Дом, который построил Домовой (Скучная тётка: книга 3)
Дом, который построил Домовой (Скучная тётка: книга 3)

Полная версия

Дом, который построил Домовой (Скучная тётка: книга 3)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Екатерина Мосина

Дом, который построил Домовой (Скучная тётка: книга 3)


Трилогия – СКУЧНАЯ ТЁТКА





КНИГА 3.

ДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ ДОМОВОЙ


Писатель

Мосина Екатерина Альбертовна


Глава 1. Исчезновение, начинающееся с носков

Утро в бункере начиналось с тишины, которая звучала слишком громко. Не той благословенной тишине, что царит в доме, где спит ребёнок, а тревожной, натянутой – словно сама реальность затаила дыхание перед чихом. Августа Иосифовна, ещё не допив свой утренний иван-чай, уже поняла: сегодня что-то не так.

Их «Самоварчик» будто перестал быть прежним, он будто обрёл «новое прочтение». Он всё ещё святился, писал записки и свечение видели только близкий круг – их команда, Августа и Радаслав всё ещё его чувствовали его мысли и желания… Но их меж-пространственная сущность или сущее из щели меж-мирья стала какой-то иной…

Первой спохватилась Варвара Прокопьевна. Её крик «Носочки-то куда подевались?» прозвучал с такой интонацией, будто речь шла не о паре шерстяных изделий, а о краже ядерных чемоданчиков. Она стояла посреди коридора с одним синим носком в руке, второй её ноги был одет в зелёный – явный признак того, что в мироздании образовалась очередная щель.


– Опять!? – вздохнул Ерофей Петрович Громов, проходя мимо с папкой, толщиной в добрую детскую энциклопедию. – Третий день подряд. Вчера – чайная ложка, позавчера – устав подводных сил 1987 года из архива. А теперь носки. Что ж. Вполне логично.


Жужжа, она же Жоржетта, выглянула из комнаты связи. Под глазами у неё легли фиолетовые тени, но лицо светилось – на экране планшета копошился Ефимушка, завтракающий манной кашей с художественными разводами из варенья. Няня Екатерина Семёновна, женщина с лицом, напоминавшим добрую сельскую икону, пыталась накормить его с ложечки, но двухлетний стратег предпочитал тактику пальцевой живописи.


– Мама! – ткнул он липким пальцем в камеру. – Каша-а!


Жужжа провела пальцем по экрану, и её губы дрогнули в той особой улыбке, что бывает только у матерей, разлученных с детьми на расстоянии, преодолеваемом лишь сигналом Wi-Fi. Вся она была здесь, в этой работе, в этих сводках, в попытках вычислить призрака по имени Дима. Но сердце – это плотная, тёплая субстанция, оно не умеет телепортироваться. Оно оставалось там, где маленькие руки тянулись к экрану.

Августа смотрела на Жоржетту — и видела не просто коллегу, не просто гениального аналитика, который мог разложить хаос на простые формулы, не просто подругу детства. Она видела женщину, разорванную будто надвое. Женщину, которая каждое утро оставляла своего двухлетнего Ефимушку на попечение няни Екатерины Семёновны — доброй, надёжной, но всё-таки чужой женщины. И каждое свободное мгновение возвращаясь к нему через экран, через голос, через присутствие, которые невозможно передать по вай-фаю. Ерофей Петрович Громов — муж Жоржетты, человек, чьи плечи, казалось, держали не только этот бункер, но и половину логистики южного направления дислокации вооружённых сил России — умел молчать так, что его молчание было громче любых отчётов. Он не роптал. Он просто брал на себя ещё одну смену, ещё один вызов, чтобы Жоржетта могла лишний час посидеть с сыном перед сном. Громов, ныне генерал, который в молодости ловил рыбу на утренней зорьке и мог часами смотреть на поплавок, теперь ловил тишину между сигналами жития-бытия в этом бункере исследования «меж-пространственной щели». И в этом молчании, в этой общей усталости, в этом разделённом дыхании была та самая бесценная дружба, которая скрепляла их команду крепче любого приказа.

Августа знала: Жоржетта любит сына так, как умеют любить только те, кто каждый день рискует не вернуться. Она не говорила об этом вслух — не было ни времени, ни слов. Но когда она смотрела на экран, где Ефимушка размазывал кашу по столу, её лицо становилось прозрачным, как лёд на весеннем озере. И в этой прозрачности, в этой хрупкой тишине, Августа, привыкшая чувствовать мир кожей, видела самое главное: любовь, которая держит реальность прочнее любых документов.

Августа, глядя на неё, вспомнила своего Ксенофонта, который сейчас, наверняка, где-то тут вот возится с котлами на электростанции в их бункере, шлёт ей в мессенджер смешные стикеры с котами в касках. Любовь в эпоху всеобщего дисбаланса оказалась странным делом: она существовала в разрывах, в паузах между сводками, в коротких сообщениях, смысл которых был не в словах, а в самом факте существования: «Я здесь. Ты там. Мы есть друг у друга. Мы вместе.».

Августа знала: где-то в лабиринтах бетона и стали, на нижнем уровне, где гул трансформаторов звучал как дыхание огромного спящего зверя, её Ксенофонт — главный инженер, человек, который умел чинить не только генераторы, но и порой сломанные судьбы — прислушивался к ритму бункера. Он был её якорем, её тихой пристанью. Сейчас он, наверное, проверял показатели влажности в кладовых или возился с котлами, но Августа чувствовала его присутствие так же отчётливо, как чувствовала пульс у себя на запястье. Между ними не было слов — только вибрация общего дела, общего мира, общей тишины их исследования меж-пространственной щели в бункере с их командой.

А в комнате Радаслава — их сына-подростка, мальчика, который смотрел на мир с мудростью столетнего старца и любопытством котёнка — горел ночник. Радаслав спал беспокойно: он всегда чувствовал перемены раньше, чем о них сообщали приборы. Его сны были цветными и странными — Августа, как медиум, могла бы поклясться, что иногда видит их отражение в мерцании «Самоварчика». Она ощущала, как в его детской, за стеной, клубится что-то — не страх, нет, скорее ожидание. Он ждал чего-то, чего не мог объяснить. И это «что-то» уже бродило по коридорам бункера, меняя реальность с лёгкостью фокусника, который не знает сам, какой трюк выполнит следующим.

«Мы все здесь — как ноты в одной партитуре, — подумала Августа. — Громов — бас, Жоржетта — скрипка, Радаслав — детский хор, Ксенофонт — контрабас, а я… я — дирижёр, который не видит оркестра, но слышит каждую фальшь. А вместе мы один оркестр.».

И в этой фальши, в этом тонком, почти неуловимом диссонансе, который вползал в их мир вместе с исчезновением Димы, она угадывала нечто большее, чем ошибку базы данных. Она угадывала выбор.

Но сегодня утром речь шла о том, чего не было.

Максим Сергеевич, их де-факто начальник и де-юре испуганный чиновник среднего звена, генерал по званию и собственному призванию, вошёл в командный зал с лицом человека, только что увидевшего собственное пенсионное удостоверение в исполнении Сальвадора Дали.


– Данные, – произнёс он с придыханием. – Они исчезают. Системно. Элегантно. Словно их кто-то… стирает ластиком из метафизического канцелярского набора.


Оказалось, что пропажа носков была лишь камерной прелюдией к симфонии небытия. В цифровых архивах МВД, во флотских базах данных, даже в старой картотеке краснодарского военкомата – везде, где когда-либо упоминался Дмитрий (он же Дима, он же Дмитрий Мирон, он же «Самоварчик»), начался процесс тихого аннигилирования. Фотографии блекли до серых прямоугольников. Строки в таблицах заменялись последовательностями нулей. Даже отпечатки пальцев в картотеке превратились в абстрактные узоры, напоминавшие скорее карту архипелага некой суши, чем дактилоскопию.


– Я официально доложил! – сказал Ерофей Петрович, откладывая папку. Голос у него был спокойный, басовитый, как гул трансформатора в подвале. – Как вы и просили. Доложил, что человека с такими данными не существует. Не существовало. Нет, и быть не может в рамках действующего законодательства и общепринятых представлений о пространстве-времени. Мне даже вежливо сказали «спасибо за бдительность».


В бункере повисла пауза. Где-то тикали часы. Где-то шуршал принтер, печатающий то, что, возможно, исчезнет ещё до того, как бумага попадёт в лоток.


– То есть его… вычеркнули? – спросила Жужжа, на секунду оторвавшись от экрана, где Ефимушка теперь размазывал кашу по столу, создавая что-то вроде джойстика из манки.

– Не совсем, – задумчиво проговорила Августа. Она подошла к одной из своих картин, стоявшей на мольберте в углу. На ней был изображён домовой – не уютный книжный, а их, бункерный, «Самоварчик». Существо из теней, сдвинутых углов и тёплого пара над чашкой. – Его не вычеркнули. Его… освободили от контекста. Он становится чистым понятием. Идеей.

– Августа Иосифовна, дорогая моя, – Максим Сергеевич умоляюще сложил руки. – Вы говорите так, будто это хорошо. А я, простите, вижу дыру в правовом поле размером с человека, которого нет и не было никогда в материальном мире, мире вещей! Он же исчезает из всех реестров! Завтра могут исчезнуть документы на этот бункер! Послезавтра – мы с вами!

– Не исчезнем! – сказала Варвара Прокопьевна, появляясь на пороге с подносом. На подносе дымился самовар, лежали сушки в форме колец и стояла банка с надписью: «Малиновое. Для важных переговоров». – Потому что мы не в реестрах. Мы – за чаем. А то, что за чаем – то уже часть домашнего уклада. А уклад, голубчик, из реестров не вычеркнешь. Его можно только забыть. Или вспомнить.


Она налила чай. Аромат разлился по комнате, густой, смолистый, пахнущий чем-то древним и очень устойчивым. И странное дело – пока они пили, глядя на экраны, где продолжалось тихое стирание Димы из мира официальных бумаг, тревога отступила. Не исчезла, а просто заняла своё законное место – где-то между заботой о Ефимушкином здоровье и мыслями о том, что к ужину нужно разморозить котлеты.

Августа смотрела на свой рисунок домового. И вдруг ей показалось – нет, она почувствовала – что тени на картине шевельнулись. Не так, как в мультфильме. А как шевелятся воспоминания, когда о них думаешь слишком сильно. Картина дышала. Тихо. Всего лишь раз в минуту.

И она поняла то, что не мог бы сформулировать ни Максим Сергеевич с его протоколами, ни Ерофей Петрович с его сводками. Дмитрий не сбежал. Он не спрятался. Он делал то, что и обещал, уходя в последний раз, глядя на неё своими странными, слишком глубокими глазами: он менял правила. Он превращался из объекта поиска, самого сущего – в архитектора, создателя сущего. Архитектора новой реальности, где физика могла поддаваться чувствам, где связь между людьми была не метафорой, а строительным материалом, а домовой – не сказкой, а формой жизни, рождённой от тоски по теплу.

«Сирена», тот злополучный корабль, с которого всё началось, был не ловушкой. Он был дверью. Точкой перехода. И Дима теперь был по ту сторону этой двери. Но дверь, как обнаруживалось, была двусторонней.

Варвара Прокопьевна протянула ей кусочек сыра.


– На, Августа, подкрепись. Смотрю, мысли у тебя тяжёлые. Мысли нужно кормить, а то они сами начинают мир вокруг кушать.


Августа взяла. На экране Жужжи Ефимушка наконец-то позволил себя накормить и теперь смеялся, размахивая ложкой, как дирижёр маленького оркестра, исполняющего симфонию утра. Где-то в бункере, наверное, её Ксенофонт проверял давление в системе. Где-то в Питере, возможно, кто-то ещё из их разросшейся, дружной семьи – подводник Ицик, вечный скептик Тимофей (брат Августюши), суровый капитан Стефан – все они чувствовали тот же лёгкий холодок потери, тот же зуд недосказанности от изменения пространства бытия-жития.

Исчезновение началось с носков. Потом перешло на документы. Скруглит ли оно свои края о живых людей? Или, может быть, люди – это как раз то, что исчезнуть не может? Потому что их держит вовсе не цифровая запись в базе, а эта самая сеть – невидимая, абсурдная, прочная, как кружево, сплетённое из чайного пара, детского смеха, единения жития-бытия в пространстве времени и вариантов реальностей, смешных стикеров и упрямой веры в то, что домовые – это не ерунда.

Августа откусила кусочек жаренного сыра. Хруст разнёсся по тихой комнате, нарушив напряжённое молчание экранов. Это был хороший, честный звук. Звук реальности, которая, несмотря ни на что, оставалась хрустящей, съедобной и слегка сладковатой на вкус.

Но быть рядом — это ещё и выбор. Каждое утро Августа делала выбор: встать и пойти в командный зал, где её ждали пустые архивы и исчезающие строки, или остаться здесь, с картиной, с облаками, с той странной тишиной, в которой можно услышать дыхание мира. Она выбирала и то, и другое. Она была медиумом, и её дар не выключался по расписанию — он работал фоном, как тот самый генератор, который Ксенофонт настраивал с любовью часовщика.

«Любовь — это не чувство, — вдруг подумала Августа, вспомнив строчку из блокнота Димы, которую прочитала накануне. — Любовь — это решение. Каждую секунду. Выбор оставаться, когда хочется убежать. Выбор верить, когда данные говорят об обратном. Выбор быть рядом — даже когда тебя разделяют километры бетона, работа и няня у кроватки ребёнка».

Она посмотрела на экран, где продолжалось тихое стирание Димы из реестров и их отчетов. И улыбнулась. Потому что знала: никакой ластик не вычеркнет того, что было выбрано сердцем. Никакая метафизическая канцелярия не отменит любовь, которая сплела их в этот странный, нелепый, но такой живой узел. И если Дима действительно исчезал — не из мира, а из документов, — то, может быть, это было не наказание. Может быть, это был его собственный выбор. Выбор стать невидимым, чтобы остаться настоящим.


– Знаете, что?! – сказала она всем и никому конкретно. – Мне кажется, пора рисовать. Много рисовать.


Максим Сергеевич вздрогнул.


– Ещё картин? Августа Иосифовна, я умоляю! Каждая ваша картина – это новый отчёт!

– Прекрасно, – улыбнулась Августа. – Отчет – так отчет. А я пока буду рисовать дом, который не могут стереть. Дом, который строится прямо сейчас. Из всего этого.


И её взгляд скользнул от тревожных экранов к улыбающемуся лицу Ефимушки на планшете, к парящему над самоваром облачку пара, к серьёзному лицу Ерофея Петровича и усталым, но тёплым глазам Жужжи.

Первый кирпич в архитектуре нового мира, подумала она, это не сталь и не бетон. Это просто взгляд, полный любви, брошенный через экран. И если таких кирпичей будет достаточно, то никакое исчезновение не страшно. Потому что исчезнуть можно только из того места, где тебя всерьёз и не ждали.

А здесь ждали. Здесь всегда будут ждать. Даже если в реестрах напишут «не существует». Особенно – если напишут.

Августа допила чай. Малиновое варенье осело на донышке золотистой лужицей. Она смотрела, как Жоржетта, наконец оторвавшись от экрана с заспанным Ефимушкой, потянулась к чашке — и встретилась взглядом с Громовым. Тот не сказал ни слова. Просто подвинул к ней сахарницу. Маленькое движение. Почти незаметное. Но в нём было всё: прощение за долгие часы работы, гордость за её ум, благодарность за то, что она есть. Жоржетта улыбнулась — той улыбкой, которая появляется, когда тебя понимают без слов.

И Августа вдруг поняла: это и есть тот самый «фоновый режим», о котором писал Дима. Не технология. Не протокол. А тихий, непрерывный выбор — быть. Быть друг для друга. Быть для мира. Быть для тех, кто исчезает из реестров, но остаётся в памяти сердец.

Она посмотрела на портрет домового на мольберте. «Самоварчик» смотрел на неё с холста — и в его глазах, нарисованных черным акрилом, словно углём, мерцал тот же свет, что горел сейчас в глазах Жоржетты, Громова, в тихом сонном бормотании Радаслава за стеной, в гуле генераторов, которые сторожил её Ксенофонт.

«Выбор всегда есть, — подумала Августа. — Даже когда кажется, что реальность стирают, как старую запись. Можно выбрать исчезнуть. А можно — остаться. И не просто остаться. Остаться любя.».

Она взяла кисть. Провела линию. Над домовым, на фоне бункерных стен, проступил контур — едва заметный, как улыбка сквозь сон. Контур человеческой фигуры. Той, что уходила, но не исчезала.


— Ты выбрал быть ветром, — прошептала она. — Что ж. Ветер — это тоже голос. Просто его слышат не ушами.


За окном бункера начинался новый день. И где-то, может быть, в этом самом ветре, Дима улыбался им всем.


Глава 2. Анатомия тишины, или Что скрывает пауза между гудками?

На третий день после протокола под названием «ВИН» («Великого Исчезновения Носков») в бункере воцарилась тишина особого рода. Не тревожная, а… сосредоточенная. Напряжённая, как струна перед тем, как извлечь ноту, которой нет в партитуре. Августа Иосифовна стояла перед чистым холстом и чувствовала эту тишину кожей – она вибрировала, отдаваясь лёгким звоном в ушах, похожим на эхо далёкого колокола.

Ерофей Петрович методично, с видом хирурга, вскрывающего труп кибернетического организма, изучал отчёты. Его палец водил по строчкам на планшете.


– Логистика небытия, – пробормотал он себе под нос. – Сначала мелкие предметы. Потом цифровые следы. Закономерность прослеживается: исчезает то, что легко описать. Носки – пара предметов одежды для нижних конечностей. Документы – набор символов на носителе. Чем проще описание, тем уязвимее объект для… стирания.

– А люди? – спросила Жужжа, не отрывая глаз от экрана, где Ефимушка под руководством Екатерины Семёновны строил башню из кубиков. Башня была кривой, воодушевлённой и напоминала карту их собственного положения в пространстве.

– Людей описать сложно, – отчеканил Ерофей Петрович. – Особенно детей. Попробуйте дать исчерпывающее определение Ефимушке. «Мальчик, два года, любит манную кашу и размазывать её по столу» – это не определение. Это анекдот. Анекдоты из реальности не исчезают. Они в неё вшиты.


Громов говорил это с той спокойной уверенностью, которая рождается только из ежедневного, рутинного наблюдения за чудом. Каждую ночь он возвращался в комнату, где на кроватке, сбив одеяло в тугой клубок, спал их с Жоржеттой Ефимушка — маленькое существо, чьё существование опровергало все законы формальной логики. «Мальчик, двух лет от роду, любит кашу… », — это было плохое определение. Настоящее определение звучало иначе: «Тот, ради кого тишина в бункере становится музыкой». Августа, наблюдавшая за этой семьёй со стороны, видела то, что скрывалось за официальными отчётами: как Громов, вернувшись с дежурства, мог стоять у детской кроватки двадцать минут, просто слушая дыхание сына. Как Жоржетта, в очередной раз провалившись в работу до полуночи, вдруг поднимала голову и говорила: «Ерофей, он там смеётся во сне. Я слышу?!». И Громов не спрашивал, откуда она знает — он знал тоже. Это была связь, которая не нуждалась в доказательствах. Она просто была — как гравитация, только теплее.


В этот момент Максим Сергеевич ворвался в комнату. Не вошёл, не зашёл – именно ворвался, словно его преследовал собственный истерический тон.

Августа не обернулась. Она уже знала, что он скажет — не словами, а той дрожью в голосе, что выдавала страх человека, привыкшего к инструкциям и вдруг столкнувшегося с миром, где инструкции кончились. Она чувствовала это кожей — её медиумический дар, обострившийся за годы работы в бункере, теперь работал как постоянно включённый радар. Она слышала, как за стеной, в комнате отдыха, Радаслав — её четырнадцатилетний сын, мальчик с глазами, в которых иногда вспыхивал тот же фиолетовый отблеск, что и у «Самоварчика» — читал книгу и одновременно, сам того не осознавая, слушал вибрации бетона. Он начинал слышать мир так, как слышала его мама: не ушами, а всем существом. Августа знала это, потому что сама прошла этот путь. Сначала — странные сны. Потом — ощущение, что стены дышат. А потом — понимание: ты не просто в мире. Ты — часть его нервной системы. Ты и есть сам мир. И сейчас, в эту самую минуту, где-то глубоко в недрах бункера, её Ксенофонт — главный инженер, человек, который умел слушать гул генераторов так, как другие слушают симфонии — проверял показатели на нижнем уровне. Она чувствовала его присутствие как тепло в груди: ровное, надёжное, негромкое. Он был её якорем в этом мире, где реальность начала расслаиваться, как старая фанера.


– Августа Иосифовна! Ради всего святого! Прекратите! – выпалил Максим Сергеевич, ворвавшись.

– Прекратить что, Максим Сергеевич? – спокойно спросила Августа, смешивая на палитре оттенок охры с каплей умбры. Цвет получался тёплым, почти съедобным.

– Это! – он ткнул пальцем в её картину домового, ту самую, что стояла на мольберте. – Вот, это вот! Ваши «портреты»! Они… они начали работать!


Все замерли. Даже Ефимушка на экране, казалось, прислушался, уронив кубик.


– Работать? – переспросила Августа. – В каком смысле?

– В прямом! – Максим Сергеевич схватился за голову. – После того как вы повесили ту картину в коридоре, в радиусе пяти метров перестали мигать лампочки! Ровно пять метров! Как циркулем отчертили! А та, что в столовой… Варвара Прокопьевна, подтвердите!


Варвара Прокопьевна, как всегда появившаяся в самый драматический момент с подносом (сегодня на нём были бублики, жаренный сыр и что-то, напоминавшее по цвету и консистенции мёд столетней выдержки), кивнула.


– Действительно. Чай в чашках остывает медленнее. На целых три минуты. Проверяли неоднократно по секундомеру. Научный факт.


Максим Сергеевич смотрел на неё, как на сообщницу преступления.


– Вы понимаете, что это? Это арт-эффект неизученной природы! Вы рисуете дыры в правовом поле, Августа Иосифовна! В физическом поле! Во всех полях сразу! Картина – это статичный объект! Она не должна влиять на температуру чая! Это… это вне инструкций!


Августа отложила кисть. Подошла к своей картине. Домовой на холсте смотрел на неё из глубины мазков – не глазами, а чем-то вроде намёка на взгляд. Сгустком внимания.

Августа смотрела на этот «сгусток внимания» и чувствовала, как где-то внутри, в том месте, где у неё хранилось самое дорогое, отозвалась знакомая теплота. Она знала, что сейчас, в эту минуту, её Ксенофонт на нижнем уровне возится с трансформаторами — и, наверное, думает о ней. Он всегда думал о ней, когда работал. Это было их тайное соглашение: даже если они не рядом, их мысли встречаются где-то посередине, в той зоне, где не нужны слова. И ещё она знала, что Радаслав, её сын, сейчас доделывает домашнее задание по физике (такова реальность получения образование), параллельно прислушиваясь к гулу воздуха в вентиляции — он уже начал различать звуки, которые не слышал никто другой. «Ты будешь сильнее меня, — подумала Августа. — Ты будешь слышать не только то, что есть, но и то, что может быть… Как говорит, Вадим Зеленд и еже с ним связанные – пространство вариантов. Хроники Акаши… Дети – всегда лучше родителей, это правильная эволюция!». И от этой мысли ей стало спокойно: мир, в котором вырастет её сын, может быть починен, переписан, исчерчен чужими инструкциями — но он будет услышан. А значит, у него есть шанс.


– А что, если это не дыры?! – тихо сказала она, – А заплатки?


Она повернулась к ним. Лицо у неё было спокойное, но в глазах горел тот самый огонь, что заставляет домохозяек в критический момент находить нестандартное применение скалке и утюгу.


– Диму стирают из реальности. Стирают всё, что о нём знала система. Но мои картины… они не из системы. Они из памяти. Из чувства. Когда я рисую его – точнее, то, во что он превратился, – я не воспроизвожу данные. Я… вспоминаю вслух. Кистями. И это воспоминание становится якорем. Оно привязывает его образ к миру. Делает его более осязаемым. Не для системы – для нас.


Жужжа медленно поднялась с места. Подошла к другой картине – небольшому этюду, где домовой был изображён в виде теплового следа на стене, как будто кто-то только что прислонился к штукатурке.


– Вот, – прошептала она. – Смотрите. Она поднесла ладонь к холсту, не касаясь его. На несколько секунд все затаили дыхание. И тогда они увидели – нет, почувствовали – как от поверхности картины потянулась слабая, едва уловимая струйка тепла, такого же свеения, что и от «Самоварчика». Как дыхание спящего.

– Портал стабилизации?! – сказал Громов безо всякой иронии. Голос его звучал так, будто он объявлял погоду в зоне ответственности флота.

– Августа, ты создаёшь точки повышенной… реальности. Где законы физики немного поддаются законам психологии. – подхватила и продолжила супруга Жоржетта.

– Это ужасно! – простонал Максим Сергеевич. – Вы представляете, какой отчёт мне нужно будет написать? «Влияние акварельной живописи на энтропию в закрытых системах»! Меня уволят! Меня отправят дослуживать в архив снов и недоразумений!

– Успокойтесь, голубчик, – Варвара Прокопьевна поднесла ему бублик, густо намазанный тёмным мёдом. – Съешьте. Это мёд от моей троюродной сестры – пчеловода из горного аула. Он, говорят, мысли проясняет. А тёмные мысли – растворяет.

На страницу:
1 из 5