
Полная версия
Скажи это до конца
Он потянулся к ее руке. Май хотела отдернуть пальцы, но Рэн коснулся только края перчатки. Его ладонь была теплой даже через ткань. В этой точке табличка под другой рукой стала горячей — как чашка, в которую только что налили чай. Май резко вдохнула.
Навес исчез. Сначала пришел звук дождя — не нынешнего, а весеннего, школьного. Капли били по жестяному козырьку ворот, стекали по черным прутьям, дробили отражение двора в лужах. Воздух пах мокрым мелом, кожаными портфелями и сладкой булочкой с фасолью. Май была у школьных ворот. Нет, не была — видела.
Перед воротами девочка в темно-синей форме держала закрытый зонт. Челка прилипла ко лбу, белые носки забрызганы водой. По другую сторону дорожки мальчик никак не мог застегнуть сумку.
— Ты опять без зонта, — сказала девочка.
— Я думал, успею до ливня.
— Ты всегда так думаешь.
Она раскрыла синий зонт с починенной спицей у края. Купол дернулся от ветра, и девочка перехватила ручку обеими руками. Мальчик сделал шаг ближе, потом остановился.
— Мне до станции всего пять минут.
— Я тоже иду к станции.
— Но твой дом в другой стороне.
Девочка опустила глаза. На ручке зонта ее пальцы побелели. Май почувствовала чужую неловкость так остро, будто сама стояла под дождем и собирала во рту слова, чересчур большие для школьного горла.
— Я… — начала девочка.
Мальчик ждал. Дождь бил по зонту, лужам, крыше сторожки.
— Я хотела…
Ветер налетел со стороны двора. Лепестки сакуры, прибитые дождем к земле, поднялись; один прилип к щеке девочки. Она засмеялась — коротко и испуганно. Мальчик протянул руку, но не коснулся ее лица.
— У тебя лепесток.
— Знаю.
— Снять?
— Если хочешь.
Он осторожно снял лепесток с ее щеки, и в этот момент девочка почти сказала. Май слышала, как фраза подходит к краю, как меняется дыхание перед главным словом.
— Я хотела идти под одним зонтом не потому, что…
Звон храмового колокольчика разрезал дождь. Картинка дернулась. Школьные ворота растворились в белом свете, дождь стал шумом листвы, зонт — темным пятном. Последними остались ее пальцы на ручке: крепко и чересчур поздно.
Май очнулась под навесом. Рэн держал ее за руку — не сильно, просто не успел отпустить. Лепесток всё еще был между его пальцами и ее перчаткой, но теперь легко отделился и упал на стол рядом с эма. На старом дереве проступила тонкая влажная линия, будто по табличке только что прошла капля дождя.
Перед глазами стояли школьные ворота, синий зонт, девочка, не договорившая фразу. Рэн молчал, и это было самым неправильным. Исчезли легкая улыбка и взгляд художника, который уже превращает пережитое в кадр; он был бледнее обычного, а пальцы чуть дрожали.
Май поняла, что его рука всё еще касается ее руки, и отдернула свою чересчур резко.
— Извините, — сказал он сразу.
— За что?
— Не знаю. За руку. За… — Он посмотрел на табличку и не договорил.
На крыше павильона зашуршали цветы. Мир продолжал двигаться так, будто ничего не произошло.
Май сняла перчатку. На указательном пальце остался слабый розовый след — не краска и не пыльца, скорее тень от лепестка. Она потерла кожу, но след не исчез.
— Май…
Ее имя прозвучало осторожно. Так можно было позвать человека, который стоит у края и делает вид, что просто смотрит вниз.
— Не надо.
— Я еще ничего не сказал.
— Вот именно.
Он медленно кивнул. Май снова взяла старую эма, но пальцы не слушались. Дерево уже остыло. Иероглиф дождя опять был просто размытым знаком, пятном туши на старой просьбе. Ни ворот, ни девочки, ни синего зонта. Только фраза, оборванная так, что от нее болело горло: «Я хотела идти под одним зонтом не потому, что…»
Май осторожно положила табличку на стол.
— Это могло быть…
Усталость. Перегрев. Запах старого дерева. Внушение. Совпадение. Все слова стояли в очереди — разумные, полезные. Ни одно не подошло. Рэн не помог ей, не подхватил объяснение, не превратил случившееся в шутку. Если бы он пошутил, она смогла бы снова не поверить.
Май подняла глаза.
— Вы это тоже видели?
Глава 3. Легенда о семи фразах
За открытой галереей храма старая сакура шумела так тихо, будто кто-то перебирал сухую бумагу. Лепесток, прилипший к ее пальцам, уже упал на циновку, но кожа всё еще помнила чужое тепло: мокрую ручку зонта, школьные ворота, девочку, не успевшую договорить фразу. Рэн сидел напротив и молчал. Это беспокоило сильнее, чем его шутки.
Настоятель принес чай только после того, как они оба перестали задавать один и тот же вопрос разными словами. Он поставил чашки на низкий столик, поправил рукав серого одеяния и сел так спокойно, словно каждый день к нему приходили люди с лицами тех, кто только что увидел чужую память.
— Вы знали, — сказала Май.
Вопросом это не вышло. Обвинением — тоже. Чересчур мало сил осталось на точность.
Настоятель посмотрел не на нее, а на старую эма между ними. В размытом знаке дождя темнела тонкая трещина.
— Я знал легенду.
— Легенды не показывают школьные ворота, — Рэн наконец подал голос. Легко, но без прежней насмешливости. — И не заставляют двух посторонних людей видеть один и тот же кадр.
На слове «кадр» Май бросила на него взгляд. Внутри что-то неприятно дернулось.
Настоятель поднялся, подошел к полке у стены и достал длинный плоский футляр из темного дерева. Лак на крышке потускнел, у металлической застежки зеленела старая патина. Он поставил футляр перед ними и открыл. Внутри, на тонкой шелковой подкладке, лежали семь засушенных лепестков — почти белых, с потемневшими краями. Каждый был зажат между прозрачными пластинами и подписан тонкой кистью: год, день цветения, короткая пометка, которую Май не успела разобрать. От футляра пахнуло сухим деревом и старым храмовым шкафом, где вещи лежат так долго, что начинают казаться терпеливыми.
— Семь? — Рэн наклонился ближе.
— Семь фраз, — сказал настоятель. — Семь признаний, которые не дошли до тех, кому были предназначены.
Май сцепила пальцы на коленях. Подушечки всё еще помнили шершавость эма.
— Это невозможно.
Настоятель не стал спорить. От этого раздражение только усилилось.
— В дни цветения старая сакура возвращает не желания, не ответы и не будущее. Только то, что человек уже носил в себе и не сумел произнести. Дерево не исполняет желания. Оно возвращает то, что люди не смогли сказать.
Он взял одну из прозрачных пластин и поднес к свету. Засушенный лепесток внутри казался следом от прикосновения, оставленным много лет назад. Слова смотрелись так, будто не собирались оправдываться.
Май хотела ответить сразу: сказать про усталость, про перегретый воздух в храме, про запах старой бумаги и про то, что память умеет подстраивать чужие лица под собственные страхи. Хотела вернуть всё в порядок, где у каждой вещи есть причина, у каждого звука — источник, у каждой трещины — физическое объяснение. Но молчание вышло длиннее, чем нужно.
Рэн заметил. Конечно заметил. Он умел замечать лишнее, как все люди, которые потом превращают чужую неловкость в линию.
Май потянулась к чашке, но не взяла ее. Чай остыл, на поверхности дрожал отраженный свет сада.
— И что, если эти фразы услышать, дерево передумает умирать?
Настоятель опустил пластину обратно в футляр.
— Деревья не передумывают. Они живут, пока могут. Как люди.
— Тогда зачем?
Он не сразу закрыл крышку.
— Иногда слово, сказанное поздно, уже не меняет прошлого. Но меняет того, кто остался.
Май не посмотрела на Рэна. Ей показалось, если она повернет голову, то снова увидит школьницу у ворот: влажную челку, белые носки, зонт, который та держала крепко. И мальчика, ожидавшего чего-то, но так и не услышавшего.
— Кто они? — спросил Рэн. — Девочка и мальчик из видения.
— Этого я не знаю.
Май резко подняла глаза.
— Удобно.
— Нет, — мягко сказал настоятель. — Неудобно. Если бы легенда давала имена, вам не пришлось бы искать людей. А дерево возвращает не справки.
Рэн тихо хмыкнул, будто хотел вставить шутку, но вовремя удержался.
Снаружи ударил храмовый колокол — один раз, негромко. Воздух в комнате дрогнул, и один лепесток из футляра, хотя крышка уже почти опустилась, слабо качнулся под прозрачной пластиной. Май увидела это. Рэн тоже. Никто ничего не сказал.
Когда они вышли на деревянную галерею, солнце уже сдвинулось к краю крыши. По доскам тянулись длинные полосы света, между ними лежали лепестки, занесенные ветром с храмового двора. Рэн шел за Май и держал планшет под мышкой так крепко, будто боялся уронить не устройство, а мысль.
Он не знал, что именно с ним происходит. Обычно после сильной сцены в голове сразу включалась раскадровка: общий план, крупный план, деталь, пауза перед репликой. Сейчас кадры тоже приходили, но не слушались. Девочка с зонтом то стояла у ворот, то оборачивалась лицом Май; мальчик из прошлого вдруг держал стилус, как он сам, и ждал, пока кто-то решит — остаться под дождем или уйти.
Рэн остановился у перил, достал планшет и включил экран. Белое поле ярко открылось. Он уменьшил яркость и провел стилусом первую линию: изгиб зонта, плечо школьницы, край ворот. Рука двигалась быстрее, чем мысль.
— Вы уже рисуете?
Голос Май был ровным.
— Пытаюсь понять, что мы видели.
— Через рисунок?
— У меня не так много других талантов.
Она подошла ближе. В стекле экрана Рэн увидел ее отражение: темные волосы, напряженное лицо. Он успел дорисовать каплю на ребре зонта, когда ее ладонь легла на планшет и закрыла почти весь рисунок. Пальцы у нее были холодные. На безымянном осталась тонкая полоска глины — наверное, из мастерской. Рэн почему-то заметил именно это.
— Не превращайте это в милую серию.
Он поднял глаза.
— А если милое — единственное, что люди способны дочитать до конца?
Сказал легче, чем думал. Почти как обычно. Почти спасся.
Май убрала ладонь, но не отступила.
— Это была чья-то жизнь.
— Я знаю.
— Не похоже.
Он хотел возразить: сказать, что как раз поэтому рисует, потому что чужая жизнь исчезает быстрее, если ее никто не удержит хотя бы линией. Что милое — не значит пустое. Что иногда читатель открывает историю из-за красивой обложки, а остается, потому что узнает собственную трусость в чужой фразе. Вместо этого Рэн повернул планшет к себе и выключил экран.
— Лучше?
Май, кажется, не ожидала уступки. Ее взгляд стал осторожнее.
— Временно.
— Строго у вас с доверием.
— Оно не входит в храмовые архивы по открытому доступу.
Рэн улыбнулся. Почти честно.
Она разозлилась бы меньше, если бы он продолжал шутить легко. Но после слов настоятеля в голосе Май что-то изменилось. Она спорила так же сухо, держалась так же прямо, но на школьной девочке с зонтом зацепилась. Рэн видел это по тому, как она избегала смотреть на ящик с табличками эма у стены.
— Вы правда думаете, что это усталость?
Май посмотрела в сторону двора, где рабочий сметал лепестки с каменной дорожки.
— Я думаю, что два человека, оказавшиеся в эмоционально заряженном месте, могли одинаково интерпретировать набор раздражителей.
— Набор раздражителей носил школьную форму и держал зонт.
— Человеческое воображение щедро.
— У вас оно, выходит, очень синхронное с моим.
Она медленно повернулась к нему. Рэн понял, что перешел границу, но отступать было поздно.
— Господин Амаги…
— Рэн, — машинально поправил он.
— Господин Амаги, — повторила Май с тем особым терпением, которое обычно предшествовало удару, — если вы ищете удобную легенду для вебтуна, обратитесь к городскому совету. Они любят красивые формулировки: «последнее цветение», «память Касуми», «бережное прощание». У них наверняка есть папка с готовыми слезами.
Рэн застегнул чехол планшета.
— А вы, значит, ищете только факты.
— Да.
— Даже если факт смотрит на вас из прошлого и держит зонт?
Она не ответила сразу, это было опаснее любого раздражения.
Ветер прошел по галерее, принес запах сырой земли и сладких рисовых лепешек из лавки у подножия холма. Где-то внизу смеялись школьники. Обычный день не хотел знать, что в храмовом футляре лежат семь высохших причин не успеть сказать главное.
— Я ищу способ закончить работу бабушки, — сказала Май тише. — И уехать.
Рэн услышал в этом не точку, а дверь, которую закрывают.
— Тогда тем более стоит разобраться быстро.
— С вами?
— У меня есть пропуск в администрацию, доступ к городским материалам по проекту сакуры и дурная привычка разговаривать с незнакомыми людьми.
— Последнее я заметила.
— А у вас есть архив мастерской, таблички, знание города и способность останавливать художника голой ладонью.
Май посмотрела на свою руку, будто только сейчас вспомнила, что закрыла ему экран.
— Это не преимущество. Это уже предупреждение.
— Я умею читать предупреждения. Иногда даже с первого раза.
Она не поверила. Правильно сделала.
***
В мастерской бабушки было темнее, чем утром. Узкое окно пропускало вечерний свет косой полосой; в ней плавала пыль, похожая на мелкую золу. Май открыла блокнот на чистой странице и положила рядом карандаш. Рэн сидел напротив и старался не трогать ничего без разрешения. Это было заметно и оттого раздражало меньше.
На столе между ними лежала эма с размытым знаком дождя. После храма Май завернула ее в мягкую бумагу, хотя сама себе сказала, что делает это из профессиональной осторожности. Не из страха потерять след.
— Условия, — сказала она.
Рэн кивнул чересчур серьезно.
— Я готов.
— Не надо так радоваться.
— Я радуюсь сдержанно. Внутри.
Май записала первую строку и, не поднимая головы, произнесла:
— Никаких шуток про судьбу.
— Вообще никаких?
Она посмотрела на него.
— Даже удачных.
— Жестоко.
Май поставила точку. Карандаш оставил темный след.
— Никаких рисунков с меня.
Рэн замер всего на долю секунды, но Май заметила. Она всегда замечала микротрещины: в глазури, в бумаге, в чужом молчании.
— Это обязательно отдельным пунктом, — добавила она.
— А если вы случайно окажетесь на общем плане?
— Сотрете.
— Если на дальнем?
— Размоете.
— Если это будет только рукав?
— Господин Амаги.
— Понял. Рукава тоже имеют право на частную жизнь.
Май записала третий пункт, нажимая сильнее, чем требовалось:
— Никаких романтических кадров.
Рэн наклонил голову.
— В документальном смысле или в художественном?
— В любом.
— Даже если кадр сам романтический?
Май не ответила. Пауза получилась неловкой, но не пустой — с острыми краями. За окном по жестяному козырьку ударил первый редкий дождь, хотя небо еще оставалось светлым. Рэн вдохнул, будто собирался добавить что-то легкое, и передумал.
Май перевернула карандаш и стерла жирную точку после третьего условия. Бумага чуть посерела.
— С моей стороны — доступ к архиву мастерской. Таблички, старые записи бабушки, документы по храмовым заказам. Но ничего не выносить без моего разрешения.
— Согласен.
— Фотографии — только после согласования.
— Согласен.
— Публикации — только после того, как я увижу материал.
На этот раз он не ответил сразу. Май подняла глаза.
— Уже не так интересно?
Рэн провел пальцем по краю закрытого планшета.
— Интересно. Просто у меня редактор любит сроки, а не согласования.
— Тогда выбирайте редактора.
Он улыбнулся, но не спрятался за улыбкой до конца.
— Согласен.
Это прозвучало быстро. Чересчур легко для человека, которому только что ограничили почти все способы работать. Май насторожилась.
— Почему?
— Потому что без вас я получу красивую городскую легенду, которую можно нарисовать за три ночи и забыть через неделю. — Он посмотрел на эма. — А с вами, возможно, узнаю, почему девочка с зонтом так и не сказала свою фразу.
Май опустила взгляд первой. Она не смутилась, а сказала себе именно так.
В блокноте оставалось место для подписи. Глупость, конечно. Они не заключали договор, не открывали дело, не создавали команду. Просто два человека, которым одно и то же дерево показало одну и ту же невозможную сцену, пытались придать этому форму, чтобы не испугаться окончательно.
Май написала: «Архив — завтра, 9:00». Потом добавила: «Школьные записи. Выпускные фотографии. Дождь/зонт».
— Вам нужен будет доступ к старым школьным альбомам, — сказала она. — Бабушка иногда реставрировала рамки для школы. У нее могли остаться накладные, имена, годы.
— А мне — списки из городского архива. Если девочка была из Касуми, ее можно найти.
— Не девочка.
Рэн вопросительно посмотрел на нее. Май коснулась эма кончиком карандаша, но не подвинула.
— Сейчас она уже не девочка.
Он понял. И не пошутил.
Дождь усилился. По козырьку застучало чаще, в мастерской запахло мокрым деревом и старой глиной. Май закрыла блокнот, но рука осталась на обложке. Рэн потянулся к планшету и остановился, словно вспомнил второе условие.
— Что? — спросила она.
— Ничего.
— У вас лицо человека, который уже нарушает соглашение мысленно.
— Это не наказуемо, если я не публикую.
— Ошибаетесь.
Он поднял обе руки, сдаваясь.
Май должна была почувствовать облегчение. Сделка была ясной, границы обозначены, работа возвращена в понятный порядок: архив, имена, даты, адресаты. Всё, что можно записать, проверить, разложить по папкам. Но когда Рэн поднялся, чтобы уйти, в мастерской стало почему-то тихо.
Он остановился у двери и повернулся.
— Май Сиракава.
Она напряглась от собственного имени в его голосе.
— Что?
— Завтра в девять. Я не опоздаю.
Обычная фраза. Ничего лишнего. Но после девочки у школьных ворот обещание прийти прозвучало так, будто под ним лежало что-то большее. Май кивнула.
Рэн вышел под дождь без зонта. Через стекло она увидела, как он накинул капюшон, спустился с крыльца и уже на улице обернулся к мастерской. Не помахал, не улыбнулся. Просто посмотрел — коротко, будто проверил, горит ли свет.
Май не сразу отошла от окна. Потом вернулась к столу, открыла блокнот и рядом с тремя условиями дописала четвертое, только для себя: «Не верить чересчур быстро».
Карандаш задержался над бумагой. За окном дождь сбивал лепестки на камни, и один из них, мокрый, почти прозрачный, прилип к стеклу напротив ее лица. Май смотрела на него дольше, чем собиралась, пока в тишине мастерской ей не почудился слабый девичий вдох — будто кто-то снова стоял у школьных ворот и никак не решался раскрыть зонт.
Глава 4. Первая чужая любовь
В школьном архиве пахло пылью, мелом и влажной бумагой. Май открыла вторую коробку так осторожно, будто внутри лежали не ведомости выпускников, а чашки с тончайшими трещинами. На крышке чернели выцветшие цифры: год, класс, фамилия завуча, которого она смутно помнила по рассказам бабушки. Бумага под пальцами была шероховатой, упрямой, как все старое, что не желало сразу отдавать себя чужим рукам.
Рэн сидел на полу у низкого стола и листал альбомы не по порядку. Это раздражало почти физически.
— Если мы ищем конкретный выпуск, — сказала Май, не поднимая глаз от списка, — логично двигаться по годам.
— Логично, — согласился он и перевернул еще три страницы вперед.
Май задержала вдох. Она уже успела понять: Рэн не отрицал правила, он просто существовал рядом с ними так, будто правила вежливо обходили его по краю.
— Ты сейчас пропустил два класса.
— Зато нашел человека, который на всех фотографиях закрывает глаза.
— Нам нужен не он.
— Пока не нужен. Но у него отличная драматическая линия.
Май посмотрела на него поверх стопки карточек. Рэн невинно улыбнулся. На его коленях лежал планшет, но он не рисовал — только иногда касался пальцем пустого экрана, будто мысленно расставлял кадры. В солнечной полосе у окна висела пыль. За стеклом коридора доносились голоса: где-то занимался кружок каллиграфии, кисти шуршали по бумаге, кто-то рассмеялся чересчур громко и тут же был остановлен учительским «тише».
После видения у них осталось немного: школьные ворота, старая форма, девочка с зонтом и мальчик, который не понял фразу. Еще был дождь, хотя в памяти сакуры дождь мог быть не погодой, а способом спрятать лицо.
— Девочка стояла слева от ворот, — сказала Май. — Значит, могла быть младше. Или ждала кого-то из старшего класса.
— Или всегда стояла сбоку.
— Это не метод.
— Это тоже метод. Просто не твой.
Она хотела ответить резко, но под пальцами нашлась тонкая конвертная бумага. Внутри лежали фотографии выпускных классов: черно-белые, с неровными краями, подписанные аккуратной рукой. Май разложила их на столе.
На первых двух — ничего. Ряды школьников, учителя в темных костюмах, девочки с одинаковыми лентами в волосах. На третьей Рэн наклонился ближе.
— Подожди.
Май не любила это слово. Оно всегда звучало так, будто другой человек уже увидел то, что она пропустила.
— Что?
Он указал не на центр снимка, где стоял классный руководитель, и не на мальчиков в последнем ряду, которые явно пытались не рассмеяться. Его палец остановился у самого края.
Там стояла девочка. Не совсем отдельно, но так, что между ней и остальными осталось узкое пустое место, будто фотограф сказал «плотнее», а она не решилась сделать шаг. Волосы до подбородка, светлая форма, руки перед собой. Лицо спокойное, почти незаметное.
— Это может быть она, — сказала Май.
— Хана, — прочитал Рэн подпись на обороте. — Хана Морикава.
— Ты не можешь знать по лицу.
— Не по лицу.
Он развернул снимок к ней и указал на правую сторону второго ряда. Мальчик держал закрытый зонт — не под мышкой и не рядом с портфелем, а перед собой, обеими руками, будто зонт был чем-то важным и неловким одновременно. На фотографии не было дождя. Солнце ложилось на школьный двор жесткими белыми пятнами.
— Такэо Игараси, — сказала Май, сверяясь с подписью.
— Она смотрит на него.
Май уже хотела возразить, что на старых фотографиях все смотрят странно: кто-то в сторону, кто-то сквозь камеру, кто-то в себя. Но потом заметила. Хана действительно смотрела не в объектив. Ее лицо было повернуто почти незаметно, всего на несколько градусов, а взгляд уходил к мальчику с закрытым зонтом. Не мечтательно и не робко — скорее так, как смотрят на место, куда хочется сделать шаг, но нельзя, потому что все стоят смирно, фотограф считает до трех, а рядом чужие плечи.
Май положила рядом табличку эма, завернутую в ткань. Дерево молчало, но шершавая поверхность будто чуть потеплела.
— Нам нужен адрес.
Рэн тихо усмехнулся.
— Ты сейчас сказала это мягче, чем обычно.
— Я сказала это эффективно.
— Конечно.
Он снова посмотрел на фотографию. Улыбка исчезла, и Май, заметив это боковым зрением, почему-то не стала подгонять.
Фамилия Игараси нашлась быстрее, чем Морикава. Такэо окончил школу, работал в семейной лавке сладостей и, судя по городскому справочнику, позже унаследовал ее. Лавка все еще существовала на фестивальной улице, между мастерской вееров и маленькой аптекой с зеленой вывеской. У Ханы след обрывался после выпуска: переезд, без нового адреса.









