
Полная версия
Босс или дядя Степа достань воробушка
Алиса.
Я бросаю портфель на кресло, сажусь за стол и открываю папку по сделке. На первой странице знакомые формулировки, пометки Соболевой, мои правки на полях. Нормальная рабочая среда. Нормальные задачи. Все, за что можно зацепиться, чтобы не думать о чужой маленькой квартире, спящем мальчике и фотографии женщины, которую я не видел почти семь лет. Я смотрю в текст, вижу знакомые формулировки, но смысл ускользает. Строки есть. Я их читаю. Но мозг отказывается собирать буквы в слова, слова — в условия, условия — в риски.
Все раздражает.
Лампа светит слишком ярко, хотя я уже убавил ее до минимума. Телефон мигает красным непрочитанным сообщением от кого-то из инвесторов, надо ответить, но не могу заставить себя взять его в руки. На столе разложены отчеты, которые я должен был подписать еще утром, но они так и лежат нетронутыми. Даже моя любимая ручка, которая пишет всегда ровно и без помарок, сегодня скрипит, цепляется за бумагу, оставляя жирные, неровные линии.
Я перечеркиваю написанное, делаю новую пометку, тут же понимаю, что она не нужна, перечеркиваю снова. Закрываю папку. Открываю. Смотрю на первый лист, не читая. Перелистываю несколько страниц, возвращаюсь назад.
Идиотизм.
Я откидываю ручку, но через секунду снова беру ее в руки. Пальцы сжимают пластик слишком сильно. Мысли настойчиво возвращаются к мальчишке — к линии бровей, упрямому подбородку и этой складке между бровями во сне.
Почему я раньше не заметил?
Провожу ладонью по лицу. Сжимаю челюсть.
В голове возникает Миша, спящий у меня под боком. Как он съехал ниже, прижался всем теплым, доверчивым телом. Как дышал. Как я боялся пошевелиться. И как потом, в комнате, стоял и смотрел на фотографию, чувствуя, как внутри все рушится.
Я встаю, подхожу к окну. На улице давно стемнело, фонари горят ровными желтыми точками, внизу редкие машины, где-то далеко город, который не спит. А я стою и смотрю на свое отражение в стекле. Чужое, уставшее, злое лицо.
Злость цепляется за все подряд: за Алису, которая молчала; за Надю, которая оказалась слишком близко к этой истории; за себя, потому что я смотрел на мальчика и не видел очевидного; за саму ситуацию, которую нельзя закрыть приказом, подписью или разговором на пять минут.
И теперь каждый раз, когда закрываю глаза, передо мной стоит этот мальчик. С динозавром. Со словами: «Мама, я нашел папу!».
Возвращаюсь к столу. Сажусь и смотрю на телефон.
Я должен узнать правду. Не могу больше сидеть и гадать. Мне нужны факты. Даты, имена, хоть что-то.
Беру телефон в руки. Экран загорается, и я несколько секунд просто смотрю на список контактов. Листаю вниз, к старым, давно неиспользуемым именам.
Глеб.
Он когда-то был из той компании, где все знали все обо всех и еще полгода обсуждали это за чужой спиной. Отлично. Наконец-то это свойство будет полезным. Я смотрю на экран, выдыхаю через нос и нажимаю вызов.
Гудки. Три. Четыре. Я уже думаю, что он не возьмет — вечер, дела, семья, — когда в трубке раздается знакомый, чуть хрипловатый голос:
— Слушаю.
— Глеб, это Макаров, — говорю я. — Здравствуй.
Пауза. Секунда, другая. Он узнает меня по голосу, но не сразу, потому что мы не общались очень давно.
— Степан? — удивление, смешанное с осторожностью. — Вот не ожидал. Ты чего в такое время?
— Мне нужна информация.
— Какая?
— По Алисе Кравцовой.
Тишина. Он молчит достаточно долго, чтобы я понял: он знает что-то, но не уверен, стоит ли говорить.
— Алиса... — тянет он. — А тебе зачем?
— Скажем так, старые долги. — Мой голос звучит сухо, не располагает к дальнейшим вопросам.
Глеб вздыхает. Я слышу, как он отходит откуда-то, где шумно, в более тихое место.
— Степан, ты не знаешь?
— Что именно?
— Алиса погибла в аварии. Года три назад.
Я замираю. Даже дыхание останавливается на секунду, хотя внутри все уже знает. Надя говорила: «Она погибла три года назад». Я слышал это, но как-то мимо. А сейчас слово «погибла» бьет под дых.
— Я знаю, — говорю тверже, чем чувствую. — Мне нужно другое.
— Что?
— Где она была. С кем. Был ли у нее ребенок.
Глеб опять молчит. Я слышу, как он ходит по комнате.
— Слушай, я не знаю точно. Мы общались редко. Но... слышал, что ребенок у нее был. Пацана родила, вроде. Но это не точно, я не проверял. Кажется, она уехала из Москвы. Или вернулась к родным. Не помню точно. Был разговор, что у нее кто-то появился, потом еще что-то… Это все старые слухи. Она с тех пор мало с кем общалась.
— А от кого ребенок?
— Не знаю. Она не говорила. Может, и сама не знала, — он пытается пошутить, но я не смеюсь. — Слушай, Степан, ты бы у кого-нибудь другого спросил. У нее подруга была, Надя какая-то. Они близкие были.
Я сжимаю телефон сильнее.
— Я знаю.
— Ну тогда спроси у нее. Зачем через меня?
— Потому что хочу узнать раньше, чем спрошу.
Глеб замолкает. Он понимает, что я не отстану.
— Ладно, — вздыхает он. — Я позвоню паре человек. Может, вспомнят. Но быстро не обещаю.
— Сегодня позвонишь?
Он опять вздыхает, но не спорит.
— Хорошо. Постараюсь в течение часа узнать что-нибудь.
— Спасибо. Жду.
Я сбрасываю вызов и медленно кладу телефон на стол.
Погибла. Ребенок был. Все сходится. Но точного подтверждения нет. Смотрю на экран, который уже потух. Потом на папку с документами. На ручку. На пустое место, где лежал динозавр.
Жду.
За окном темно. В кабинете тихо. Глеб обещал позвонить в течение часа. Значит, я буду сидеть и смотреть на телефон. Каждую минуту. Пока не узнаю.
Я заставляю себя вернуться к документам. Пять минут. Десять. На одиннадцатой минуте в приемной что-то шуршит.
Сначала я не реагирую. Вентиляция, пакет. Марина могла оставить что-то на стойке. В большом офисе вечером всегда хватает звуков, которые днем тонут в голосах, звонках и шагах сотрудников.
Шорох повторяется. Уже ближе. Я поднимаю взгляд от папки и прислушиваюсь. Тихо. Потом снова: короткое, деловитое шуршание у дивана.
Я медленно встаю. Если это мышь, охрана завтра получит очень содержательную беседу о санитарном состоянии этажа. Если это пакет, у меня, видимо, уже начались слуховые галлюцинации на фоне Алисы Кравцовой и ребенка, который слишком похож на меня.
Выхожу в приемную и вижу у ножки дивана маленький рыжий комок. Сидит и умывается. Лапкой по морде, лапкой по уху — сосредоточенно, деловито, будто он здесь главный, будто его совершенно не смущает поздний вечер, пустой офис и мое присутствие.
Я останавливаюсь. Он тоже. Мы смотрим друг на друга.
— Только тебя сейчас не хватало, — говорю я в пустоту.
Шурик на секунду замирает, поворачивает морду в мою сторону. Смотрит. В его глазах ни тени раскаяния. Вообще-то, он тут по делу. Потом моргает черными бусинами глаз и продолжает умываться.
Я оглядываю приемную. Клетки нет. Соболевой нет. Мальчика нет. Значит, они уехали и даже не поняли, что один представитель их хаотичного семейства остался у меня в офисе.
Скорее всего, поймут вечером.
И я почти вижу, как Соболева стоит посреди квартиры с пустой клеткой в руках, как у нее сначала бледнеет лицо, потом сжимаются губы, потом начинается это ее героическое “я все сейчас решу”.
Можно позвонить.
Нужно позвонить.
Я достаю телефон, нахожу ее номер и несколько секунд смотрю на экран. Не нажимаю.
После вчерашней кухни, фотографии Алисы и того, что сейчас жду ответа от Глеба, разговаривать с Соболевой я не готов. Я не знаю, что именно скажу первым. И не уверен, что это будет про хомяка.
Телефон возвращается на стол.
— Значит так, — говорю Шурику. — До выяснения обстоятельств вы задержаны.
Он делает вид, что не понимает юридическую часть претензии.
Я наклоняюсь, накрываю его ладонью и поднимаю. Шурик возмущенно шевелит усами, но в целом ведет себя спокойнее некоторых участников сделки.
В кабинете быстро оцениваю варианты. Коробка из-под бумаги А4 занята документами, и переселять туда хомяка поверх приложений к договору я не готов даже сегодня. На тумбе у окна стоит широкая стеклянная ваза с декоративными сухоцветами и какими-то белыми камнями на дне. Подарок от дизайнеров, кажется. Или от Елены. Неважно.
Я вытаскиваю сухоцветы, кладу их на тумбу и опускаю Шурика в вазу.
Он тут же осматривается.
Потом ставит передние лапы на стекло и смотрит на меня с явным вопросом: «А кормить?».
Я возвращаюсь в кабинет, беру из вазочки на столе миндаль и кидаю пару орешков в вазу. Шурик мгновенно оживает, хватает их передними лапами и принимается грызть с таким видом, будто именно за этим он сюда и пришел.
Я сажусь за стол. Смотрю на него. Потом на телефон.
Глеб молчит.
Жду.
Тишина давит. Я перечитываю документ, но смысл уходит быстрее, чем я успеваю его поймать. Шурик в вазе скребет лапами по стеклу, пытаясь выбраться, потом понимает, что не получается, и садится с обиженным видом.
— Что, не нравится? — спрашиваю я. — Мне тоже.
Он отворачивается.
Кидаю ему еще орешек. Он его игнорирует. Гордый, видите ли.
Я откидываюсь на спинку кресла и смотрю в потолок. В кабинете тихо, только кулер в зоне отдыха гудит да хомяк шуршит.
— Я не боюсь детей, — говорю я в пустоту. — Я не люблю хаос. Это разные вещи.
Шурик на мгновение замирает, будто слушает. Потом снова начинает возиться.
— Он не должен был так спокойно спать рядом. Со мной. Чужой мальчишка. А он просто пришел и лег. Как будто так и надо.
Шурик набивает щеку орешком.
— У него ее глаза. — Я сжимаю челюсть. — Нет. Не ее. Черт.
Хомяк смотрит на меня. В его взгляде спокойное, почти философское терпение. Будто он готов слушать хоть до утра, ему-то что.
— Если он мой, почему я не знал? — Я смотрю на свои руки. — Если она знала… — мысль обрывается, потому что дальше — только хуже.
А если не знала? Тогда она просто родила и умерла, не успев сказать никому. Тогда виноватых нет. А значит, я просто идиот, который семь лет строил империю, а спросить у бывшей девушки «ты беременна?» так и не догадался.
Шурик чихает.
— Да, понимаю, — говорю я. — Тоже не любишь неопределенность.
Он скребет лапой по стеклу, потом поворачивается ко мне спиной.
— Спасибо за участие, — говорю я беззлобно.
Звонок.
Телефон вибрирует на столе, и я беру его раньше, чем успевает пройти первый гудок.
Глеб.
— Да.
На той стороне несколько секунд молчат. И этого хватает, чтобы у меня в висках начал стучать пульс.
— Степ, — говорит Глеб уже без прежней иронии. — Я кое-что узнал.
Я медленно выпрямляюсь в кресле.
Шурик замирает в стеклянной вазе, будто тоже понимает: сейчас будет не про орехи.
— Говори.
— Только сразу: часть информации со слов людей. Документов, понятное дело, у меня нет.
— Говори уже.
Глеб выдыхает.
— Алиса после вашего расставания действительно уехала. Не сразу, но довольно быстро выпала из общего круга. Сначала все думали, что просто обиделась на весь мир, ты же ее помнишь.
Помню. Я помню слишком многое и сейчас ненавижу собственную память за точность.
— Дальше.
— Через какое-то время пошли разговоры, что она беременна.
Пальцы сильнее сжимают телефон.
— Через какое?
— Точно не скажу. Несколько месяцев после вас. Может, меньше. Я сейчас не хочу врать.
В кабинете становится слишком тихо.
— Родила? — спрашиваю я.
— Да.
Одно короткое слово. И от него в груди что-то резко проваливается.
Я встаю. Слишком быстро. Кресло откатывается назад и бьется о тумбу. Шурик дергается в вазе, белые камни тихо щелкают по стеклу.
— Имя ребенка.
Глеб молчит секунду.
— Михаил.
Я закрываю глаза. Михаил. Миша. Мальчик с динозавром. Мальчик, который спал у меня под боком и дышал так ровно, будто весь мир на пять минут остановился.
— Фамилия?
— Кравцов. По матери.
Я открываю глаза и смотрю на стол, на документы, на телефон, который все еще держу слишком крепко.
— Отец?
— Никто не знает. По крайней мере, люди говорят, что Алиса имя отца не называла. Вообще. Отшучивалась, злилась, уходила от темы. Кто-то думал, что мужчина женат, кто-то, что она сама не захотела связываться. Обычная каша из слухов.
Челюсть сводит.
— Она была замужем?
— Нет. Насколько я понял, официально нет.
Я медленно делаю вдох через нос. Не помогает.
— Ребенок сейчас где?
Голос звучит ровно. Глухо. Почти без интонации.
Глеб, кажется, тоже это слышит.
— После аварии… Ребенка сначала забрали мать Алисы и ее муж, Воронцов. Оформили опеку. А живет пацан с подругой Алисы Надежда, кажется. Неофициально. Формально решения и выплаты у опекунов, а ежедневная жизнь ребенка на ней. Такая вот договоренность.
— Ты уверен?
— Насколько могу. Люди говорят, мальчик живет с Надеждой. Она им занимается каждый день.
Перед глазами сразу возникает Надя на кухне. Надя, которая сказала: “Я растила Мишу с тех пор”. Я растила. Не “помогала”. Не “иногда забирала”. Растила.
— Почему ребенок у нее, если опекуны Воронцовы?
— Насколько я понял, им тяжело. Возраст, привычная жизнь, не готовы были тащить маленького ребенка каждый день. А Соболева была рядом с Алисой, ребенок к ней привык. Все договорились. Воронцовы официально опекуны, она фактически с ним живет и занимается.
— Все договорились, — повторяю я.
Получается тихо.
— Ну… да. Типа всем удобно.
Всем удобно. Воронцовы сохраняют статус. Деньги. Право решать. Соболева растит ребенка. А я…
Я вообще не существую в этой схеме. Шесть лет. Я не существую шесть лет.
— Они знали, кто отец? — спрашиваю я.
— Понятия не имею. Ты сам понимаешь, если Алиса никому не говорила…
— Она могла сказать матери.
— Могла.
— Или подруге.
Пауза.
— Могла, — осторожно говорит Глеб.
Вот здесь внутри становится особенно холодно. Надя. Ее глаза вчера на кухне. Ее рука на моем локте. Ее голос: “Вы меня пугаете”.
Знала? Не знала? Если знала, почему молчала? Если не знала, почему у меня все равно такое чувство, будто меня только что ударили?
Я медленно сжимаю свободную руку в кулак. Ногти впиваются в ладонь, и эта боль хотя бы понятная.
— Скинь мне все, что нашел.
— Степан, — Глеб впервые за весь разговор говорит мое имя не как старый знакомый, а как человек, который понимает, куда все идет. — Ты сейчас не делай резких движений.
Я смотрю на стеклянную вазу.
Шурик сидит на белых камнях, держит в лапах орех и смотрит на меня своими черными бусинами. Абсурдная, рыжая точка в кабинете, где только что рухнуло шесть лет моей жизни.
— Поздно, — говорю я.
— Что?
— Скинь информацию.
Я отключаюсь.
Телефон остается в руке. Я еще несколько секунд держу его у уха, хотя разговор уже закончился. Потом аккуратно кладу на стол.
Слишком аккуратно. На столе документы по сделке. Папки. Ручка. Телефон. Ваза с задержанным хомяком. Все на своих местах.
Кроме меня.
Я резко разворачиваюсь и прохожу к окну. Стекло отражает кабинет, мое лицо, белый ворот рубашки, жесткую линию плеч. В отражении я выгляжу спокойно.
Хорошая шутка. В висках стучит. Алиса родила сына. Михаил Кравцов. Отец не известен. Людмила Сергеевна и Воронцов оформили опеку. Соболева растит его по факту. Шесть лет.
Я смотрю вниз, на огни города, и внутри поднимается ярость.
На Алису за молчание. На Воронцовых за удобную схему. На Соболеву за то, что она стоит в центре всего этого, даже если сама не понимает где. На себя за то, что не заметил. За то, что сидел рядом с мальчиком, смотрел на его лицо, слушал его вопросы, держал его сонного под боком и не сложил очевидное раньше.
Шурик скребет лапами по стеклу. Я оборачиваюсь.
— Что? — говорю тихо. — Тоже считаешь, что ситуация вышла из-под контроля?
Он продолжает скрести.
— Согласен.
Я подхожу к столу, беру телефон и смотрю на экран.
Надя Соболева.
Мой палец застывает над экраном. Звонить сейчас? Спрашивать? Срываться?
Нет.
Не сегодня. Сегодня я не готов слышать ее голос. Сегодня, если она скажет что-нибудь не то, я сорвусь. А мне нужны не эмоции. Мне нужна правда. И я хочу видеть ее лицо, когда задам этот вопрос. Хочу смотреть в глаза и понимать, врет она или нет.
Я кладу телефон обратно, открываю календарь, смотрю на завтрашнее утро и стираю первую встречу.
Завтра сначала будет Соболева.
Если Миша мой, мне лгали шесть лет. И завтра я узнаю, кто именно.
Глава 16. Надежда
Утро начинается с пустой клетки на столе. Я сажусь на кровати и несколько секунд смотрю в стену, пока не вспоминаю: Шурика дома нет.
Голова тяжелая, во рту сухо, внутри неприятно ноет. Вчера, когда Миша сказал «наверное, в офисе остался», я не поверила. Перерыла всю квартиру, заглянула под шкаф, за диван, даже в стиральную машину — вдруг? Шурика нет. Значит, он действительно там, у Степана.
Я уже представляю, как изменилось его лицо, когда он увидел Шурика, конечно же, в самый неподходящий момент в самом неподходящем месте. Я невольно зажмуриваюсь.
А вдруг он вчера вообще не приезжал в офис? Или приезжал, но Шурика не заметил? Тогда у меня есть шанс найти хомяка первой и сделать вид, что ничего не произошло. Да! Надо срочно ехать в офис Степана.
— Миша, сынок, просыпайся! — кричу сыну и бегу готовить завтрак.
— Мам, мы за Шуриком поедем? — Миша появляется в дверях сонный, взлохмаченный, динозавр под мышкой. — Он там, наверное, уже начальником стал.
— Надеюсь, что нет, — говорю я, размешивая кашу.
Пока Миша завтракает, я собираю документы и дважды проверяю папку, хотя прекрасно помню: все на месте. В голове вспыхивает доверенность Корсакова — он ждет ее сегодня, я должна подготовить текст, вставить в пакет, сделать так, чтобы Степан подписал не глядя. Выкидываю мысль, но она возвращается, и дыхание сбивается.
— А если Шурик всю ночь грыз документы? — Миша смотрит серьезно, пока я застегиваю ему рубашку.
Замираю. Вариант звучит слишком правдоподобно.
— Будем надеяться, он выбрал не самые важные.
— Он умный, — уверенно заявляет Миша. — Он найдет самые важные.
— Вот именно это меня и беспокоит.
Выходим, ловим такси. По дороге я смотрю в окно, почти не слушая Мишины рассуждения о хомячьей карьере. Внутри тревожно, но не только из-за хомяка.
Я почти не спала. Даже хуже, чем после того вечера с фотографией Алисы. В голове все время крутились одни и те же куски: Степан в моей кухне, его поднятая рука, резкий шаг назад, потом Корсаков с его спокойным “доверенность должна быть внутри”. А теперь еще Шурик, который остался в офисе именно в тот день, когда Степан не появился после всего, что между нами почти случилось.
Хомяк как будто специально решил стать связующим звеном между моим чувством вины, чужой сделкой и мужчиной, от которого мне срочно надо держаться подальше. Прекрасно. Просто семейная сага в миниатюре, с рыжим диверсантом в главной роли.
В офис мы приезжаем чуть раньше девяти.
Приемная выглядит как всегда: Марина за стойкой, графин с водой, ровные папки, утренний деловой шум. Но сегодня в этом порядке есть что-то слишком натянутое. Марина поднимает голову сразу, и по ее лицу я понимаю: нас ждали.
— Доброе утро.
— Доброе.
Она переводит взгляд на дверь кабинета, и я понимаю: он там. И что-то не так.
— Степан Евгеньевич ждет вас, — говорит она тихо. Слишком тихо.
Я хмурюсь. Ждет? Обычно он не ждет. Обычно он в кабинете, я захожу, мы работаем. А сейчас — «ждет». И голос у Марины осторожный.
— Вы проходите к Степану Евгеньевичу, а Миша пока со мной посидит, — говорит она.
Внутри неприятно екает.
— Марина, а хомяка не находили? Миша уверен, что Шурик вчера остался здесь — спрашиваю я.
— Он тоже в кабинете. Проходите.
И тут все встает на свои места. Значит, Шурика нашли. И, судя по лицу Марины, ночевка хомяка в кабинете генерального директора прошла не в формате “все нормально”. Что ж, придется снова выслушать речь о моей безответственности.
Я ставлю клетку и поворачиваюсь к Мише.
— Посиди здесь, хорошо?
— А Шурик? — он смотрит на меня.
— Я сейчас поговорю с дядей Степой и вынесу Шурика.
— А дядя Степа подружился с Шуриком?
— Конечно, подружился. Посиди с Мариной. Я быстро.
В кабинете пахнет кофе и бумагой. На столе лежат документы по сделке и стеклянная ваза с Шуриком внутри. Хомяк сидит спокойно, умывается. Единственный, у кого никаких проблем и переживаний.
Я перевожу взгляд на Степана.
Он стоит у окна. Свет падает сбоку, подчеркивая жесткую линию скул и тени под глазами. Он почти не спал. Я замечаю это сразу и тут же злюсь на себя за то, что замечаю.
— Доброе утро, — говорю я.
— Сядьте.
— Я постою.
Он поворачивается ко мне полностью. Так медленно, будто дает мне время понять, что сейчас будет сложный разговор.
— Сядьте, Надежда.
Голос не грубый, но в нем нет и намека на выбор. Я опускаюсь в кресло, кладу папку на колени и заставляю пальцы не сжиматься в замок. Он не садится. Несколько секунд просто смотрит на меня, и с каждой секундой мне все сильнее кажется, что этот разговор не о Шурике и не о сделке.
— Шурика я заберу, — говорю, чтобы нарушить тишину. — Спасибо, что…
— Это потом, — перебивает он. — Сейчас речь о другом.
Внутри все стынет.
— О чем?
Он не отвечает сразу. Смотрит, и я чувствую, как под этим взглядом становится трудно дышать. Грудь сдавливает, ладони холодеют.
— Алиса Кравцова, — произносит он.
Я моргаю.
— Что Алиса?
— Расскажите мне о вашей подруге. О матери Миши.
Я сжимаю пальцы на коленях. Ногти впиваются в ткань брюк.
— Что вы хотите знать?
— Все.
— Я не понимаю…
— Кто отец ребенка?
Воздух в кабинете становится плотным, как перед грозой. Я чувствую, как сердце начинает биться чаще, но я стараюсь держать лицо.
— Я не знаю. Она никому не говорила.
Степан чуть наклоняет голову.
— Совсем никому?
— Никому. — Мой голос звучит ровнее, чем я чувствую. — Я спрашивала несколько раз. Она уходила от ответа. Говорила, что это неважно, что она справится сама. Я думала, может быть, тот человек был не свободен. Или она не хотела с ним связываться. Я не знаю.
Степан сжимает челюсть. Желваки ходят ходуном.
— Вы были близкими подругами.
— Да.
— Настолько близкими, что после ее смерти растите ее сына.
— Да.
— И она ни разу не сказала?
Внутри поднимается горячая, спасительная злость, потому что страх уже начал подползать слишком близко.
— Вы сейчас в чем меня обвиняете?
— Пока ни в чем.
— Плохо получается.
Он не моргает. Смотрит с холодной, пугающей прямотой, от которой хочется отвести глаза. Но я не отвожу.
— Когда родился Миша?
— Вы действительно собираетесь устраивать мне допрос?
— Дата рождения.
— Вы знаете, что это звучит отвратительно?
— Дата, Соболева.
Я встаю. Кресло скрипит, откатывается назад.
— Шестого мая. Ему шесть. Весной будет семь.
Слова повисают в воздухе. Я вижу, как что-то меняется в его лице. Но это не эмоция, скорее расчет. Быстрый, беспощадный, в который вдруг попадаю и я, и Миша, и Алиса, и все эти годы.
— В документах отец тоже не указан?
— Нет.
— Почему?
— Потому что Алиса не указала.
— Но отчество у ребенка есть?
— Иванович. По отцу Алисы.
Степан делает шаг ко мне. Один, короткий шаг, но мне кажется, что между нами больше не осталось расстояния. Я чувствую опасность, которая пробирается под кожу и заставляет внутренности сжиматься.
— Вы понимаете, что говорите о человеке, который умер? — мой голос дрожит, я с трудом держу его ровным.
— Я говорю о ребенке, отец которого не указан в документах.
— А я говорю о своей подруге, которая не обязана была перед вами отчитываться!
— Как раз передо мной, возможно, она была обязана отчитаться.
Он почти рычит. В этом «возможно» столько стали, что у меня перехватывает дыхание.
Я замираю. Сердце делает резкий, болезненный скачок.
— Что это значит?
Он молчит. И в этом молчании вдруг складывается все: его лицо у фотографии Алисы, вопрос о фамилии, ночной уход, отсутствие утром, Шурик в вазе, этот разговор, его холодная злость, от которой в кабинете становится тесно.
Я не хочу понимать. Но страшная догадка уже проросла в голове.
— Ее родители — официальные опекуны. Почему Миша живет с вами?
Холод разливается по животу, поднимается к груди.
— Они пожилые и не были готовы. Сказали, что я могу жить с ним, а они будут иногда брать Мишу на выходные. Документы на них, деньги на ребенка они получают. Но Миша со мной. Так договорились.









