
Полная версия
Дом, который построил Домовой (Скучная тётка: книга 3)
Она подошла к рисунку Ефимушки, тому самому, который всё ещё хранил тепло детского смеха, и провела по нему пальцем. Бумага отозвалась лёгким теплом.
— Протокол «Бабушкин сундук» — это не про то, как спрятать документы. Это про то, как спрятать душу. В вещах, которые нельзя описать. В воспоминаниях, которые нельзя оцифровать. В любви, которую нельзя стереть, потому что она живёт не в базах данных. Она живёт в нас. В каждом взгляде, в каждом прикосновении, в каждом «я помню».
Она посмотрела на выход из комнаты, туда, где за углом, в столовой, Ксенофонт уже накрывал на стол — и думал о ней. И где Радаслав, закончив свой рисунок, теперь рассматривал его на свет, пытаясь угадать, что ещё скрывается за гранью видимого и невидимого.
— Мы строим свой архипелаг, своё пространство мира. — тихо сказала Августа. — Остров за островом. Выбор за выбором. И каждый раз, когда мы выбираем любовь вместо страха, память вместо забвения, тепло вместо холода — мы добавляем ещё один камень в эту стену. Стена эта не видна глазу. Но она держит реальность. Потому что настоящая реальность — это не то, что записано. Это то, что выбрано.
В бункере стало тихо. Но в этой тишине слышалось нечто большее, чем отсутствие звуков. В ней слышался выбор. Сделанный. Подтверждённый. И теперь — нерушимый.
Варвара Прокопьевна первой нарушила молчание. Она поправила фартук, вздохнула и сказала:
— Ну-что ж, выбор сделан. А теперь — чай. И пироги. Потому что любовь, она, знаете ли, любит тепло. И сладкое. И чтобы за столом — все вместе. И разговоры в параллель и смех, добрые шутки…
И все улыбнулись. Даже Максим Сергеевич. Даже Ерофей Петрович, хотя улыбки этих двух военных больше напоминали лёгкое движение мышц, которое можно было бы принять за намёк на улыбку, если бы вы знали, где искать.
А на стене три картины смотрели на них — и в их красках, переплетаясь, жила та самая неописуемая, не поддающаяся никакой ревизии, вещь. Она называлась — любовь. И она была сильнее любого протокола.
Глава 4. Принцип дырявого носка и метафизика детского смеха
На следующий день они снова собрались в комнате с «Самоварчиком». Их команда думал, что же творится с миром явном и неявном, проявленным и непроявленным, материальном и духовном. Каждый думал о своём. Тишина после воцарилась особого сорта – не растерянная, а напряжённая, как струна перед тем, как взять высокую ноту. Максим Сергеевич первый не выдержал этого акустического вакуума.
– Позвольте, – он поднял палец, как школьник на уроке квантовой физики, который вдруг понял, что учитель говорит на древне-шумерском. – Вы утверждаете, что реальность можно… пере-прошить эмоциями? Что любовь – это не метафора, а… строительный материал? Это же…
– Абсурд? – мягко закончила за него Жоржетта, не отрывая взгляда от экрана с отчетом, мельком косясь, удивляясь, что она ещё не исчезла, фотокарточка с Диминой улыбкой. – Максим Сергеевич, а что такое абсурд, как не реальность, отказавшаяся подчиняться нашим ожиданиям? Нам кажется, что мир держится на законах физики: данных и отчётах о них. А на самом деле он держится на вещах куда более хрупких. На обещании вернуться к ужину. На привычке класть любимую чашку слева от тарелки. На том, как двухлетний ребёнок, ещё не умея толком говорить, уже знает запах маминой кофты в темноте.
Жужжа обернулась к Августе. Та сидела, обхватив себя за плечи, и смотрела не на схемы, а на заставку своего ноутбука – фото, где Ефимушка, весь в земляничном пюре, заливается смехом, который не передать никаким мультимедийным средством связи.
– Жоржетта, – сказала Августа так тихо, что только та могла услышать. – Когда ты сегодня утром смотрела на экран с Ефимушкой, что в пару комнат отсюда. Там он с няней, но всёе же не с тобой рядом… что ты чувствовала? Конкретно.
Жужжа вздрогнула, будто её вернули из далёкого путешествия.
– Как что? Тоску. Вину. Желание провалиться сквозь землю, чтобы оказаться рядом. Хотела обнять его так сильно, что… что казалось, стекло экрана должно было треснуть от этого желания.
– А когда ты чувствовала это сильнее всего? – Когда он… протягивал ручки к экрану. И пальчиками водил по маминому лицу на экране. И говорил: «Тёп-ая…» Он думает, экран – это я. Что я за стеклом. Что можно дотронуться.
– Точка контакта. Неосуществлённого, но от этого только более сильного. Ребёнок тянется к экрану, на котором его родной человек, неосязаемый – без ощущений и запахов, словно родной человек на экране – призрак, что становится реальнее, чем стены из бетона между ними. Это… энергетический резонанс. – промолвил Громов, до этого молчавший, как скала, и тихо выдохнул.
Громов произнёс это тем голосом, каким отец проверяет, укрыт ли ребёнок в сумраке ночи — сдержанно, но с дрожью, спрятанной глубоко внутри. Он знал, о чём говорит. Каждую ночь он заходил в комнату сына. Громов чувствовал это кожей.
– Не энергетический, – поправила Августа. – Семейный. И Дима… Дима нашёл способ использовать этот резонанс. Он взял принцип детского жеста «мама за стеклом» и применил его ко всей реальности. Он стал тем, кто за стеклом. Но не исчез. А стал… основой для нового стекла. Для новой реальности, где такие связи – не слабость, а силовой каркас.
В этот момент из коридора донёсся лёгкий, почти неслышный скрип – тот самый, который они научились распознавать за неделю. Скрип не дерева и не металла, а чего-то, чего не должно скрипеть в принципе. Все замерли.
– Он здесь! – прошептала Жужжа.
– «Самоварчик»? – уточнил Максим Сергеевич, инстинктивно отодвигаясь к стене.
– И не только?! – сказала Августа. Она встала и подошла к стене с картинами. На самом свежем наброске – домовой, сидящий на краю дивана и смотрящий на экран монитора, где мелькали силуэты, – что-то изменилось. Раньше экран был пустым. Теперь на нём угадывались смутные очертания… комнаты. Детской. И маленькой фигурки в пижаме с мишками.
– Он вновь учится!? – сказал Громов, подходя ближе. – Не просто материализуется. Он… взаимодействует. Потребляет информацию. И выдаёт её в переработанном виде. Смотрите.
Действительно, пока они смотрели, очертания на экране в рисунке стали чуть чётче. Теперь можно было разглядеть, что на стене детской висел рисунок – кривоватый домик с трубой. Тот самый, который Ефимушка нарисовал неделю назад, и Жужжа сфотографировала, чтобы сохранить для потомков, так сказать.
– Он… подключается к нашему полю, – медленно проговорила Августа. – К нашему общему информационному пространству. И картины – это не просто изображения. Это… интерфейсы. Порты для связи. Когда я рисую домового, я не создаю его с нуля. Я настраиваю канал. Делаю его доступнее для восприятия. И чем больше мы вкладываем в этот канал – воспоминаний, эмоций, бытовых деталей – тем устойчивее он становится. Тем реальнее.
Максим Сергеевич побледнел.
– Вы хотите сказать, что своими акварельками и акрилками, вы… пробурили дыру в материальном поле? И теперь через эту дыру к нам заглядывает… что? Сущность, питающаяся детскими рисунками и чувством вины работающих матерей? И эта сущность может быть вовсе не наш «Самоварчик»?
– Не «питающаяся», – резко оборвала его Жужжа. Она встала, и в её глазах горел тот самый огонь, который Ерофей называл «режимом мама-медведицы». – А существующая благодаря. Есть разница. Одна сущность паразитирует, другая – со-творяется. Дима не стал паразитом. Он стал… фундаментом. Основой для чего-то нового. И да, этот фундамент строится из нашего с вами обычного человеческого тепла. Из тоски по ребёнку. Из смеха над глупым стикером от Ксенофонта. Из запаха пирогов Варвары Прокопьевны. Вы называете это «дырой в правовом материальном поле». А я называю это… домом. Единственным домом, который у нас остался, пока там, снаружи, мир пытается стереть нас, как ненужные файлы.
Её голос дрогнул на последних словах. Августа подошла и молча обняла её за плечи. В этот момент в комнате стало заметно теплее. И пахнуло… ванилью. Свежей выпечкой. Хотя кухня была в другом конце коридора, а Варвара Прокопьевна сегодня, насколько знала Августа, пекла гречневые оладьи, а не ванильное печенье.
На экране в рисунке силуэт Ефимушки вдруг повернулся. И поднял руку. Не к экрану. А за пределы рисунка. Как будто махал кому-то, кто стоит рядом с картиной.
И все пятеро в комнате почувствовали одно и то же: лёгкое, едва уловимое дуновение воздуха у щеки. Как будто мимо пронеслась пушинка. Или кто-то невидимый провёл ладонью в сантиметре от кожи, не дотрагиваясь, но обозначая присутствие.
– Принцип дырявого носка, – вдруг сказала Августа, и её голос прозвучал странно спокойно на фоне всеобщего замешательства. – Если мир – это носок, а Дима – дырка в нём, то мы сейчас не латаем дырку. Мы вплетаем в её края новую нить. Нашу общую нить. И чем больше мы вплетём – тем красивее и прочнее станет узор. Да, носок будет с дыркой. Но зато эта дырка будет нашей. И через неё будет видно не голую ногу, а… другую реальность. Ту, где законы пишутся не чиновниками, а сердцем.
Августа посмотрела на свои руки, испачканные акрилом, и вдруг подумала о своём сыне – Радаславе. О том, как он вчера вечером сидел в комнате с блокнотом и рисовал что-то, о чём не рассказывал. А потом, укладываясь спать, спросил: «Мам, а дядя Дима правда слышит, когда мы о нём думаем?» Она ответила: «Правда!». И мальчик, помолчав, прошептал в темноту: «Дядя Дима, я здесь. Я тебя помню!». Это были не просто слова памяти. Это была формула. Та самая нить, которая вплетается в край «дырявого носка».
Она посмотрела на своё отражение в тёмном экране монитора. На свою, как она сама себя называла, «скучную тёткину» физиономию. И вдруг улыбнулась. Не широко. Но так, что паутинки кожи вокруг глаз сложились в узор, похожий на лучи.
– Ладно, – сказала она, отряхивая руки, как после завершения сложной работы. – Теория теорией, а практика – пирогами. Пойду помогу Варваре Прокопьевне. А ты, Жоржетта, – она повернулась к подруге, – возьми отложи планшет, направься к Ефимушке, возьми отгул. Просто, чтобы побыть рядом и порадоваться совместному семейному времени вместе. И чтобы… вплетать ниточку. Поговорить с семьёй, с Ефимушкой про нашего домового, который живёт в картинках. Про дядю Диму, который строит дом из воздуха и воспоминаний. Дети ведь верят в такие вещи без всяких доказательств. А может, именно поэтому они и есть самое веское доказательство.
Она вышла, оставив их в комнате, где пахло ванилью, где на экране ноутбука мерцали схемы несуществующего человека, а на стене в рисунке маленький силуэт в пижаме с мишками теперь явно что-то строил из кубиков. Из кубиков, которых на рисунке раньше не было.
Ерофей Петрович посмотрел на жену, на её руки, сжавшие планшет так, что костяшки побелели.
– Ну-что, инженер нашего семейного счастья? – спросил он тихо. – Будем строить метафизику на основе детского смеха?
Жужжа глубоко вдохнула, провела ладонью по клавиатуре, написав заявление на пару дней отгулов.
– Будем! – сказала она твёрдо. – Потому что всё остальное – бетон, сталь, законы и отчёты – уже дало трещину. А этот материал… – её голос дрогнул, но не от слабости, а от странной, новой уверенности, – этот материал проверен веками. Он называется «любовь». И против него даже самый совершенный алгоритм стирания – бессилен.
И пошла в их личное пространство – комнату, где она увидела сонное, помятое личико Ефимушки, а он, увидев маму, просиял и потянулся к ней со своим вечным «Тёп-ая…», в их личном пространстве комнаты снова повеяло тем самым странным, уютным теплом. И где-то в углу, на полке с документами, сам собой перевернулся листок бумаги. На его обороте, чистом вчера, теперь проступили два слова, выведенные знакомым, ушедшим подчерком: «Продолжайте. Я слушаю».
Августа, уже выйдя в коридор, остановилась. Она прислонилась спиной к холодной бетонной стене и закрыла глаза. Внутри неё, как эхо, отдавались слова, которые она не говорила вслух, но которые жили в ней все эти дни.
— Выбор, — подумала она. — Каждый день мы делаем его. Выбрать страх — и спрятаться за стенами, за регламентами, за словами: «Так положено!». Выбрать любовь — и признать, что мир не сводится к инструкциям. Что носок может быть дырявым, но зато тёплым. Что домовой может жить в картине, если в неё поверить. Что муж, который чинит инженерные инфраструктурные объекты за стеной, — это не просто инженер. Это человек, который каждую ночь кладёт руку мне на спину и шепчет: «Я здесь! Люблю тебя…». Что сын, видящий фиолетовые тени, — это не ошибка природы. Это следующий шаг эволюции их семейного генофонда. И что любовь — это не метафора. Это единственная сила, которая способна удержать реальность, когда все остальные нити уже оборваны.
Она открыла глаза. В коридоре было сумрачно, но ей показалось, что лампочки засветили чуть теплее.
— Свобода выбора — это не право, … — снова подумала она. — Это ответственность. Мы отвечаем за то, во что превращается мир. Если мы выбираем любовь — мир становится теплее. Если выбираем память — мир становится глубже. Если выбираем быть вместе — мир становится прочнее. Даже когда его пытаются стереть.
Она оттолкнулась от стены и пошла к кухне. Туда, где Варвара Прокопьевна уже ставила чайник. Где пахло пирогами и чем-то неуловимым, что не поддаётся описанию — но что держит этот мир на плаву. Любовью.
Выбор был сделан. И теперь — нерушим.
Глава 5. Протокол «Пирожок с капустой» и топология уюта
На следующий день бункер проснулся от запаха, который не вписывался ни в один протокол. Это был не запах кофе из автомата, не запах озонового воздуха систем вентиляции и даже не запах свежей типографской краски от принтера, печатающего отчёт о «несуществующем объекте». Это был запах жареного лука, тушёной капусты и дрожжевого теста. Запах пирожков.
Варвара Прокопьевна, в нарушение всех правил хранения продуктов и санитарных норм Бункера, устроила на маленькой кухонной плите кулинарный перформанс. Она месила тесто на столе, застеленном чистой медицинской клеёнкой, шинковала капусту ножом, который, как она уверяла, «помнит ещё блокаду», и приговаривала что-то себе под нос. Августа, заглянувшая за чаем, застыла на пороге.
– Варвара Прокопьевна, вы… это… откуда ингредиенты?
– А, Августа Иосифовна, – повариха махнула рукой, обсыпанной мукой. – Не спрашивайте. Вчера вечером заглянула в кладовку за крупой – а там, на полке, мешочек с мукой стоит. И капустина. И лук. Не было их там в понедельник, я ручаюсь. Но раз есть – значит, так надо. Может, ваш домовой подкинул. Или сама реальность проголодалась от всей этой метафизики. А на голодный желудок, я вам скажу, никакие чудеса не творятся. Только мигрень и несварение.
Августа присела на табурет, наблюдая, как ловкие руки лепят аккуратные пирожки, защипывая края особым, «бабушкиным» способом.
– Вы не боитесь? – спросила она тихо. – Что это… не совсем продукты? Что они могут быть… частью чего-то?
– Деточка!? – Варвара Прокопьевна посмотрела на неё поверх очков, – Всё на этом свете – часть чего-то. Воздух – часть атмосферы. Слово – часть разговора. А пирожок – часть гармонии в семье. Потому что пирожок не едят в одиночестве. Его делят. Им угощают. О нём говорят: «Ой, как вкусно!» или «А у моей бабушки были с яйцом и зелёным луком?!». Вот, и весь секрет. Если эти пирожки – часть той… меж-пространственной щели – нашего или нового «Самоварчика», что ли?! – она кивнула в сторону коридора, откуда иногда доносился тот самый скрип, – То пусть учатся быть съедобными. А если нет – ну, значит, просто пирожки. От них тоже хуже не станет.
Логика была железной и вполне «съедобной». Как и тесто под её руками.
Тем временем в оперативной комнате – их штабе – Жужжа с Ерофеем разбирали последние данные. Картина была сюрреалистичной. Цифровой след Димы исчез окончательно. Из архивов МВД, из флотских списков, даже из базы данных паспортного стола – везде стояла пометка «запись не найдена». Но параллельно с этим в бункере начали появляться артефакты. Не мультяшные, а самые что ни на есть физические.
Однако, данные о Максиме Сергеевиче, Варваре Прокопьевны, Громовых, Августе, Ксенофонте и Радаславе – исчезли всего на день – как на миг, как ошибка системы, что стирала лишь Диму, как мимолетный баг.
Тем не менее исчезновения и появления повторились, Максим Сергеевич, утром не нашёл свой любимый карандаш с ластиком. А через час обнаружил его в холодильнике, рядом с пачкой масла. Карандаш был тёплым. А на масле, если приглядеться, отпечатался чёткий след зубов – маленьких, как у ребёнка.
– Это что, наш «Самоварчик» зубастик? – пробормотал он, осторожно доставая карандаш. – Или он нам намекает, что пора завтракать?
– Это не агрессия. Это… исследование. Тактильное. Он изучает нашу реальность через предметы. Через их текстуру, температуру, вкус. Как наши земные (проявленные, видимые) дети, всё пробует на зуб, просто повторяет за Ефимушкой… Карандаш – для письма, для творчества. Масло – для питания, для жизни. Он как бы составляет каталог своего. Базу данных нашего быта в понимании своего невидимого мира. – проговорил Ерофей Петрович, изучавший феномен, выдал гипотезу.
– Базу данных из украденных носков и надкушенного масла? – съязвил Максим Сергеевич, но в голосе его уже не было паники. Был скорее… профессиональный интерес.
Громов говорил о детях, и новая, непривычная мягкость проступила в его обычно резких чертах. Он думал и о Ефимушке, и о Радаславе. Вчера вечером, когда он заглянул в его комнату, Радаслав сидел с закрытыми глазами, и в воздухе вокруг его ладоней дрожал тот самый фиолетовый свет — такой же, как у Августы.
— Дядя Ерофей! — сказал мальчик, не открывая глаз, — Дядя Дима говорит, что я не один. Что таких, как мы, много.
Ерофей тогда промолчал. Но сейчас, вспоминая следы маленьких зубов на масле, он вдруг понял, что Радаслав, Ефимушка, «Самоварчик» — не случайность, они все в какой-то мере в одной «весовой категории», так сказать.
В этот момент в комнату вошла Августа с тарелкой дымящихся пирожков.
– Протокол «Пирожок с капустой» в действии, – объявила она. – Варвара Прокопьевна настаивает, чтобы все отвлеклись на пять минут и подкрепились. Говорит, что сытое сознание лучше генерирует защитные поля.
Пахло так божественно, что даже Максим Сергеевич не устоял. Они расселись вокруг стола, заваленного схемами и принт-аутами, и принялись есть. И тут случилось странное.
Как только Жужжа откусила первый кусок, на большом экране, где обычно висела карта сигналов, возникла рябь. Не помехи, а скорее… узор. Как будто кто-то водил пальцем по пыльному стеклу. И узор этот постепенно сложился в контур. Контур детской ручки. Ладошки с растопыренными пальцами.
– Это… Ефимушка, – прошептала Жужжа, замирая с пирожком в руке. – Он так всегда, когда ест что-то вкусное, размазывает ладошкой по столу… А потом смотрит на отпечаток…
Отпечаток на экране медленно заполнился цветом. Неярким, акварельным. И вокруг него проступили другие детали: крошки на столе, краешек синей чашки, пятно от варенья. Картинка была статичной, но невероятно живой. Как моментальный снимок из другого измерения.
– Канал стабилизируется, – тихо сказал Громов, не отрывая взгляда от экрана. – Не через сложные вычисления. А через… общий контекст. Через синхронизацию бытовых ритуалов. Мы здесь едим пирожки. Там… он размазывает ладошкой по столу. Два параллельных действия, связанные одним смыслом – «семейная трапеза». И эта связь усиливает мост.
Августа медленно кивнула. Она смотрела не на экран, а на свою тарелку. На золотистую корочку пирожка, из которой шёл пар.
Августа чувствовала это каждой клеткой: мир истончается. Она — медиум, она привыкла видеть то, что скрыто. Но сегодня всё было иначе. Сегодня скрытое само тянулось к ней. И она знала, что за стеной, в машинном зале, её муж Ксенофонт сейчас проверяет показатели давления в гидравлике. Человек, который никогда не видел фиолетового свечения. Который верит только в цифры и допуски. Но при этом каждое утро оставляет ей на столе в столовой чашку её любимого иван-чая с мёдом — именно так, как она любит. И ни разу не спросил, почему его жена иногда разговаривает с пустотой. Он просто сказал однажды: «Ты моя реальность – главная и основная. Всё остальное — детали!». Августа улыбнулась этой мысли. Она знала: Ксенофонт — главный инженер бункера, но главная его инженерия — это умение держать мир целым, пока она рисует в нём «новые двери». И это тоже — любовь. Самая тихая, самая прочная.
– Дима всегда говорил, что самое сложное в архитектуре – не рассчитать нагрузку, а вписать здание в контекст!? – сказала она задумчиво. – Чтобы оно не выглядело инородным телом. Чтобы оно дружило с окружающим пространством. С деревьями, с небом, с памятью места. Он, наверное, и здесь применил тот же принцип. Он не строит новую реальность с нуля. Он… встраивает её в уже существующую. Как пирожок встраивается в обеденный перерыв. Как детский смех встраивается в тишину квартиры. Он использует уже готовые, тёплые, «обжитые» ячейки нашего мира. И заполняет их… новым содержанием.
– То есть наш бункер сейчас – это такой архитектурный гибрид? – уточнил Максим Сергеевич, осторожно откладывая второй пирожок. – Где несущие конструкции – из бетона и арматуры, а отделка – из наших воспоминаний и пирожков с капустой?
– Что-то вроде того, … – улыбнулась Августа. – И, кажется, «отделка» начинает влиять на «конструкцию».
Она указала на стену. Там, где раньше была серая, безликая штукатурка, теперь проступал лёгкий, едва заметный узор. Похожий на морозные рисунки на стекле. Если приглядеться, можно было разглядеть контуры: вот спинка дивана, вот абажур торшера, вот силуэт кошки на подоконнике… Узнаваемая, уютная гостиная. Не та, что в бункере. А та, что была в их старых квартирах. У каждого – своя.
– Он рисует наш общий дом! – сказала Жужжа, и голос её дрогнул. – Из обрывков наших воспоминаний. Чтобы нам было… не так одиноко.
В этот момент в комнату вкатился маленький металлический шарик – часть от какой-то старой аппаратуры. Он покатился по полу, описал дугу и остановился у ножки стола. А потом… подпрыгнул. Один раз, второй. Как будто его подбрасывала невидимая рука. Играла.
Все замерли, наблюдая за этой немой сценой. Шарик прыгал, постукивал о пол, катился, снова подпрыгивал. В его движениях была какая-то… радостная, детская неуклюжесть.
– Ефимушка обожает такие шарики, – тихо произнесла Жужжа. – У него целая коллекция… Он их катает, кидает, теряет под диваном…
И тогда Августа поняла. Поняла окончательно. Он не просто «стабилизировал канал». Он приглашал гостей.
«Самоварчик», Дима, щель в реальности – называйте как хотите – не просто существовал параллельно. Он активно создавал общее пространство. Пространство, где правила определялись не законами физики, а законами семьи. Где связь между матерью и сыном могла стать несущей балкой. Где запах пирожков мог быть проводником. Где украденный носок и надкушенное масло были не актами вандализма, а буквами в новом алфавите. Алфавите их общего дома.
– Максим Сергеевич. – сказала Августа, отрывая взгляд от играющего шарика. – Вы всё ещё считаете, что мы рискуем материальным полем?
– Августа Иосифовна, – ответил он с неожиданной лёгкостью, вздохнув, сняв очки и протерев их салфеткой. – Если честно, я уже не уверен, что такое «материальное поле». Поле – оно для игры. Или для выращивания урожая. А то, что здесь происходит… это больше похоже на строительство. И законы тут, кажется, пишутся не в министерствах. Они… вырастают. Как узор на стене. Из наших с вами поступков. Из того, поделимся ли мы последним пирожком. Из того, вспомним ли мы, как пахнет дом нашего детства.
Он помолчал, глядя на проступающий на стене рисунок своей старой гостиной с огромным книжным шкафом.
– И знаете, что? Эти законы… они, пожалуй, покрепче многих статей Уголовного кодекса будут.
Шарик в этот момент докатился до его ноги и тихо стукнул о ботинок. Максим Сергеевич наклонился, поднял его, подержал в ладони. А потом, с какой-то неожиданной для него самого грацией, подбросил в воздух. Шарик описал дугу и… исчез. Не с шумом, не со вспышкой. Просто перестал существовать в точке наивысшего подъёма.
А на стене, в углу проступившего рисунка, появилось новое пятно. Круглое, блестящее. Как будто кто-то только что приклеил туда металлический шарик. Часть узора. Часть дома.









