
Полная версия
Налегке

Майя Талая
Налегке
Глава 1. На одну газель
Вера открыла кран. Нет, не стоп-кран — хотя как же ей хотелось рвануть именно его, одним движением выйти из всего. Но в её распоряжении был только водопроводный. Включила воду. «Ничего, — подумала Вера, — такой тоже подойдёт. Главное — шумит похоже на уходящий поезд».
Вода хлынула — горячая, почти злая, — и Вера шагнула под неё, как под ливень на перевале, где не спрячешься и прятаться не хочешь. Она стояла, опустив голову, и смотрела, как в слив уходит всё: пена, вчерашние слова, его обещания, своё имя на его, уже чужих, губах. Смыть можно что угодно, думала она, кроме памяти — та не растворяется, только оседает на дне, как песок после паводка.
Ещё недавно всё шло ровно — походы, фриланс, Женька под боком; а потом за каких-то полгода её жизнь будто разобрали по частям и вынесли, как ту мебель. И страшнее всего было даже не то, что ушёл, — а то, как легко. Сложил в кузов шкаф с кроватью, покидал сверху по мелочи всякого, прихватил кастрюли, и вышло, что её самой в этой жизни ровно на одну газель. Будто без неё всё только ровнее встанет. И вовсе не нужна.
Вера привыкла к нагрузкам, её тело знало, что такое идти двенадцать часов под рюкзаком, когда лямки режут плечи, а до перевала ещё топать и топать. Но в горах всегда есть перевал: дойдёшь — и откроется. А тут она шла уже который месяц и не видела ни вершины, ни спуска — одна ровная серая морось, в которой не разберёшь, утро сейчас или вечер.
Вера закрыла кран, неторопливо отодвинула влажную штору. В полумраке ванной её ждал Лёва. Его игривые глаза с любопытством разглядывали, как с её горячего тела медленно катятся капли.
Вера вздохнула.
Лёва шагнул ближе и требовательно, с хрипотцой… зевнул. Блеснули клыки.
И тут в нос ударило горелым.
— Ах ты ж!.. Гречка! — вскрикнула Вера.
И от поспешных движений Веры кот вылетел из ванны, зрелищно дрифтуя по новому ламинату.
В этот момент в квартиру ввалилась сестра, утыканная пакетами. Она бережно разложила всё по пустому коридору, а часть пакетов прихватила на кухню и сгрузила на подоконник.
— У тебя ностальгия по походу? — недоумевая, спросила она. — Зачем варить гречку в котле на газовой плите? Ты же недавно вернулась с маршрута.
— Женька забрал из квартиры посуду. Всю.
— Ты же сказала, что он вывез только мебель.
Вера обвела взглядом кухню. Гарнитур вдоль стены стоял, как стоял, — а всё, что снималось руками, уехало: ни посуды, ни стола, ни табуретки. Ни мужика. «Налегке, — подумала она. — Как на коротком маршруте: лишнего не берут».
— Отцу не говори, — отрезала Вера и посмотрела на указательный палец, на нём тускло поблёскивало чёрное кольцо с маленьким бриллиантом.
Эта квартира была единственным, что у неё осталось своего, несданного. Бабушкина, доставшаяся по наследству, она помнила Веру ещё пузатой пятилеткой и принимала любую — зарёванную, в брезенте, с подгоревшей гречкой. Стены тут ни о чём не спрашивали и просто держали.
Хотя от самой бабушки в них почти ничего и не осталось. Когда сходились с Женькой, всё старушечье повыносили на помойку, ободрали обои, сделали ремонт, накупили нового — светлого, на тонких ножках, по последней моде. Это новое Женька и увёз. Из бабушкиного уцелела одна банкетка в прихожей, узкая, потёртая, — её он обозвал рухлядью и грузить побрезговал. Вот и весь бабушкин дом: голые стены да банкетка. Зато стены были её, родные, свои до последнего гвоздя, — не та вещь, что грузится в кузов.
А под самым кухонным окном росла рябина — да так близко, что густая зелёная стена листвы колыхалась прямо за стеклом. Свет пробивался в комнату неохотно, дробился на мелкие остроконечные тени: резные рябиновые листья были похожи на птичьи перья. Кремовые горьковатые цветы уже опали, ещё в начале месяца.
Теперь на концах веток топорщились жёсткие зелёные зонтики, усыпанные узелками будущих ягод — крошечными, с бисер. К концу июня ягоды нальются, потяжелеют, и гибкие ветки от их веса да от частых дождей опустятся ещё ниже, к самому подоконнику. Будто рябина потихоньку заглядывала в кухню — поглядеть, как там Вера.
— Да папа и так всё узнает, — Кира прервала мысли Веры, со стуком переставляя на подоконнике пакеты, в которых глухо брякали консервные банки. — Он уже звонил мне. Спрашивал, зачем ты в навигаторе переставила «Дом» на палаточный лагерь. Кстати, что там с гречкой? Она уже не просто пахнет, она явно пытается со мной заговорить.
Вера и сама знала, что узнает. От отца ничего не спрячешь: беду он чует за версту, как пёс — грозу. Оттого и не спешила звонить первой. Скажешь ему «папа, у меня всё хорошо» — а он услышит ровно обратное и кинется спасать так, что потом от спасения отгребать дольше, чем от самой беды. Раз уже отгребала — с обугленной дверью и копотью на весь подъезд.
И ведь почти не сердилась. Жалко его было до слёз: сидит, седой весь — не то служба выбелила, не то беда, — и не знает, с какого боку подступиться к её горю, — вот и хватается за что попало. Любит, как умеет. А умеет по-своему, пожарным наскоком: где надо и где не надо — шашкой наголо в самое пекло.
Это чёрное кольцо отец и подарил ей после «Великого Спасения». Когда из-за расставания с Женькой Вера неделю не отвечала на звонки и сидела дома без света, отец решил, что медлить нельзя. Он приехал караулить под окнами, а потом — исключительно ради спасения дочери — нечаянно специально поджёг её деревянную входную дверь. Когда приехали пожарные, он громче всех давал показания и требовал найти поджигателей.
Дверь тогда вскрыли. В задымлённом коридоре их встретила Вера: лицо опухло от слёз, под остекленевшими глазами синяки, волосы скатаны в разные стороны, а на плечах почему-то брезентовый походный плащ. Полиция сначала даже заподозрила её в употреблении чего-то запрещённого и в поджоге собственной квартиры — но обошлось. Дверь отец купил новую, а с чёрными пятнами копоти в только что отремонтированном подъезде соседям пришлось смириться.
На остаток сбережений отец купил это кольцо. Как напоминание: в бездну отчаяния скатываться нельзя. Вера честно старалась. Но иногда одинокими вечерами всё же тихонько плакала, завернувшись в спальный мешок. От него пахло костром и горами; этот запах убаюкивал, и она засыпала.
А днём чёрное кольцо на пальце уговаривало её жить. Жить, даже если твоё сердце нарезали на кусочки и прикололи кнопкой в пустоту. А мебель и кастрюли увезли к новой пассии.
Вера сняла котелок с конфорки, поскребла по дну. Снизу спеклось в уголь, но сверху нашлось, что спасти. Котелок был свой, походный, и ложка складная, армейская, и кружка, и тарелка — всё своё, походное. Вера потянулась было за тарелкой — переложить, как у людей, — да махнула рукой. Стульев в кухне всё равно не осталось, садиться некуда. Так и ела стоя, прямо из котелка, поджав одну ногу к колену, как цапля. Гречка горчила гарью.
— Стоячий фуршет, — хмыкнула Кира, глянув на сестру. — Чисто как в Турции, на «всё включено». Только там стол на сто блюд, а у тебя одно — и то подгорелое.
В форточку, приоткрытую с ночи, несло липовым цветом — сладким, тёплым. Зацвела где-то по дворам липа, и духу её не было дела ни до подгорелой гречки, ни до пустой кухни: лез себе медовой струйкой, как ни в чём не бывало. От чужой беспечной сладости, когда внутри всё выжжено, делалось только тошнее — не утешала, злила.
И всё же где-то на самом краешке, мельком, кольнуло другое: этой медовой лёгкостью кто-то сейчас и живёт, целой жизнью. Просто не она. Просто Вера была сейчас не на той тропе.
Кира выудила из пакета йогурт, сунула ей:
— На. Хоть это нормальное.
Вера мотнула головой и жевала своё. Йогурт Кира поставила на подоконник.
Сама прошлась по кухне, открыла один шкаф, другой — пусто. Заглянула в духовку, щёлкнула краном на варочной панели — конфорка занялась синим венчиком, — потянула на себя посудомойку.
— Погоди-ка. — Она выпрямилась, прикрутила газ. — Гарнитур стоит. Духовка, панель, посудомойка. Он это всё не тронул?
— Не тронул.
— Посуду вынес, кастрюли вынес, а технику бросил? Она же тут самая дорогая.
Вера пожала плечами.
— Встроенная. Её выкручивать надо.
— И что?
— Ну ты Женьку не помнишь, что ли. У него руки… — Вера поискала слово, — не для этого растут. Он розетку без отца поменять боялся. А тут панель из столешницы тащить, шланги, провода. Ума не хватило. Забрал, что само снимается и выносится.
Кира фыркнула, потом подняла палец и произнесла торжественно, будто со сцены:
— Мужчина, который боялся розетки.
И тут же, понизив голос, ехидно добавила:
— Зато ты на технике сэкономила.
— Первый раз пригодилось, — сказала Вера. — И последний, — тихонько добавила она.
Где-то в пакетах запел телефон. Кира покопалась, выудила, глянула на экран.
— О, наследник. — Поднесла к уху. — Да, солнце… Ну рассказывай… Ага… В вагоне-ресторане поел? Ишь ты, барин… А книжку читал? Я ж тебе в рюкзак положила. На тихий час телефоны у вас отберут — будешь в потолок смотреть. Вот и почитаешь… Всё, ешь, перезвоню.
Убрала телефон.
— На Азовское море укатил. Школа набрала смену, по классам, дали вожатых — и под их присмотром, целым отрядом, до самого моря. Первый раз у него поезд: мы ж всё самолётами, если куда выбирались. А тут двое суток по земле. Звонит каждые полчаса докладывать: чай в подстаканнике, степь за окном, сосед по полке из третьего «бэ». Счастливый до невозможности. И отличник у нас — снова круглый в этом году вышел.
— Круглый или квадратный? — Вера подняла глаза.
— Это как — квадратный? — не поняла Кира.
— Ну, когда одна четвёрка где-нибудь затешется. Уголок, и весь вид портит.
— А-а. — Кира махнула рукой. — Не, ты что. Наш круглый-прекруглый, без единого угла.
Вера перестала жевать.
— Слушай. А как он один-то поехал?
— В смысле один?
— Ну один. В десять лет. На море.
— А что такого.
— Так он же… — Вера запнулась. — Он же мелкий совсем.
— Был. — Кира пожала плечами. — А теперь один в поезде на море катит. Жизнь не стоит на месте, Верусь. Пока ты стояла — точнее, лежала, завёрнутая в свои страдания, — мир двигался. А знаешь почему?
Вера не знала.
— Мир ведь не один, Верусь. — Кира махнула рукой. — Каждый твой выбор ветвит реальность надвое: по одной ветке ты лежишь, по соседней давно встала и живёшь. Целая мультивселенная, и в каждой — своя ты. Я просто настроилась на ту, где встала.
— Ты о чём вообще?
— О суперпозиции, Верусь. — Кира махнула рукой, словно это всё объясняло. — Пока не выбрала — ты во всех ветках разом: и больная, и здоровая, и Вера-которая-смогла. А как захотела всерьёз, всем сердцем, — щёлк, декогеренция, и ты уже там, где хотела.
Кира кивнула на телефон.
— Я своего Эрнеста за тыщу вёрст чую, хоть он и в степи у моря. Мы с ним на одной волне: я тут улыбнулась — он там в окно засмеялся. Квантовая запутанность, говорят. И на море он не оттого, что я путёвку купила, а оттого, что я ни на грамм не сомневалась. А у тебя сомнение на сомнении — вот и ветка такая досталась.
Вера смотрела на неё, не отходя от плиты. Половины слов не разобрала, а одно всё же зацепилось — и совсем мимо того, что Кира пыталась всучить. Если миров и правда так много, то где-то живут и все другие Веры: та, что не пошла за Женьку; та, что так и не спустилась с гор и сейчас торчит не у плиты, а на каком-нибудь перевале. Значит, всё, что она выбрала и чего не выбрала, где-то уже сбылось, всё посчитано заранее, и ни одна из тех Вер никуда не делась, не пропала зря. От этой мысли почему-то делалось тихо.
— А Роберт твой что? Отпустил так спокойно?
— Роберт Генрихович? — Кира хмыкнула. — Роберт мой в эти мои дороги-развилки не верит. Он верит в путёвку со скидкой. Лагерь вышел в три копейки — вот и весь его дзен.
Она прислонилась к косяку и сложила руки — поза человека, который собрался рассказывать любимое.
— Он у меня вообще… — Кира поискала слово, — надёжный. Скучный, как инструкция к чайнику, зато всё работает без сюрпризов. Я ж его, Верусь, не абы как выбирала. Я ведь его не встретила. Я его выбрала. Это, между прочим, разные вещи.
Роберта она присмотрела ещё в МФЦ: приходил заверять бумаги — нотариус, при костюме, при часах, говорит ровно, в глаза смотрит. Другая бы повздыхала в сторонке да и забыла. А Кира за две недели выяснила про него всё: где обедает, какой кофе берёт, женат ли — не женат — и сколько стоит его машина. Составила, как она это называла, полную опись. И только потом позволила себе засмотреться.
— Понимаешь разницу? Сперва ум, потом сердце. А не наоборот, как у некоторых. — Она выразительно скосила глаза на сестру. — Сердце — дурак, ему что блестит, то и ладно. А голова поглядит и скажет: блестит, да олово.
Вера слушала, не перебивая, и думала про своё. У неё-то всё было наизнанку. Женьку она не выбирала и описи на него не заводила — их просто свело, притянуло, как два магнита, между гантелей в спортзале. Сошлись на той же неделе, съехались через месяц, не считая и не примеряясь, — потому что, когда тянет, не до арифметики. Кира бы сказала: вот потому и рассыпалось. Голова молчала — сердце повело, сердце и завело в яму.
— А дальше всё по плану, — продолжала Кира. — Через полгода загс, и никаких «поживём да проверим чувства». Чего проверять, если всё уже посчитано. Сомнение — это что? Это в голове трещина. А я без трещин беру. Решила — взяла.
И ведь не поспоришь: взяла. Стоят с Робертом второй десяток лет, как влитые.
А они и в детстве были такие — каждая своя. Кира трясла копилку раз в месяц, пересчитывала мелочь ровными столбиками, вечно на что-нибудь копила: на велосипед, на плеер, на «потом пригодится». А Вера свою разбивала через неделю — то отдаст кому, то спустит на ярмарке на полную ерунду: на стеклянный шар, в котором, если тряхнуть, идёт снег. Кира уже тогда знала цену каждой копейке. Вера знала только цену снегу в том шаре.
Жили они тогда через две улицы отсюда, а летом дни напролёт пропадали у бабушки — вот в этой самой квартире, частенько и ночевать оставались. Кира с утра садилась за тетрадку, разлиновывала каникулы под расписание, а Вера убегала во двор и пропадала там до темноты: то носила в банке лягушек, то выменивала у мальчишек найденный болт на переводную картинку. Бабушка звала обеих обедать, и Кира приходила первой, с вымытыми руками, а Вера влетала последней, в зелёнке и репьях, и клялась, что руки мыла, хотя под ногтями был целый огород.
Тот снежный шар Вера выменяла как раз в одно такое лето — отдала за него всю копилку, да ещё Кирин лотерейный билет в придачу, за что потом неделю ходила виноватая. Шар поставили на подоконник, рядом с бабушкиными фиалками. Внутри был не то домик, не то церквушка, и если тряхнуть — поднималась метель и долго-долго не оседала. Вера могла смотреть на неё часами. Кира покрутила пальцем у виска: за такие деньги — стекляшку с водой. А Вера и не спорила. Просто у Киры был велосипед, а у неё — целая зима в ладони, посреди июля.
А по вечерам, когда спадала жара, к бабушке заходила баба Тоня — давняя её подружка с того же этажа. Доставали гранёные рюмочки, бабушкину рябиновую наливку, садились у раскрытого окна. И пели. Тягуче, в два негромких голоса, растягивая слова на долгом выдохе: «Что стои-и-шь, кача-а-ясь, тонкая рябина…». Была она вся про одиночество да про то, чему не сбыться, — а чем дольше её тянули, тем, видать, легче делалось обеим. Сама рябина стояла тут же, за стеклом, тёмная в сумерках, покачивала ветками будто в лад. Вера, уже умытая, в постели, слушала через стенку и не могла взять в толк: песня печальная, до слёз, а лица у бабушки с бабой Тоней к концу — тихие, просветлённые.
Отца Вера понимала. За Киру он отродясь не боялся: эта и в огне не сгорит, и в воде не утонет, ещё и спасателя за собой на берег вытащит. А Вера была другой породы, вся в отца, — оттого и его вечной заботой: вечно во что-нибудь да влипнет, вечно её куда-нибудь да занесёт. Он и в детстве за ней одной гонялся по дворам, пока Кира чинно сидела при уроках. И теперь, чуть у младшей что-то не так, у отца будто включалась внутри пожарная сирена — хоть выезжай с мигалкой. Иногда он и выезжал. Лучше б только без спичек.
Вера впервые за утро усмехнулась. Коротко, одними губами, но усмехнулась.
Кира заметила — и виду не подала. Прошла в прихожую, подхватила там свои пакеты.
— Ну всё. Пойду разложу, а то изомнётся.
И унесла их в комнату — не спрашивая, где что. Оттуда зашуршало — вешать-то было некуда, и Кира стала раскладывать свои вещи прямо на подоконник, будто всю жизнь здесь хозяйничала.
Вера осталась на кухне. На подоконнике так и стоял нетронутый йогурт. Скиснет ведь, жалко. Она заглянула в пакеты на подоконнике — творожки, сыр, печенье, всякие консервы — и всё, как было, кучей переложила в холодильник. Холодильник был старый, бабушкин: «Бирюса», двухкамерная, гудящая; новый, общий, они с Женькой купить так и не успели. Вера бахнула дверцей.
Йогурт всё-таки открыла. Подцепила ложкой — на стаканчике весёлыми буквами было написано «Чудо».
«И правда чудо, — подумала Вера. — Только не про йогурт. Про Киру. Без всяких своих дорог и развилок. Просто чудо. Я бы так не смогла».
За стеной сестра мурлыкала без слов, на одной ноте — руки заняты, на душе спокойно.
Доела. Бросила было ложку в пустой стаканчик, шагнула к двери — и остановилась. Где-то внутри тихо так, не своим голосом, маминым ли, бабушкиным: «Вера, ну наведи порядок, это ж недолго». Вернулась, сполоснула ложку под краном, вытерла, убрала к кружке. А котелок с присохшей гречкой залила водой — пусть отмокает. Стаканчик бросила в мусор.
Кухня снова сделалась пустой и гулкой. Вера обвела её взглядом — стены без единой картины, голый подоконник, одинокая бабушкина «Бирюса» в углу да свой котелок в раковине. Не густо нажила к двадцати семи годам. И всё-таки где-то под рёбрами, под всей усталостью и горечью, шевельнулось что-то лёгкое, почти забытое, — так отпускает, когда сбросишь с плеч тяжёлый рюкзак. Унесли мебель, унесли посуду. Ушёл мужик. Ну и пусть.
Она тронула на пальце чёрное кольцо — отцов «уговор жить». Полгода оно уговаривало: держись. А сегодня впервые не уговаривало — подталкивало: ну чего встала. Иди уже.
И она пошла в комнату — смотреть, что за жизнь ей там раскладывают.
Поговорить о книге и о Вере, узнать, что у меня пишется дальше, — я в Телеграме (@mayatalaya) и ВКонтакте (vk.ru/mayatalaya). Буду рада тебе и доброму слову.
Глава 2. Июньский снег
Кира прочитала у одной стилистки, что на собеседование надо идти в синем брючном костюме мужского кроя — и тогда, считай, работа у тебя в кармане. Синий располагает к доверию, а мужской крой без слов говорит, что перед тобой не финтифлюшка, а деловой человек. Ну а дорогое ажурное бельё под ним — конечно же, для тотальной уверенности в себе. Кира в своё время быстро воспользовалась этим лайфхаком и теперь успешно трудилась заместителем директора по информационным технологиям в МФЦ.
Сейчас она всеми силами пыталась спасти сестру. Освобождая заветные брюки из портпледа, Кира чувствовала себя как минимум хранительницей тайны тамплиеров. Затем она с таким священнодействием, какое бывает только у алтаря, достала из нарядной коробки кружевное бельё и чулки.
— Зачем мне твои трусы? — удивилась Вера, заходя в комнату. Следом, прошмыгнув у неё между ногами, в комнату скользнул Лёва. Кот привстал на задние лапы, вытянулся к разложенному на подоконнике богатству и неодобрительно принюхался к дорогому гипюру.
— Во-первых, я надевала их всего один раз, — загнула палец Кира. — Во-вторых, я их выстирала. В-третьих, у тебя сейчас нет денег даже на приличную кастрюлю.
— Спасибо, но свои трусы ближе к телу, — отрезала Вера, но чулки всё-таки взяла. Опустилась на стул у окна, неторопливо разворачивая тонкий нейлон. — А уверенность, Кир, она должна идти изнутри. Это не значит, что я не благодарна за костюм. Ты же знаешь, у меня в гардеробе кроме треников и походных толстовок вообще ничего живого не осталось.
Стул под ней был — потёртый красавец. Когда-то, видать, знавал лучшие времена: высокая резная спинка, выгнутые ножки, по краю — остатки позолоты. Настоящий трон, только обнищавший. Вера перехватила его за копейки, на чьей-то распродаже, и притащила домой как сокровище. Женька, когда съезжал, его так и не забрал — не любил, ворчал, что рухлядь, того и гляди развалится под тобой. А Вера любила.
Она вообще питала слабость к старым вещам — к тем, у которых за спиной угадывается история. Из-за этой слабости когда-то чуть не пошла на истфак. Но история требует точности: как было — так и пиши, ни шагу от фактов, каждую дату подопри документом. А Вере хотелось другого. Чтобы можно было сесть вот на этот обнищавший трон и решить, что когда-то на нём, расправив полы камзола, восседал не уездный столоначальник, а сам король; что вытертая позолота — следы не времени, а тяжёлых королевских перстней. В истории так нельзя. Победил филфак. И Вера ни разу об этом не пожалела.
Костюм 46 размера неплохо сидел на Вере, которая была тоньше и ниже Киры. Смотрелся, как эдакий модный оверсайз.
Вера на ходу закрутила в рогалик волосы на затылке и вышла в прихожую. Кира следом за ней.
— Посидим на дорожку, — Кира уже в прихожей плюхнулась на банкетку. Та была на одного, советская, и Вера осталась стоять.
Выкинуть эту банкетку Кира просила сто раз. А Вера не могла. Когда-то они с Кирой, две пигалицы, умудрялись усесться на ней вдвоём. Сколько всего перевидало это место. Три ножки чёрные, четвёртая светлая — родная когда-то сломалась, и дед выточил новую, посадил на свой мебельный клей. Он всю жизнь проработал в мебельном цехе, всё руками. А чехол на сиденье был бабушкин — вытертый, с тем самым восточным узором, крупными каплями-завитками, которые в народе зовут огурцами, и с растрёпанной по краю бахромой, которую Лёва день за днём исправно расплетал когтями. Дед мастерил, бабушка обшивала. Их самих давно нет, а она осталась. И пока стоит вот тут, в прихожей, — будто они и не уходили совсем.
— Ничего не забыла? Телефон, документы? Так погоди, директор мужчина или женщина?
— Мужчина.
— Нужна завлекалочка.
Кира подскочила и стала доставать тонкую прядку волос.
— Пошли уже, — сказала Вера, убирая золотую волну за ухо.
И они вышли из дома.
Через пять минут они уже мчались по разомлевшим, дышащим зноем улицам на новеньком Кирином китайском белорусе. Выехали на главную, где с двух сторон монументально возвышались старые тополя, и пух шёл сплошной стеной — мело бесшумно, как в метель, только эта метель была горячей.
— Тополиный пух, жара, июль… ночи такие томные… — тихо, почти про себя, запела Вера, глядя в окно.
Кира, напряжённо глядя вперёд, плавно притормозила. Зажглась зелёная стрелка, и она осторожно повернула, пропуская встречных.
— Скоро никакого пуха вообще не будет, — отозвалась Кира, не поворачивая головы. — Внуки наши его уже вряд ли увидят. И песню «Иванушек» не поймут. Деревья с таким пухом живут лет семьдесят, а сейчас везде сажают другой тополь — без этой пушинной опции.
Кира умела осадить любую романтику: очень практичная, меркантильная — в хорошем смысле, конечно.
Что-то сжалось у Веры внутри. А что, если этого больше не будет? А что, если она видит этот горячий июньский снег в последний раз? Мысли понеслись, обгоняя друг друга, и ей вдруг отчаянно захотелось его удержать. Поймать ладонями, надышаться, проститься. Так бывало с ней всегда: красота, которая вот-вот исчезнет, отзывалась почти физической тоской. Она обернулась к сестре, и внутри шевельнулось странное, ревнивое сожаление. Потянулась к двери, приспустила стекло — впустить это июньское безумие.
Но Кира тут же нажала кнопку на своей панели. Стеклоподъёмник сработал мгновенно — стекло бесшумно встало на место.
— Вера, ну ты что, машина же совсем новая! — бросила Кира, поправляя зеркало. — Кондиционер работает, климат идеальный. Не тащи ты этот мусор в салон, мне его потом вовек не вычистить.
На заправке с утра отстояла полчаса, залилась под горло — по талонам скоро раздавать будут, ей-богу. Ну и пусть. Париться в собственной машине из-за какого-то бензина она не собиралась, и кондиционер гудел на полную.
Стекло отрезало мир. Вера заворожённо смотрела сквозь прозрачный занавес на тёплую вьюгу, что липла к лобовому стеклу снаружи. Полуденное солнце прошивало летящие хлопья насквозь, и воздух за окном казался густым, янтарным, искрящимся.
По телу вдруг разлилось беспричинное, давно забытое, горячее чувство жизни. В груди, там, где так долго стоял иссохший, обгорелый ствол её прошлого, что-то осязаемо хрустнуло — будто старое дерево, треснув от зноя, надумало вытолкнуть первые клейкие, пахнущие зеленью листья.

