Точка возврата
Точка возврата

Полная версия

Точка возврата

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Олег Рычков

Точка возврата

Точка возврата

ЧАСТЬ 1

ПОЛЮС ТИШИНЫ

ГЛАВА 1

Высотомер отщелкивает одиннадцать тысяч. Внизу — чернильная бездна стратосферы. Звезды острые, как иглы для люмбальной пункции. Там, за бронестеклом, нет ничего человеческого. Ни войны, ни приказов. Только абсолютный ноль и пустота, которой плевать на наши жизни.

Внутри кабины — плюс двадцать один. Сухой кислород царапает пересохшее горло. Я дышу смесью собственного пота, озона и разогретого пластика. Я больше не пилот. Я — периферийный узел этого куска титана. Нервная система мертвой птицы. Левая рука лежит на секторе газа. Микрометры тяги. Доли градуса рулей. Мы идем на двухстах километрах в час прямо над Карским морем. На самом пороге сваливания. Инверсионного следа нет. Для их ПВО мы — пустой пиксель помех. Холодное железо, притворившееся погодным зондом.

— Ворон, пульс?

Голос Сереги «Орла» рвет эфир статикой. Он висит справа-снизу, копируя мой профиль до микрона. У него лишний бак, плюс четыреста кило массы. Это делает его стабильнее, но неповоротливее. Меня же болтает восходящими потоками сильнее.

— Чисто. Правый турбокомпрессор танцует ламбаду. Пока держит. До контрольной точки сто восемьдесят секунд. Буря жрет магнитную навигацию, держи гироскопы жестче.

— Тебе башку когда-нибудь открутит ветром, командир, — хмыкает Орёл. — Скажу Зиминым, что ты специально заглох, лишь бы не вести его дочь в ЗАГС.


— Следи за горизонтом, шутник.

Уголки моих губ дергаются под маской. Серега единственный знает, какой тумблер переключить в моей голове, чтобы красная пелена ярости отступила.

Под килем, во льдах, идет «Варшавянка». Наш единственный щит севера. Сейчас мы забиваем её сонар своим выхлопом. Нужно стать тише вакуума.

он правого двигателя ломается. Ровный гул сменяется визгом рвущегося металла. Камень в мясорубке. Вибрация бьет по педалям, впивается в колени и взрывается тупой болью в пояснице. Компрессионный перелом L1-L2 трехлетней давности. Моя личная визитная карточка. Стискиваю зубы так, что крошится эмаль, давлю тошноту. Позвонки пытаются встать на место, издавая звук ломающейся ветки. Джунгли никуда не ушли. Они сидят внутри моего позвоночника. Тот день на капоте сгоревшего «Урала», местный коновал, штопающий меня наживо... Выживание имеет цену. Каждый толчок воздуха напоминает: ты давно мертв, просто забыл лечь в гроб.

На визоре вспыхивает желтая язва:

КРИТИЧЕСКИЙ ИЗНОС ПОДШИПНИКА.

Буквы бьются в такт сердцу. Это не баг. Это чек на эвтаназию. Металл устал ровно тогда же, когда сломался я.

— Ворон, ловишь? У тебя искрит правый сопл... — начинает Орёл, но осекается. Мы оба знаем регламент. Докладывать нельзя. Любая передача в эфир демаскирует группу. Если подшипник рассыплется, лопатки турбины превратят мою правую плоскость в решето, и катапульта выстрелит меня прямо в ледяной ад океана. Спасательный плот продержится в такой воде минут семь.

Я плавно, почти нежно, перевожу РУС на себя, гася скорость ещё сильнее. Перчатки влажные от пота — резина противно липнет к пальцам. Каждое микродвижение отдаётся в плечевых суставах ноющей болью. Я задерживаю дыхание, когда двигатель срывается на холостые — на секунду кажется, что мы падаем камнем. Но нет, крыло ещё держит. Я выдыхаю, и влажный воздух внутри маски запотевает на мгновение. Теперь мы падаем вертикально, камнем. Единственная надежда — дать двигателю отдохнуть на отрицательных перегрузках. Земля далеко. Очень далеко. Спокойно, железо. Ещё пять минут. Просто не ломайся.

Желтая надпись на визоре пульсирует в такт сердцу. «Перегрев подшипника». Я убираю тягу правого двигателя до сорока процентов. Машина вздрагивает, протестующе завывая турбиной, но вибрация в педалях стихает. Теперь мы ковыляем на честном слове и левом моторе.

— Центр, я — Ворон. У меня птичка чихает сажей, — говорю я в маску. Голос ровный, почти скучающий. Эфир должен слышать уверенного бога, а не человека, чья жизнь держится на миллиметровой пленке смазки. — Прошу вектор домой. Правый держит холостые, больше не дам.

Земля отвечает не сразу. Помехи от магнитной бури жрут слова. — Ворон… слышим вас… тяга… параметры? — сквозь белый шум пробивается голос руководителя полетов, полковника Зимина. Старый волк. Он знает этот тон. Знает, что «чихает сажей» означает «сейчас рванет». — Левая девяносто, правая сорок. Температура за красной. Иду на брюхе, потолок три тысячи. Если форсажну — останусь без хвоста. — Понял тебя, Громовержец. Снижайся до тысячи. Курс двести сорок. Под тобой сейчас Кильдин, полоса свободна. Спасатель уже греет двигатели. Тащи ее аккуратно.

Тысяча метров. Воздух становится плотным, осязаемым. Мы проваливаемся из стратосферы в обычную погоду. За стеклом вместо черного бархата космоса появляется тяжелая свинцовая пелена облаков. Самолет начинает мелко трясти — это вступила в игру турбулентность нижних слоев. Для здоровой машины это щекотка. Для моей инвалиды — пытка. Каждый удар воздуха по крыльям отдается в сломанном позвоночнике. Я слышу, как скрипят позвонки при каждом толчке, и мысленно считаю удары, чтобы не сойти с ума. Один, два, три… Сбиваюсь на пятом, когда особенно сильный порыв бросает нас влево. Пульс подскакивает до ста тридцати, я чувствую его в висках, в кончиках пальцев, даже в языке. Я чувствую каждый титановый винт там, внутри, под кожей.

— Орел, — вызываю ведомого. Горло пересохло, язык прилипает к нёбу. — Держись левее на пятьдесят. Если меня заклинит, идешь прямо на базу, доклад через резервный канал. Меня нет. — Не дури, командир, — Серега дышит тяжело, он повторяет мой маневр снижения, его машина идет как привязанная. — Я твой щит. Скажешь прыгать — пойдешь первым, я прикрою купол. Хороший мальчик. Глупый, но верный. Именно поэтому они всегда сгорают первыми. Те, кто пытается быть героем для своего ведущего.

Внизу показывается черная вода, исполосованная белыми барашками. Северный ветер съедает любой ориентир. На секунду мне кажется, что это не море, а та самая посадочная площадка в джунглях, куда я падал год назад. Мозг путает холод с влажным жаром. Там внизу тоже была смерть, только зеленая и склизкая. Здесь она чистая, стерильная, цвета обмороженной стали.

Кильдин выныривает из тумана внезапно — серый бетон среди черной воды. Полоса «подскока». Короткая, издевательски короткая для моего веса. Выпускаю шасси. Гидравлика воет натужно, сопротивляясь обледенению. Носовые стойки выходят с третьей попытки. Закрылки ползут вниз со скоростью умирающей черепахи.

— Штурвал на себя, Максим Сергеевич, — говорит полковник Зимин так тихо, будто сидит в задней кабине. — Аккуратно. Касание на триста пятидесяти. И тормозите головой, движки вам сейчас не помощники.

Я перевожу машину в глиссаду. Земля несется навстречу. Серая сталь воды сменяется серыми плитами бетона. Скорость падает мучительно медленно. Три сотни. Двести восемьдесят. Боковой ветер бьет в левый борт, пытаясь развернуть меня поперек полосы. Я работаю ногами, гася скольжение. Педали тяжелые, словно залиты свинцом. Колени хрустят.

Удар. Жесткий, выбивающий пломбы. Передняя стойка принимает на себя двадцать тонн металла. Меня бросает вперед, ремни врезаются в плечи. ПИКАНЬЕ сливается с низким гулом лопающихся торсионов шасси. Машина визжит раненым зверем. Парашют выпускать нельзя — порыв ветра просто разорвет мою старую птичку пополам. Только аэродинамическое торможение. РУС полностью на себя. Самолет ревет, скрипит шинами по мокрому бетону, замедляясь. Огни конца полосы летят на нас слишком быстро. Впереди — обрыв и камни.

Мы останавливаемся в десяти метрах от торцевой сетки. Тишина. Только шипение остывающего металла и мое собственное дыхание, похожее на работу неисправного компрессора. Лоб под шлемом залит потом. Руки дрожат. Мелко, противно, предательски. Этого никто не увидит, пока я в перчатках.

— Ворон на земле, — хриплю я. — Целы.

— Принял, — голос Зимина теплеет ровно на градус. — Сидите в кабине. Сейчас откроют фонарь. Медики уже бегут.

Ручка сдвижения фонаря не поддается с первого раза. Пальцы не слушаются. Наконец, гидравлика с жалобным вздохом отбрасывает колпак назад. В кабину врывается ледяной воздух Арктики. Воздух обжигает легкие чистым льдом. Здесь нет запаха гниющей плоти Сингапура. Здесь пахнет только стерильной смертью. Мой дом пахнет склепом, и впервые за полгода мне не хочется снимать куртку. Той самой свободой, которая чуть не убила меня десять минут назад.

Ко мне бежит техник, размахивая желтыми рукавицами. Следом, тяжело бухая берцами по лужам, спешит группа поиска. Но я смотрю не на них. Я смотрю вверх. Звезды снова закрывают рваные края облаков. Там, на высоте одиннадцати тысяч, было спокойно. Там всё решала математика и реакция. А здесь, на бетоне, начинается человеческая грязь. Разбор полетов. Объяснительные. Вопросы особиста: «Максим Сергеевич, почему скрыли дефект при предполетном осмотре? Почему не ушли на основной аэродром?» Они думают, дело в самолете. Они всегда думают, что дело в железе. Но правый двигатель сгорел не от старости. Его подпалили мои воспоминания. Как только мы снизились и запах моря стал резче, мозг услужливо подсунул картинку: дым из левого сопла самолета Орла перед тем, как ракета противника вошла ему точно в сопловой аппарат. Мой организм решил сэкономить ресурс сердца и начал отключать периферию заранее.

— Командир, руку давай, — техник тянет ко мне свою огромную варежку. — Замерзнете же.

Я отталкиваю его. Отстегиваю кислородную маску. Резина липнет к влажной коже.

— Где Орлов? — спрашиваю я, глядя мимо него в сторону командно-диспетчерского пункта.

Техник мнется. Смотрит на свои ботинки.

— Так он... Сергей Дмитрич еще в воздухе был, товарищ майор. Вас вел. Ему команду дали уходить на Мурманск, топливо-то...

Значит, Серега все еще там. Круги нарезает. Охраняет пустое небо надо мной, потому что приказа возвращаться у него нет. Хороший, глупый, мертвый материал. Система выпьет его досуха точно так же, как сейчас пыталась выпить меня.

Я вылезаю из кабины на крыло. Ноги подкашиваются. Двадцать тонн жизни остались позади, а мои собственные семьдесят килограммов кажутся непосильной ношей. Кто-то набрасывает мне на плечи термоодеяло. Оно пахнет казармой и чужим нестиранным бельем. Из медпункта уже бежит пожилой врач-лейтенант с тонометром в руках. Он хватает меня за локоть, пытаясь усадить на санитарные носилки, но я вырываюсь.

— Не надо, — говорю я. — Само пройдёт.

— У вас пульс за сто сорок, майор. Вы бледный как мел. Дайте хоть давление померить.

Я останавливаюсь, позволяя ему нацепить манжету на левую руку. Пока он слушает и смотрит на циферблат, я замечаю, как мимо нас волокут другой самолёт — Су-34, у которого оторвало половину правого крыла. Механики переругиваются матом, а кто-то из командиров эскадрильи орёт в рацию: «Это уже третий борт за неделю, что с ними происходит?» Врач сжимает манжету, но я уже не слышу его бормотания. Третий борт. Сегодня. И мой был четвёртым. Совпадение? Не верю.

— Всё в пределах допустимого, — говорю я врачу, хотя манжета показывает сто шестьдесят на девяносто. — Отпустите. Мне нужно в модуль.

Я иду через лётное поле, наступая на лужи, в которых отражается серое небо. С каждым шагом титановые пластины в позвоночнике напоминают о себе, но я не позволяю себе хромать. Здесь нельзя показывать слабость. Даже если внутри всё разрывается от гнева и страха.

Медблок я покинул через двадцать минут. Самостоятельно. Врач хотел было оставить меня на сутки под капельницей с физраствором, но одного взгляда на мое лицо хватило, чтобы он молча подписал освобождение. У нас у всех один диагноз — небо головного мозга. Лечению не подлежит.

В модуль тактической группы я захожу ровно в 03:14. За пластиковым окном модуля воет поземка. Внутри пахнет озоном от работающих серверов, остывшим кофе и бумажной пылью. Мой штурман, капитан Лешка Кротов, спит прямо на картах СМП, положив голову на сложенные ладони. Борода щетиной топорщится, под глазами залегли синие тени. Он не спал, пока я был в воздухе. Я знаю это по пустому термосу и трем чашкам с засохшим кофе на краю стола. Лешка — единственный, кто мог бы посадить меня с закрытыми глазами, если бы отказала вся электроника. И он сделал это сегодня — по приборам, почти без связи, когда магнитная буря сжирала сигнал. Я кладу руку ему на плечо, но он даже не шевелится. Пусть спит. Заслужил. На экране его планшета застыла зеленая точка моего борта. Он посадил меня вслепую по приборам, пока сам чуть не словил разрыв барабанных перепонок от моих перегрузок. Я не бужу его. Просто сажусь в свое кресло перед терминалом объективного контроля.

Су-57М пишет всё. Каждую миллисекунду. Температуру масла в подшипнике номер три за полторы минуты до отказа. Угол отклонения рулей при посадке. Частоту моего пульса. Я надеваю наушники, вставляю чип-карту в слот и запускаю визуализацию. Кабина появляется вокруг меня в виртуальном пространстве. Вот он я, сорок минут назад. Спокойный, как гранитный истукан. Руки лежат на РУС идеально симметрично. Но программа анализа данных безжалостна. Она подсвечивает желтым мои микродвижения. Тремор правой кисти. Задержка реакции на 0,12 секунды при крене. Организм начал убивать машину еще до того, как металл устал.

— Ворон все-таки дотащил ее, — голос Орлова звучит из-за спины хрипло. Серега стоит в проходе, привалившись плечом к косяку. Его летный комбинезон расстегнут до пупа, волосы стоят дыбом — шлем снял только что. Он выглядит так, будто это его самолет сейчас чинили кувалдой на стоянке. — Диспетчеры сказали, ты шел на глиссаде с вертикальной скоростью десантника. Думали, шасси оставишь в полосе.

— Почти оставил, — я не оборачиваюсь, продолжая смотреть на график падения давления.

— Какого черта ты не ушел на Мурманск? Тебе был прямой приказ РП.

— Приказ РП мне дышать не запрещает, — он подходит ближе, тяжело падает в кресло второго пилота-инструктора. Кресло жалобно скрипит под его весом. — Топливо жег. Ходил «восьмерками» над точкой. Если бы твой правый встал окончательно и катапульта дала осечку... ну, хоть тело нашли бы сразу, а не весной. Льды тут толстые.

Он говорит это буднично, словно о прогнозе погоды. Это бесит больше всего. То, как легко они готовы списать себя в расход ради красивой цифры в отчете о спасении командира звена.

— Ты идиот, Сережа, — говорю я тихо. — Завтра тебя переведут в вечные ведомые. Или вообще спишут в БАО. Нарушение боевого распоряжения.

— Пусть пишут, — он машет рукой. — Мне без твоего хвоста в небе делать нечего. Кто еще будет гасить скорость до скорости пешехода, когда у него горит задница?

Он пытается шутить, разрядить обстановку. Но я вижу, как дергается жилка у него на шее. Ему страшно. Не тогда, в воздухе, когда он прикрывал мой дымный шлейф. А сейчас. Страшно возвращаться одному в пустую квартиру на территории базы, где стены давят сильнее облаков.

Дверь модуля открывается без стука. Резко, рывком. На пороге стоит полковник Зимин. Лицо цвета асфальта, глаза красные. Следом входят двое в серых гражданских пальто, которые выглядят на военной базе как инородные органы. От них пахнет Домодедово, кондиционером для белья и властью. Один из них достает удостоверение. Красная книжечка раскрывается на долю секунды. Главное управление Генерального штаба. Инспекция боеготовности.

— Майор Воронцов? — спрашивает тот, что моложе. Голос лишен интонаций.

— Так точно.

— Пройдемте. Полковник, вы тоже. И принесите полетные карты погибшего капитана Орлова.

— Капитан Орлов жив, товарищ генерал-лейтенант, — вмешивается Зимин, становясь между столом и проверяющими. Живой щит. — Машина потеряна, пилот на месте.

Генерал даже не смотрит на Зимина. Его взгляд прикован к моему монитору. К графику вибрации правого двигателя.

— Мы знаем, майор, — говорит он. — Мы смотрели телеметрию в реальном времени. Вы приняли решение продолжать полет на неисправном двигателе, имея прямую угрозу разрушения планера. Почему не покинули борт?

Вопрос сформулирован идеально. Это не забота о моей жизни. Это протокол статьи УК РФ о нарушении правил полетов, повлекшем утрату дорогостоящей боевой единицы. Если бы я прыгнул — я сохранил бы жизнь, но отдал под трибунал всю цепочку техников, готовивших борт, и подставил Зимина. Если остался — рисковал собой, но машина упала на контролируемой территории. Выбор мясника.

— Характер местности внизу исключал выживание пилота при катапультировании, — чеканю я, поворачиваясь к нему лицом. — Температура воды минус два градуса. Время прибытия спасательной группы превышало предел гипотермии. Оставление исправной левой силовой установки посчитал неоправданным риском потери матчасти.

— Исправной? — генерал приподнимает бровь. Один из людей в пальто быстро листает планшет, который ему передал Кротов.

— Согласно данным завода-изготовителя, серия подшипников ВК-489, установленных на вашей машине, имела производственный дефект уплотнения. О чем вас уведомляли бюллетенем месяц назад. Почему борт не поставили на регламент?

А вот и оно. Началось. Переквалификация из героев в козлов отпущения. Завод бракованный, деньги сэкономили, крайним сделают того, кто последним подписывал журнал подготовки.

— Бюллетень пришел в электронном виде, — отвечаю я. — Прямо во время предполетной подготовки. Для замены узла требовался демонтаж двигателя, запчасть должна была прийти спецрейсом через трое суток. Командир полка принял решение использовать имеющийся ресурс до выработки часов. Под мою ответственность.

Я перевожу взгляд на Зимина. Старый волк медленно кивает. Он берет вину на себя.

Генерал удовлетворенно складывает руки на животе.

— Хорошо, майор. Патриотично. Накроем ваши тела звездами Героев. Посмертно. Потому что завтра утром оба этих борта — ваш и ведомого — должны быть в небе. Конфликт переходит в активную фазу. Людей нет. Машин нет. Летайте на том, что дают. Свободны.

Он разворачивается и выходит. Люди в пальто семенят за ним. Зимин остается. Подходит к столу, наливает себе воды из графина. Рука у него дрожит, вода льется мимо стакана.

— Максим, — говорит он, не глядя на меня. — Я написал в рапорте, что приказал вам следовать на базу любой ценой. Что двигатель вышел из строя внезапно.

— Я подтвержу, — киваю я.

— Они заберут Серегу, — продолжает полковник глухо. — Эта инспекция приехала не технику считать. Им нужны показательные чистки. Молодой, горячий, нарушил приказ спасти командира... Идеальный кандидат на размен. Чтобы заводской брак не всплыл наверх. Его сошлют охранять склады с тушенкой на Новой Земле. Карьере конец.

— Я поговорю с ними, — произношу я.

— Ты их слышал, — Зимин наконец поднимает глаза. В них плещется старое, мутное отчаяние. — Им плевать на твои разговоры. Но если завтра утром ты выведешь свою машину в зону первыми, покажете этим гражданским павлинам высший пилотаж на форсаже… они напишут в отчете «высокий моральный дух». И забудут про Орлова. Дай им зрелище, Максим. Иначе они спишут вас обоих в утиль до того, как вы успеете надеть противоперегрузочные костюмы. Дашь им зрелище над точкой — напишут "высокий моральный дух". Не дашь — я лично оформлю тебе путевку в БАО [батальон аэродромного обслуживания] до конца войны.

Он уходит, оставив меня наедине с запахом остывшего пластика и осознанием простой истины: мы здесь не Родину защищаем. Мы просто декорации в чужом театре теней. И моя главная задача — сделать так, чтобы декорация под названием «Сергей Орлов» не исчезла со сцены после первого акта.

Я снова надеваю наушники. Запускаю запись последних секунд перед отказом. Увеличение. Еще. Тепловизор. На границе спектра, там, где глаз уже ничего не видит, датчик зафиксировал короткую вспышку ИК-излучения. Мгновенную. Словно снизу, сквозь толщу облаков, по нам мазнули невидимым лучом. Подшипник не рассыпался от старости. Его подожгли. Изящно, хирургически точно. Лазерным дальномером подсветки цели или новым типом помехового боеприпаса. Меня сбили не законы физики. Меня выбили из игры точечным ударом.

Я смотрю на этот снимок тепловизора в сотый раз. Длинный волосок фотонов, пришедший снизу. Кто-то там, внизу, нацелил на меня прицел и нажал кнопку. Не ракету, не снаряд — просто луч. Чтобы поджарить подшипник, а не меня. Чтобы я вернулся на базу, но с вопросом: «Почему?» Это послание. Они хотят, чтобы я вышел завтра, зная, что меня видят, но не могут сбить прямым попаданием. Или могут, но ждут. Я не знаю, что страшнее. Но я знаю одно: я выйду. Потому что если я не выйду, Серега останется один. А он не умеет летать без меня. И теперь те, кто это сделал, ждут, что я выйду в то же самое небо завтра утром, делая вид, что ничего не произошло. Пусть ждут. Я выйду. Но в этот раз я буду смотреть не в приборы, а вниз. Туда, откуда пришёл тот луч.

Глава 2

Бумага всегда пахнет одинаково — пылью, застарелым клеем ПВА и безысходностью дешевого казенного картона. В штабе группировки этот запах смешивается с сухим, стерильным озоном работающих на износ электрических обогревателей. Воздух здесь настолько пересушен статикой, что искра проскакивает между пальцами и металлической ручкой двери, если не надеть перчатки. Я сижу на деревянном стуле, обтянутом дерматином, который уже протёрт до блеска на сиденье сотнями задниц таких же, как я. Спинка жёсткая, врезается в лопатки, и я чувствую каждый позвонок, каждый титановый винт, который хирурги вкрутили мне три года назад. Время тянется, как резина на старом жгуте, — сорок минут ожидания превратились в вечность. За тонкой стенкой кто-то шаркает подошвами, перекладывает бумаги, кашляет. Эти звуки въедаются в мозг, напоминая, что я здесь не гость, а подсудимый.

Сорок минут. Бортовой самописец между нами всё ещё тёплый. Жирная копоть покрывает титановый бок кассеты. На столе — кирпичи рапортов. Чистый бланк «Формы 8-ЧС». Моя подпись внизу — официальное признание в убийстве машины, которую я не убивал.

Зимин толкает через стол термобумагу А3. Желтый от никотина палец бьет в график вибрации. Кардиограмма трупа. Рваный пик, пробивший крышу датчиков.
— Тридцать секунд ада перед тем, как подшипник выплюнул сепаратор. Ни одной отметки на «Граните». Что скажешь москвичам, Макс?

За обитой дерматином дверью кабинета слышны голоса. Резкие, лающие интонации людей, которые знают о температуре металла только по цифрам в справочниках ГОСТ. Инспекция Генштаба. Те двое в серых драповых пальто, от которых несло Домодедово даже на минус тридцати. Они приехали не искать истину. Им нужен козел отпущения, чтобы списать миллиардные хищения на авиазаводе под Иркутском. Моя шея кажется им самым удобным местом для установки таблички «Виновен».

— Скажу правду, товарищ полковник, — отвечаю я. Голос звучит хрипло. За последние сутки я выпил два глотка воды. Горло пересохло так, что каждое слово отдаётся болью в связках. — Подшипник номер три рассыпался в пыль. Заклинило игольчатый ряд. Масло выгнало центробежной силой.

— Правду они слушать не будут, — Зимин тяжело опирается локтями на столешницу. Столешница старая, советская, вся в кругах от горячих кружек с цикорием, похожая на топографическую карту лунных кратеров. — Правда стоит миллиарда рублей списанной матчасти плюс заводской скандал уровня Совбеза. Правда означает, что мы третий год принимаем на вооружение бракованное железо, потому что какой-то мудак в Москве сэкономил на тендере, выбрав подшипники из порошковой латуни вместо каленой стали. Им нужен виновный. Тот, кто дергал ручку. Тот, кто поставил закорючку в журнале подготовки к вылету. Это твоя закорючка, майор.

— Пусть пишут НСС. Лишат тринадцатой зарплаты. Мне плевать на деньги, — я смотрю на свои руки. Кожа на костяшках пальцев содрана о фонарь кабины, раны подсохли и потрескались. — Машину жалко. Хорошая была птичка. Умнее многих штабных.

— Угробил ее ты! — Зимин бьет кулаком по столу так, что пустой граненый стакан подпрыгивает и звенит. Звук удара отдаётся в висках, и я на мгновение зажмуриваюсь. Старый волк никогда не повышал на меня голос. Никогда. Даже когда я в первый год лейтенантом посадил МиГ на брюхо с убранным шасси. Он тогда просто сказал: «Бывает». А теперь бьёт кулаком. Он тоже боится. Не за себя. За нас. — Когда решил изображать камикадзе над открытой водой вместо того, чтобы рвать рычаг! У тебя был запас высоты! Ты видел температуру подшипника за минуту до отказа! Красным горело, мать твою! Почему не рванул ручку?!

Вопрос закономерный. Логичный. Любой курсант летного училища знает алгоритм: отказ критического узла — немедленная остановка двигателя — экстренное снижение — катапультирование при невозможности дотянуть до полосы. Но алгоритмы пишутся людьми, которые никогда не сидели в кресле, когда океан внизу превращается в мясорубку. Подо мной был не лед. Черная жижа Карского моря. Минус два градуса. В такой воде человек живет пять минут — судорога скручивает суставы раньше, чем лопается фонарь кабины. Гипотермия выключает мозг быстрее, чем пиропатрон катапульты.

На страницу:
1 из 4