
Полная версия
Садовница для некроманта
Вольфганг посмотрел на меня с интересом.
— Разговариваете? — переспросил он. — А они отвечают?
— Шиповник шипит, — сказала я. — А розы кивают.
— Это хорошо, — одобрил Вольфганг. — Значит, вы им нравитесь. Бонифаций! — рявкнул он вдруг в сторону кухни. — Ужин готов? Гостья работает весь день, ей есть надо!
Из кухни донёсся дребезжащий голос:
— Сейчас, сейчас! Суп почти доварился! И не ори, я кости не рассыпал!
Вольфганг закатил глаза (это было эффектно, учитывая их жёлтый цвет) и сказал мне:
— Ужин будет через десять минут. Хозяин просил передать, что сегодня вы ужинаете с ним. В малой столовой. Он хочет обсудить план работ.
Я кивнула и пошла в свою комнату — переодеться, умыться, привести себя в порядок. Проходя мимо лестницы, я бросила взгляд наверх, где вчера слышала голоса. Сейчас там было тихо. Но я знала, что через несколько часов, когда часы пробьют десять, дом снова оживёт.
И в этот раз я обещала себе не выходить.
Очень обещала.
Даже если услышу пение.
Глава 2
Моя комната, как я успела заметить ещё вчера, была островком уюта в этом доме. Сегодня, вернувшись с ужина (Джастин оказался не только вежливым, но и внимательным собеседником — он расспрашивал о моём плане работ, делал пометки в своём блокноте и ни разу не усмехнулся, когда я назвала шипящий куст «пациентом с пограничным расстройством»), я наконец смогла рассмотреть её как следует.
И чем дольше я смотрела, тем больше находила деталей, которые говорили о том, что эту комнату готовили специально. Не просто выделили свободную спальню, а именно подготовили для жилого человека. Для меня.
Во-первых, обои. Мелкий цветочный принт — бледно-голубые незабудки на кремовом фоне — был явно не в стиле остального дома, где преобладали тёмные тона и тяжёлые текстуры. Кто-то потратил время, чтобы поклеить их ровно, без пузырей и заломов. Во-вторых, шторы. Льняные, почти белые, они пропускали достаточно света, чтобы комната не казалась склепом, но были достаточно плотными, чтобы скрыть то, что творится за окном после заката.
Мебель была старинной, но ухоженной. Кровать с высоким изголовьем из светлого дуба, на которой лежало пуховое одеяло в пододеяльнике с вышивкой — крошечные васильки, сделанные, судя по стежкам, вручную. Письменный стол у окна, на котором стояла настольная лампа с абажуром из зелёного стекла — такие я видела в старых фильмах, где профессора пишут диссертации до рассвета. Платяной шкаф, внутри которого пахло лавандой, и в нём уже висело несколько пустых вешалок. Комод с резными ящиками, на котором стоял кувшин с водой и таз — видимо, на случай, если я не захочу идти в общую ванную. И, конечно, камин. Маленький, изразцовый, с чугунной решёткой, в котором аккуратно были сложены дрова. Я проверила — дрова были сухими, а в коробке рядом нашлись спички.
— Здесь кто-то очень старался, — сказала я вслух, обращаясь, сама не зная к кому.
Ответом мне было молчание. Но я чувствовала, что в этой комнате есть… присутствие. Не пугающее, скорее наблюдательное. Как будто кто-то стоял за моей спиной и следил, нравится ли мне.
Я обернулась. И встретилась взглядом с портретом.
Он висел на стене слева от кровати, в тяжёлой позолоченной раме, которая смотрелась здесь странно — слишком богато для этой скромной, уютной комнаты. На портрете была изображена женщина. Молодая, лет тридцати, с тёмными волосами, уложенными в сложную причёску, и большими грустными глазами. Она была одета в траурное платье — чёрное, с высоким воротником и кружевными манжетами, — и в руках держала букет цветов. Цветы были странными: длинные стебли, тёмно-бордовые бутоны, похожие на те, что росли в саду, и тонкие, изогнутые листья, напоминающие языки пламени.
Я подошла ближе. Художник был талантлив: лицо женщины казалось живым, а глаза — они действительно следили. Я сделала шаг влево — взгляд переместился. Шаг вправо — и снова он смотрел прямо на меня.
— Вы, наверное, его мать, — сказала я портрету. — Джастин говорил, что сад посадила она. И эти розы… они похожи.
Портрет молчал, но мне показалось, что женщина чуть склонила голову. Оптическая иллюзия, конечно. Или игра света.
— Я буду заботиться о вашем саде, — сказала я. — Обещаю. Он не заслужил запустения.
Я не знаю, почему я разговаривала с портретом. Может быть, потому, что в этом доме все разговаривали со всем — с розами, с пнями, с воронами на окнах. Может быть, потому, что взгляд женщины был таким печальным, что молчать было неловко. А может быть, я просто начинала привыкать к местным порядкам.
Портрет не ответил. Но когда я отошла, мне почудилось, что в комнате стало чуть теплее.
***
Я решила, что первым делом нужно разобрать инструменты. Чемодан с вещами я оставила на потом — одежды у меня было немного, всё практичное, для работы в саду. А вот инструменты были моей гордостью. Не те, что висели в сарае (к ним я ещё присмотрюсь), а мои собственные, личные, которые я собирала по крупицам за годы учёбы и недолгой работы в питомнике.
Я достала из рюкзака футляр с секаторами. Три штуки: маленький, для тонких веток, средний, универсальный, и большой, для тех случаев, когда растение решает, что оно важнее садовника. Каждый был наточен и смазан специальным маслом — ритуал, который я совершала каждую неделю, даже когда не работала.
Потом пошли лопатки. Маленькая ручная, для рыхления вокруг корней; посадочная, с узким лезвием; и совок, который я когда-то купила на ярмарке ремесленников и который был так хорош, что я боялась его пачкать. Сегодня я им пользовалась — убегающий сорняк был побеждён именно им.
Ножницы для травы, грабли-веер для аэрации, пульверизатор с регулируемой насадкой. И моя гордость — определитель растений, который я сама составляла три года, с засушенными образцами, заметками на полях и вклеенными фотографиями. В него я заносила всё, что встречала в питомниках, оранжереях и однажды — в заброшенном саду за городом, где нашла куст с серебряными ягодами, который никто не мог идентифицировать.
Я разложила всё на письменном столе, любовно провела пальцем по лезвию секатора (острый, как бритва — в самый раз), и почувствовала, что готова к любым вызовам. Даже к саду, где растения шепчутся на латыни.
Последним предметом, который я извлекла из рюкзака, была папка. В ней лежали документы, которые Джастин передал мне вчера вечером, когда я уже собиралась подниматься к себе. «Инструкция по уходу за ночецветами и прочими флористическими объектами, обладающими магическими свойствами», — гласил титульный лист. Написано было от руки, каллиграфическим почерком, с множеством пометок на полях — уже другими чернилами, более бледными, и почерком Джастина, как я теперь узнавала.
Я устроилась в кресле у камина (кресло оказалось неожиданно удобным, с высокой спинкой и подлокотниками, на которых виднелись следы когтей — Вольфганг, определённо, тоже любил это место), пододвинула лампу поближе и открыла папку.
Первые страницы были посвящены общей классификации. Оказывается, магические растения делились на три категории: «флора виталис» — те, что питаются обычными способами, но имеют магические свойства; «флора некротис» — те, что существуют за счёт магии смерти, разложения или памяти; и «флора аномалис» — те, что не подпадают ни под одну из категорий, потому что никто не понял, как они работают.
Большая часть сада Джастина, судя по описанию, относилась к первой и второй категориям. Но был отдельный раздел, озаглавленный «Ночецветы (предположительно, флора аномалис)», и он был исписан мелким почерком с такой плотностью, что у меня зарябило в глазах.
Я углубилась в чтение.
«Ночецвет (лат. Noxflora suspiciosa) — растение, предположительно выведенное матерью, леди Элеонорой Блэквуд, в ходе экспериментов по скрещиванию обычной ночной фиалки с субстанцией, которую мы не будем здесь называть из соображений этики и безопасности. Растение отличается следующими свойствами:
1. Цветёт исключительно в тёмное время суток, причём пик цветения приходится на период с полуночи до трёх часов ночи. Бутоны имеют свойство светиться слабым синим светом, интенсивность которого зависит от настроения растения (да, настроение — термин, используемый условно, но другого подходящего слова я не нашёл).
2. Реагирует на присутствие живых существ. В присутствии человека, испытывающего сильные эмоции, ночецвет может раскрыться преждевременно, что чревато выделением пыльцы, вызывающей временные зрительные галлюцинации (обычно безобидные, но однажды Вольфганг после инцидента в оранжерее три дня видел розовых единорогов и отказывался их выгонять из столовой).
3. Требует полива не водой, а настоем из полыни и лунного камня (рецепт прилагается). Частота полива — раз в три дня, но перед этим необходимо убедиться, что растение «просит». Признаки: поникание листьев, тусклое свечение бутонов, тихий свист (если свист переходит в ультразвук, с поливом нужно срочно, иначе растение может лопнуть).
4. Размножение — черенками, но только в фазу убывающей луны. Черенки необходимо срезать серебряным секатором (лежит в третьем ящике лаборатории), иначе материнское растение может обидеться и перестать цвести на сезон.»
Я оторвалась от текста и посмотрела в окно. За стеклом уже сгущались сумерки. Значит, где-то в саду сейчас раскрываются ночецветы, светятся синим и, возможно, свистят, если их давно не поливали.
Инструкция была составлена человеком, который любил свои растения до самозабвения. Каждая строчка дышала заботой, тревогой и лёгким отчаянием человека, который пытается управлять тем, что по определению не хочет управляться. Я вспомнила Джастина за ужином: он рассказывал о плане работ, жестикулировал вилкой, и на мгновение его лицо стало живым, молодым, без той маски усталой вежливости, которую он носил днём.
— Я справлюсь, — сказала я портрету. — Я буду с ними разговаривать. Я буду их поливать. Я даже, если понадобится, буду их уговаривать не лопаться.
Портрет молчал, но мне показалось, что в углах губ женщины мелькнуло подобие улыбки.
Я перелистнула несколько страниц, нашла раздел, посвящённый розами, и сделала пометку в своём блокноте: «Выяснить, на каком языке разговаривает шипящий куст. Возможно, ему не нравится латынь. Попробовать английский. Или молчаливое присутствие. Некоторые растения просто хотят, чтобы их видели».
Часы на каминной полке показывали половину десятого. Я взглянула на них с некоторой опаской — эти часы были напольными, старыми, с маятником, который тихо, но настойчиво отсчитывал секунды. Они напоминали мне о том, что скоро наступит время, о котором меня предупреждали дважды.
Я закрыла папку, убрала инструменты в ящик письменного стола (на всякий случай, хотя воров в доме с оборотнем-дворецким я не опасалась), переоделась в пижаму — ту самую, с кактусами, которая, казалось, была моим талисманом спокойствия. Почистила зубы, умылась, заплела волосы в косу.
Потом подошла к окну и задернула шторы. Плотно, без зазора. Я не хотела видеть сад ночью. По крайней мере, не в первую ночь, когда я дала себе слово не нарушать запрет.
В девять сорок пять я легла в кровать. Одеяло было тёплым, подушка — идеальной мягкости, и я чувствовала, как усталость после первого рабочего дня наваливается на меня тяжёлой, приятной тяжестью. Но спать я не собиралась. Я хотела проверить.
Я хотела услышать.
Потому что, несмотря на все обещания, которые я дала себе и Джастину, любопытство было сильнее. Не настолько, чтобы выходить из комнаты — нет, это было бы глупо. Но достаточно, чтобы лежать с открытыми глазами и ждать, когда часы начнут бить.
Десять минут до десяти. Я смотрела на потолок, где играли тени от уличных фонарей (или от чего-то ещё, что светилось в саду), и думала о том, что успела узнать за один день.
Оборотень-дворецкий, который любит раскладывать вещи по цветам и размерам. Скелет-повар, который собирает слёзы клиентов для соуса. Призраки-критики, которые пишут рецензии на всё, включая манеру держать лопату. Сад, где растения шепчутся, шипят, вздыхают и, возможно, мечтают.
И Джастин. Некромант в галстуке-бабочке, который разговаривает с розами на латыни и составляет инструкции по уходу за ночецветами с такой нежностью, будто это его дети.
Я вспомнила его лицо, когда он рассказывал о матери. Не вчера, в саду, а сегодня, за ужином, когда я спросила о портрете.
«Леди Элеонора была замечательным садовником, — сказал он, глядя в свою тарелку. — Она понимала растения. Не так, как понимают учёные, которые изучают их под микроскопом. Она понимала их как… как друзей. Она знала, когда грустно вот этому кусту, а когда этот цветок хочет, чтобы его пересадили на другое место. Я унаследовал дом, сад и её дневники. Но не её талант. Поэтому я ищу помощников».
«Поэтому вы наняли меня», — сказала я.
Он поднял глаза, и в них было что-то, чего я не смогла прочитать.
«Я нанял вас, потому что у вас есть диплом, где написано, что вы не убиваете даже кактусы. Это очень редкое качество. Моя мать тоже не убивала».
Я не знала, был ли это комплимент. Но решила считать, что да.
Пять минут до десяти. Я села на кровати, подтянув колени к подбородку, и уставилась на дверь. Та была плотной, дубовой, с бронзовой ручкой в виде львиной головы. Лев смотрел в коридор, и у него был такой вид, будто он знает что-то, чего не знаю я.
«Если услышите крики или, не дай бог, пение — не выходите», — сказал Джастин. Я вспомнила, как он произнёс это, и невольно улыбнулась. Было в его предупреждении что-то… домашнее. Не как у начальника, который устанавливает правила, а как у человека, который заботится о том, чтобы новый сотрудник не испугался и не сбежал.
Три минуты. Я прислушалась. В доме было тихо. Не той пустой тишиной, которая бывает в заброшенных зданиях, а тишиной ожидания. Как перед спектаклем, когда занавес ещё закрыт, но за кулисами уже слышны шаги и шёпот.
Две минуты. Я перевела взгляд на портрет. Женщина в траурном платье смотрела на меня. Я вдруг подумала: а что, если она выходит из портрета ночью? Ходит по коридорам, проверяет, всё ли в порядке? Сажает розы, поливает ночецветы, вздыхает над садом, который когда-то был её гордостью?
«Не выходи из комнаты», — мысленно сказала я себе. — «Даже если увидишь призрака с граблями».
Одна минута. Маятник часов отсчитывал последние секунды. Я задержала дыхание.
Бам.
Первый удар. Звук был густым, глубоким, он, казалось, шёл не из часов, а из самых стен, из фундамента, из земли под домом.
Бам. Второй.
Я считала. Третий. Четвёртый. Пятый. Шестой. Седьмой. Восьмой. Девятый.
Бам. Десятый.
И в этот момент свет в коридоре погас.
Я это почувствовала раньше, чем увидела. Сначала исчезла тонкая полоска света под дверью — та, что была всегда, даже ночью, потому что в коридоре горели тусклые бра. Потом до меня дошло, что настольная лампа в моей комнате, которую я забыла выключить, вдруг начала мерцать. Я повернулась к ней. Лампа мигнула раз, другой, третий — и погасла.
Я осталась в темноте. Абсолютной, густой, такой, в которой не видно собственной руки, даже если поднести её к лицу.
Тишина. Несколько секунд абсолютной тишины, когда я слышала только своё сердце — слишком громко, слишком часто.
А потом дом ожил.
Сначала я услышала шаги. Тяжёлые, размеренные, где-то внизу, на первом этаже. Кто-то прошёлся по коридору — я узнала этот шаг: Вольфганг. Дворецкий-оборотень начинал свою ночную смену.
Потом — звон посуды. Не грохот, как вчера, когда упала кастрюля, а аккуратный, деловой звон. Кто-то расставлял тарелки, переставлял кастрюли, и я почти видела, как Бонифаций, скелет в поварском колпаке, колдует над плитой, а его кости тихо постукивают в такт каким-то своим ритмам.
Затем — голоса. Неразборчивые, но явно человеческие. Вернее, человеческие по интонации — по тону, по паузам, по смешкам. Я прислушалась. Трое. Один говорил басом, второй — тенором, третий — высоким, почти женским голосом. Призраки-критики. Они обсуждали что-то с большим воодушевлением, и мне показалось, что я разобрала слово «декоративность».
Я сидела на кровати, обхватив колени руками, и чувствовала, как во мне борются две силы. Страх — вязкий, тянущийся из детства, когда я боялась темноты и монстров под кроватью. И любопытство — острое, жгучее, которое шептало: «Выйди. Посмотри одним глазком. Никто не узнает».
Я сжала одеяло и прошептала в темноту:
— Не выйду. Я обещала.
Но дом, казалось, решил проверить мою решимость.
Снизу донёсся звук, который я не могла идентифицировать. Что-то среднее между скрипом несмазанной двери и стоном. Потом — шорох, как будто по каменному полу тащили тяжёлую ткань. Потом — смех. Негромкий, мелодичный, женский.
Я вцепилась в одеяло так, что побелели костяшки. Женский смех. В доме, где, кроме меня, не было живых женщин. Если не считать портрета.
— Это просто призраки, — сказала я вслух, чтобы услышать свой голос. — Джастин говорил, их трое. Может, среди них есть женщина. Или мужчина с высоким голосом. Всё нормально.
Смех повторился, теперь ближе. Казалось, он доносился с лестницы, прямо под моей комнатой.
Я сползла с кровати. Не к двери — к камину. Там, на полке, стояла коробка спичек. Я нащупала её в темноте, чиркнула — спичка загорелась, осветив комнату жёлтым, дрожащим светом. Я поднесла её к дровам, сложенным в камине, и с облегчением увидела, что они занялись быстро, с лёгким треском.
Огонь в камине был не просто источником света. Он был чем-то живым, тёплым, настоящим. В его свете комната перестала быть пугающей. Обои с незабудками снова стали уютными, кресло — привычным, портрет — просто портретом.
Я перевела дух и села на пол перед камином, поджав ноги.
— Я не выйду, — сказала я портрету. — Но послушать я могу, да?
Портрет молчал, но мне показалось, что женщина на нём чуть заметно кивнула.
Снизу доносились звуки. Теперь я различала их лучше: Вольфганг что-то ворчал, Бонифаций отвечал ему дребезжащим голосом, призраки спорили о чём-то с азартом биржевых брокеров. Потом раздался звук, похожий на то, как если бы кто-то открыл бутылку шампанского, и вслед за ним — одобрительный гул голосов.
— У них там праздник, — сказала я вслух. — Или просто ужин. Да, наверное, просто ужин. Все любят ужинать.
Я вспомнила, что Бонифаций сегодня готовил что-то особенное — я видела в коридоре, как он нёс в столовую огромное блюдо под крышкой. Джастин сказал, что по пятницам они собираются все вместе. «Все», видимо, означало всех.
— А я сижу здесь, — сказала я себе. — Потому что так надо. Потому что я обещала. Потому что мне платят баснословные деньги, и я не хочу их потерять.
Звуки снизу постепенно стихали. Шаги, голоса, звон посуды — всё становилось тише, удалялось, словно обитатели дома перемещались в другую часть здания. Потом я услышала музыку. Не ту, что вчера — шарманку с фальцетом. Другую. Медленную, тягучую, словно кто-то играл на виолончели, а стены дома служили резонатором.
Музыка была красивой. И грустной. Она поднималась снизу, просачивалась сквозь половицы, обволакивала комнату, и я чувствовала, как она трогает что-то внутри — что-то, что я обычно прятала глубоко, под слоями «я справлюсь» и «всё нормально».
Я не заметила, как начала плакать.
Тихо, без всхлипов, просто слёзы потекли по щекам, и я не могла их остановить. Не от страха. От чего-то другого, что я не могла назвать. Может быть, от одиночества, которое я отрицала последние три года. Может быть, от осознания, что я нахожусь в чужом доме, среди чужих существ, и единственный человек, с которым я могу поговорить, — это некромант с тёмными кругами под глазами, который, возможно, тоже чувствует себя одиноким в этой странной, шумной, нелепой семье.
Я вытерла слёзы тыльной стороной ладони и посмотрела на портрет. Женщина в траурном платье смотрела на меня. Мне показалось, что в её глазах появилось что-то новое. Не осуждение, не любопытство. Понимание.
— Простите, — сказала я ей. — Я не должна была.
Портрет молчал, но огонь в камине чуть качнулся, словно кто-то вздохнул.
Я подбросила ещё одно полено, вытерла лицо, нашла на тумбочке платок (кто-то предусмотрительно положил его там — Вольфганг? Джастин?) и высморкалась. Потом встала, подошла к кровати и забралась под одеяло.
Снизу всё ещё доносилась музыка. Но теперь она казалась не грустной, а убаюкивающей.
Я закрыла глаза и вдруг поняла, что нарушила запрет. Не тот, о котором говорил Джастин, — я не выходила из комнаты. Я нарушила другой, более древний, более важный. Я позволила себе почувствовать.
«Это опасно», — подумала я, проваливаясь в сон. — «В доме некроманта нельзя быть уязвимой».
Но музыка играла, камин потрескивал, и я засыпала с ощущением, что за мной кто-то присматривает. Не Джастин. Не Вольфганг. Кто-то, кто был здесь задолго до них всех. Кто-то, кто любил этот сад, этот дом и, возможно, понимал, каково это — быть одной в чужом месте.
Последнее, что я услышала перед тем, как сон окончательно забрал меня, был тихий голос. Женский. Он сказал: «Спи, девочка. Завтра будет новый день».
Я не знаю, почудилось мне это или нет. Но в ту ночь мне приснился сад. Не тот, запущенный и дикий, а другой — цветущий, ухоженный, полный света. И женщина в траурном платье ходила между грядками, поправляя бутоны и улыбаясь.
А когда я проснулась утром, камин догорел, оставив горку золы, портрет висел на своём месте, а на тумбочке стояла чашка горячего чая с мятой. И записка.
Я взяла её дрожащими пальцами. Почерк был знакомым — Джастин.
«Доброе утро. Вольфганг принёс вам чай. Он сказал, что вы вчера поздно легли и что у вас опухшие глаза, поэтому лучше заварить что-то успокаивающее. Не спрашивайте, как он узнал — он всё чувствует запахом. Если вы готовы, после завтрака мы продолжим осмотр сада. Сегодня я покажу вам оранжерею. Там растут самые… интересные экземпляры.
P.S. Вы хорошо держались. Я знаю, что вчера было страшно. Но вы не вышли. Я ценю это».
Я перечитала записку три раза. Потом отпила чай — мятный, с мёдом, идеальной температуры.
— Он знает, — сказала я портрету. — Он знает, что я слушала. И что плакала. И он не сердится.
Портрет не ответил. Но мне показалось, что женщина на нём улыбается.
Я вздохнула, допила чай и начала собираться. Сегодня предстояла оранжерея. И если сад был странным, то оранжерея, судя по тону Джастина, обещала быть чем-то совершенно особенным.
Я посмотрела на портрет в последний раз перед выходом.
— Спасибо, что были со мной, — сказала я.
И мне показалось, или в воздухе действительно запахло розами?
Глава 3
Следующий день прошёл в саду. Я вышла на рассвете, вооружившись секатором, лопаткой и новыми знаниями из инструкции, и провела несколько часов, приводя в порядок участок возле фонтана. Работа была тяжёлой, но благодарной. Шипящий куст роз, которого я мысленно окрестила «мистер Шип», позволил обрезать ещё несколько сухих веток и даже не зашипел, а только тихо вздохнул, когда я закончила. Мандрагоры на грядке вели себя прилично — я полила их настоем полыни (рецепт нашла в инструкции, ингредиенты — в сарае) и услышала, как они тихонько замурлыкали. Да, мурлыкали. Как котята. Я решила пока не задаваться вопросом, как у растений может быть голосовой аппарат, и просто наслаждаться моментом.
Джастин появился около полудня. Он был в садовых перчатках и старой рубашке с закатанными рукавами, без привычного жилета и бабочки, и выглядел от этого почти обычным человеком. Почти — потому что даже в таком виде он умудрялся держаться с той лёгкой, старомодной элегантностью, которая, как я начинала понимать, была частью его натуры.
— Вы сегодня рано, — сказал он, подходя к клумбе, где я боролась с особо упрямым сорняком. — Я думал, вы будете отдыхать после вчерашнего.
— Я не умею отдыхать, — честно призналась я, выдёргивая сорняк с корнем. Тот возмущённо пискнул и затих. — Если я вижу, что что-то растёт не туда, мои руки начинают чесаться.









