижных, безмолвных, смотрящих пустыми глазницами в одну точку. И он — один из них. Он пытается пошевелиться, но не может. Пытается крикнуть — но из горла вырывается только звон стекла. И где-то далеко, на границе слышимости, звучит песня шептунов — та самая, парализующая, от которой цепенеют мышцы и замирает сердце.
Он проснулся в холодном поту, с колотящимся сердцем. Дозиметр на запястье трещал, не переставая. Рассвет ещё не наступил, но небо на востоке уже начинало светлеть, окрашиваясь в грязно-жёлтые тона. Артём сел, обхватил колени руками, попытался успокоить дыхание. Сон был просто сном. Галлюцинацией, вызванной излучением и усталостью. Он повторял это снова и снова, пока сердце не забилось ровнее. Но когда он поднялся на ноги и начал собирать лагерь, его взгляд упал на руку — ту самую, которой он касался стеклянной статуи. На кончиках пальцев, там, где кожа соприкасалась со стеклом, была тонкая серебристая плёнка. Словно его собственная плоть начала превращаться в то же вещество, из которого состояла пустыня. Он потёр пальцы — плёнка осыпалась мельчайшей пылью. Артём долго смотрел на свою руку. Потом сжал пальцы в кулак — сильно, до боли, до побелевших костяшек. Боль была настоящей. Плоть была настоящей. Кровь была настоящей. Он всё ещё был человеком. Пока что. Он закинул рюкзак на плечо и зашагал к обсерватории. До неё оставалось не больше трёх километров. И что бы ни ждало его там — ответы, смерть или что-то третье, — он был готов встретить это лицом к лицу.
Глава 3. Бабочка в паутине
Обсерватория вырастала из земли постепенно, как вырастает из тумана айсберг — сначала просто тёмное пятно на горизонте, дрожащее в потоках нагретого воздуха, мираж, которому не стоит доверять, потом неясный силуэт, лишённый деталей, призрачный, зыбкий, и наконец — чёткие, резкие, почти агрессивные в своей реальности очертания рукотворного сооружения, чуждого этой стеклянной, выжженной, мёртвой земле. Чуждого настолько, что оно казалось не результатом человеческого труда, а скорее инородным телом, занесённым сюда ураганом из другого, более осмысленного мира. Оно стояло посреди пустыни, как стоит забытый всеми памятник — не величию человеческого гения, а его самонадеянности, его гордыне, его неумению вовремя остановиться. Обсерватория. Место, где когда-то смотрели на звёзды. Теперь она сама была похожа на упавшую звезду — мёртвую, холодную, вросшую в землю.
Артём шёл к ней уже второй час, и каждый шаг давался тяжелее предыдущего. Не столько из-за физической усталости — хотя и она, конечно, давала о себе знать тупой болью в икрах и ломотой в пояснице, — сколько из-за того необъяснимого, липкого, как паутина, чувства, которое охватывало его по мере приближения к цели. Оно не было страхом. Страх — это острое, горячее, мгновенное чувство, которое вспыхивает и гаснет, как спичка. Это было нечто другое — глубинное, тягучее, всепроникающее ощущение неправильности происходящего. Словно сама пустыня не хотела его отпускать. Словно она узнала его, признала своим и теперь пыталась удержать, заманить обратно в свои стеклянные лабиринты, сделать ещё одним экспонатом своей жуткой коллекции — ещё одним скелетом, впечатанным в кварц, ещё одной статуей, застывшей в вечном ожидании. Пустыня коллекционировала людей. Он видел их — эти стеклянные саркофаги, эти застывшие фигуры с протянутыми руками и разинутыми в беззвучном крике ртами. Когда-то они были живыми. Когда-то у них были имена, семьи, планы. Теперь они были просто частью пейзажа, как камни, как стеклянные волны, как вездесущая пыль, которая хрустела на зубах и забивалась в лёгкие.
Он отогнал эти мысли. Мысли здесь были опасны — опаснее радиации, опаснее мутантов, опаснее людей. В Стеклянной пустыне, где каждый звук искажался до неузнаваемости, многократно отражаясь от стеклянных стен и возвращаясь к источнику неузнаваемым, искалеченным эхом, где свет играл с глазами злые шутки, преломляясь в тысячах граней и создавая фантомные образы, которых не существовало в реальности, — в этом царстве оптических и акустических иллюзий рассудок был единственным надёжным компасом. Потеряешь его — потеряешь всё. Сойдёшь с ума — и пустыня примет тебя в свои объятия, бережно, как мать принимает блудного сына. Только вот из этих объятий уже не возвращаются. Он знал людей, которые потеряли себя в Стеклянной пустыне. Одни просто исчезли — ушли и не вернулись, растворились в миражах. Другие вернулись, но лучше бы они этого не делали — вернулись пустыми оболочками, с выжженным разумом, с глазами, которые смотрели в никуда и видели там нечто такое, о чём они не могли или не хотели рассказывать. Эти люди долго не жили. Они угасали — тихо, без жалоб, без криков, просто переставали есть, пить, двигаться и однажды засыпали, чтобы уже не проснуться. Пустыня забирала их себе. Всегда забирала.
Местность вокруг менялась, но медленно, неохотно, словно сама природа не могла решить, хочет ли она возвращаться к чему-то нормальному, знакомому, предсказуемому или предпочитает оставаться в этом стеклянном кошмаре, который стал для неё новой нормой. Стеклянные волны — эти фантастические, застывшие в вечном движении образования, похожие на окаменевшее море, — становились ниже, реже, отступали, как отступает вода во время отлива, обнажая дно. Между ними проглядывала спекшаяся, потрескавшаяся земля — коричневая, с зеленоватыми прожилками какой-то минеральной соли или, может быть, примитивной растительности, цепляющейся за жизнь в этом неприветливом мире. Земля эта была твёрдой, как бетон, и звонкой — каждый шаг отдавался в ней глухим, неестественным звуком, словно под тонкой коркой скрывалась пустота. Кое-где даже появилась растительность — невысокие, чахлые, какие-то извиняющиеся кустики с листьями цвета запёкшейся крови, которые шуршали на ветру сухо и неприятно, словно перебирали бумажные деньги или, может быть, кости мелких животных. У этих кустиков были странные, неестественно длинные корни, которые выходили на поверхность и извивались по земле, как змеи, как вены, как щупальца какого-то подземного чудовища. Артём не знал, что это за растения — он вообще не интересовался ботаникой, и его знания о флоре нового мира сводились к простой, грубой, но жизненно необходимой классификации, которую он выработал сам, методом проб и ошибок, наблюдая за тем, что случалось с теми, кто пробовал на вкус незнакомые растения. Первая категория: «можно есть». Таких растений было мало, но они существовали — в основном это были те виды, которые пережили катастрофу почти без изменений, сохранив свои свойства. Вторая категория: «нельзя есть, но можно использовать» — для лечения, для отпугивания насекомых, для выделки шкур. Третья категория: «убьёт при прикосновении». Вот этих растений было большинство, и они были самыми красивыми — яркими, сочными, манящими. Пустошь любила такие шутки: самое опасное всегда выглядело самым привлекательным. Эти кустики с ржавыми листьями и змеиными корнями выглядели так, будто относились к третьей категории, и Артём обходил их стороной, делая широкий крюк, даже если это удлиняло путь. Лучше потерять десять минут, чем потерять руку или жизнь.
Обсерватория приближалась, и теперь, когда расстояние сократилось до нескольких сотен метров, можно было рассмотреть детали, которые раньше сливались в однородную серую массу. Это был целый комплекс — не просто одно здание, а несколько построек, сгруппированных вокруг главного купола, как цыплята вокруг наседки. Комплекс был обнесён бетонным забором — высоким, метра три, не меньше, с остатками колючей проволоки на гребне. Забор был старым, построенным явно до катастрофы, и время обошлось с ним безжалостно: местами он обрушился полностью, и на его месте зияли провалы, через которые можно было пройти, не замедляя шага; местами стоял, но выглядел так, словно мог рухнуть в любую секунду от малейшего толчка, от порыва ветра, от громкого звука. Бетон пошёл трещинами, глубокими, ветвистыми, как засохшие реки на карте, и в этих трещинах уже поселилась жизнь — какой-то мох, какие-то бледные, лишённые хлорофилла грибы, какие-то мелкие насекомые, снующие туда-сюда по своим неведомым делам. Природа возвращала себе то, что у неё отняли. Медленно, но неотвратимо. Она никуда не торопилась — у неё впереди была вечность.
Главное здание — приземистый цилиндр с куполом на вершине — возвышалось в центре комплекса, как гигантский гриб, выросший из бетона и стали, как футуристический храм, посвящённый какому-то забытому божеству. Купол был расколот. Трещина начиналась от основания купола, там, где он соединялся с цилиндрическим корпусом, и шла вверх, расширяясь и разветвляясь, как молния на замедленной съёмке. Она не была сквозной — не полностью, но в самой широкой части, ближе к вершине, через неё можно было увидеть небо. Или то, что здесь называлось небом — бледно-голубую, выцветшую, как старая джинсовая ткань, полусферу, по которой ветер гнал рваные облака, похожие на грязную вату. Через эту трещину внутрь попадали и дождь, и ветер, и вездесущая радиоактивная пыль, и, вероятно, какие-то летучие твари, которые предпочитали гнездиться в тёмных, защищённых от солнца местах. Артём представил себе внутренность купола — огромный телескоп, который когда-то смотрел в небо, а теперь смотрит в пустоту, покрытый пылью и птичьим помётом, бесполезный, забытый, никому не нужный. Когда-то здесь работали люди. Они приходили сюда каждый день, пили кофе, обсуждали новости, строили планы на выходные. Они смотрели на звёзды и думали, что вселенная бесконечна и прекрасна. Они не знали, что вселенная смотрит на них в ответ. И в её взгляде нет ничего прекрасного.
Вокруг главного здания теснились вспомогательные постройки — казармы для персонала, склады для оборудования, гаражи для транспорта, трансформаторная будка, котельная, ещё какие-то строения, чьё назначение трудно было определить с первого взгляда. Сейчас от большинства из них остались только остовы, скелеты, обглоданные временем и непогодой, — голые бетонные коробки без крыш, без окон, без дверей, с зияющими пустыми проёмами, через которые свободно гулял ветер. В некоторых сохранились остатки мебели — покорёженные металлические столы, проржавевшие шкафы, какие-то трубы и кабели, свисающие с потолка, как внутренности из распоротого живота. Повсюду валялся мусор: битое стекло, обрывки бумаги, какие-то пластиковые детали неизвестного назначения, пустые канистры, стреляные гильзы. Гильзы были старыми, пролежавшими здесь много лет, но всё равно они говорили о том, что здесь когда-то стреляли. Здесь был бой. Может быть, небольшой, локальный — несколько человек обороняли обсерваторию от кого-то или, наоборот, штурмовали её. Сейчас уже не разобрать, кто был прав, кто виноват. Все мертвы. Все споры забыты. Остались только гильзы и кости, которые, вероятно, тоже где-то здесь, просто их занесло пылью и песком.
Но Артёма интересовало не то, что было на поверхности. Его интересовало то, что находилось под землёй. Бункер. Три уровня, как сказал Крот — старый картограф, который знал об этих местах больше, чем кто-либо из ныне живущих. Лаборатория. Секретный исследовательский центр, который занимался чем-то, связанным с очисткой окружающей среды от радиационного заражения. Если она действительно существует — а она существует, Крот никогда не посылал его совсем уж наобум, у старика была репутация, которую он берёг как зеницу ока, — то вход должен быть где-то здесь. Возможно, замаскирован под какое-нибудь неприметное строение — трансформаторную будку, склад, гараж. Возможно, завален обломками — специально или в результате обрушения. Возможно, охраняется — автоматическими системами, которые до сих пор функционируют, питаясь от какого-нибудь подземного реактора, или, что хуже, людьми. Люди — самые опасные охранники. Автоматику можно обмануть, отключить, уничтожить. С людьми сложнее — они непредсказуемы, они могут испугаться, могут проявить героизм, могут предать в самый неожиданный момент. Артём надеялся, что охраны нет. Но он был готов и к худшему.
Он остановился, чтобы оценить обстановку. Опыт учил его никогда не лезть на рожон, никогда не действовать impulsively, всегда сначала смотреть, анализировать и только потом принимать решение. Он снял с плеча старый, видавший виды армейский бинокль — тяжёлый, с облупившейся краской, с одной треснувшей линзой, которая давала по левому глазу слегка мутную, искажённую картинку, но всё ещё работающий. Поднёс к глазам, медленно, методично обвёл панораму — слева направо, от дальних подступов до ближних руин. Задержался на каждом подозрительном пятне, на каждой тени, которая могла быть не тенью, а затаившимся существом. Осмотрел окна, двери, проломы в стенах. Тихо. Слишком тихо. Тишина здесь была особенной — не такой, как в пустыне, где всегда что-то шуршало, звенело, перетекало. Здесь тишина была полной, абсолютной, как в склепе. Никакого движения, кроме ветра, гоняющего мелкую, как пудра, пыль по бетонным плитам. Никаких признаков жизни — ни следов на пыли, ни звуков, ни движения в проёмах окон. И тем не менее...
Что-то было не так. Он не мог сформулировать это словами, не мог выделить конкретный признак, конкретную деталь, которая вызвала это чувство. Но многолетний опыт выживания в пустоши — опыт, оплаченный кровью, болью, потерями, — выработал в нём нечто вроде шестого чувства. Некоторые называли это интуицией, некоторые — чутьём, некоторые — паранойей. Сам Артём называл это просто «зубом» — способностью улавливать опасность раньше, чем её увидят глаза или услышат уши. И сейчас этот «зуб» зудел где-то на затылке, у самого основания черепа, как назойливое насекомое, как тихий, но настойчивый голос, повторяющий одни и те же слова: «Будь осторожен. Здесь что-то не так. Ты это знаешь. Ты это чувствуешь. Не игнорируй. Не будь дураком. Ты уже был дураком однажды, и это стоило тебе слишком дорого».
Он не стал пренебрегать предупреждением. Пренебрежение предупреждениями в пустоши каралось быстро и безжалостно. Снял рюкзак — старый, потрёпанный, с заплатками на заплатках, но ещё крепкий, — оставил его в небольшом углублении под прикрытием массивной бетонной глыбы, которая когда-то была частью ограды, а теперь валялась на земле, расколотая на несколько частей, как яйцо какого-то доисторического ящера. Замаскировал рюкзак обломками, присыпал пылью — на тот случай, если кто-то будет проходить мимо. В пустоши воровство было не самым страшным грехом, но Артём не хотел рисковать снаряжением. С собой взял только самое необходимое: пистолет в кобуре на бедре, запасной магазин в кармане разгрузки, нож в ножнах на поясе и флягу с водой. Всё остальное — еда, спальный мешок, запасные патроны, аптечка, инструменты — осталось в рюкзаке. Позже, когда разведает обстановку, он вернётся. Если вернётся.
И тут он услышал крик.
Крик прозвучал откуда-то слева, из-за развалин того, что когда-то было, судя по массивным металлическим воротам и остаткам бензоколонки, гаражом или, может быть, ремонтной мастерской. Крик был женским — в этом не было сомнений, мужчины так не кричат. Он был высоким, пронзительным, полным такого неподдельного, такого животного ужаса, что Артём вздрогнул всем телом, хотя за свою жизнь слышал крики много раз — столько, что, казалось бы, должен был привыкнуть. Крики боли — когда человеку отрывает конечность или вспарывает живот. Крики страха — когда человек видит нечто такое, чего не должен видеть. Крики отчаяния — когда человек понимает, что помощи не будет. Крики ярости — когда человек бросается в последний, безнадёжный бой. Но этот крик был особенным. В нём было всё сразу — и боль, и страх, и отчаяние, и ярость. Но прежде всего в нём звучало сопротивление. Тот, кто кричал, ещё не сдался. Ещё боролся. Ещё верил, что может выжить — или, по крайней мере, умереть не сейчас, не здесь, не так.









