
Полная версия
Не влюбляйся под седьмым фонарём
— Машинально.
— Ты всегда так говоришь.
— Потому что это и значит машинально.
— Для кого она?
Он закрыл дверцу. Дерево стукнуло резче, чем нужно.
— Юри.
— Ответь.
— Для гостя.
— Какого?
— Любого.
— У нас не бывает гостей.
Отец повернулся к чайнику. Пар поднимался к вытяжке, оседал на металле мутной плёнкой. Его плечи напряглись под домашним свитером. Этот свитер Юри знала с детства: локти вытянуты, манжета правого рукава чуть обгорела от старой сигареты, хотя отец не курил уже много лет.
— Я устал. Не начинай.
— Я не начинаю. Я продолжаю.
— Вот именно.
Юри сжала ремень сумки.
— Мамина комната всё ещё заперта?
Отец выключил чайник до щелчка.
— Нет никакой маминой комнаты.
Слова легли тяжело ровно, без крика, и от этого были хуже.
— Там шкаф с её вещами.
— С твоими старыми вещами. С хламом. С тем, что ты не хочешь выбрасывать.
— Там шарф.
— У тебя много шарфов.
— Не моих.
Он резко обернулся.
— Хватит.
В комнате телевизор беззвучно показывал рекламу фестиваля Ёнхва. Бумажные фонари плыли по экрану, пара смеялась под дождём, дикторские субтитры обещали «ночь, которая соединит сердца». Отец схватил пульт и выключил телевизор.
— Твоей матери не было.
Юри стояла неподвижно. Он произнёс это не впервые. Раньше она отвечала криком, доказательствами, детскими воспоминаниями, датами, которые сама уже боялась перепутать. Теперь слова отца раскрылись изнутри, и под ними оказалась другая фраза — тихая, вытертая, без адреса: «Но я всё время ищу её в дверях».
У Юри перехватило дыхание. Отец смотрел зло. Глаза покраснели от усталости, подбородок дрожал едва заметно. Он был уверен, что защищает себя от её фантазий. А сам каждое утро оставлял свободный край стола, покупал чай с жасмином, который не пил, и иногда оборачивался на звук ключей в подъезде раньше, чем успевал вспомнить, что ждать некого.
— Папа.
— Не надо.
— Ты её не помнишь.
— Потому что нечего помнить.
— Нет. Потому что у тебя забрали способ.
Он рассмеялся коротко и сухо.
— Способ? Теперь это так называется?
— Ты достал вторую чашку. Оставляешь место у окна. Покупаешь жасминовый чай, хотя не пьешь его.
Отец взял белую чашку из шкафа и поставил на стол. На этот раз сознательно. Фарфор тихо звякнул.
— Чего ты хочешь? Чтобы я признал женщину, которой не было? Чтобы сказал: да, дочь, ты не одинока в своей выдумке? Тебе станет легче?
Юри подошла к двери маленькой комнаты у коридора. Раньше там стоял мамин стол. Потом отец вынес его, сказал, что дерево рассохлось. Потом исчезли книги. Потом — рамка с фотографией. Комната стала кладовой, но замок на двери остался.
— Открой.
— Юри.
— Пожалуйста.
Он долго не двигался. Потом достал связку из ящика с ложками. Ключ был маленький, с красной ниткой на кольце. Отец посмотрел на эту нитку так, будто видел впервые, и почти сорвал её, но Юри успела взять ключ сама.
В комнате пахло пылью, картоном и закрытым воздухом. Полоска света из коридора легла на коробки, старую гладильную доску, чемодан без ручки. У стены стоял шкаф. Не мамин — отец был бы прав, если говорить документами. Обычный шкаф, где не должно было лежать ничего важного.
Юри открыла дверцу. На нижней полке лежал шарф: серый, мягкий, с узкой синей каймой. Она помнила, как в детстве прятала в него лицо, когда мать возвращалась из парка и пахла дождём, дымом от уличных ларьков и холодными листьями. Теперь запаха не было. Совсем. Ткань была чистой до пустоты, как выстиранная улика.
К шарфу была пришита маленькая белая бирка. На ней должно было быть имя владельца или хотя бы марка. Нитки по краям сохранились, прямоугольник ткани тоже, но внутри осталось ровное пустое место без следа чернил.
— Это твой, — сказал отец из дверей.
— Нет.
— Юри…
— Не говори сейчас.
Она прижала шарф к лицу. Никакого запаха — только пыль и слабая горечь старой ткани. Тело всё равно помнило: плечо, высоту руки, шероховатость пальца, который вытирал ей щеку. Память не была картинкой. Она была движением, которого больше некому было закончить.
Отец вдруг сел на край чемодана. Неуклюже, как человек, у которого отказали колени.
Он смотрел не на Юри, а на белую бирку. — Иногда я слышу ключ в двери. Знаю, что ты на занятиях. Знаю, что соседка сверху ходит тяжело. Всё знаю. Но встаю.
Юри молчала.
— Подхожу к прихожей. И каждый раз… — Он провёл ладонью по лицу. — Каждый раз чувствую себя идиотом.
Недосказанное зацепилось за край его голоса: «Я хочу, чтобы кто-то вошёл, но не знаю кто». Юри села на пол напротив него. Между ними лежал шарф, свёрнутый серой полосой.
— Её звали Хан Соён.
Отец закрыл глаза. Комната не изменилась: не вспыхнул свет, не дрогнули стены, не вернулся запах. Только белая чашка на кухне тихо стукнула о блюдце, возможно, от сквозняка.
— Не надо, — сказал отец.
В этот раз просьба была не запретом, а болью человека, которому слово причиняет вред, хотя он не знает почему.
Ночью Юри лежала с открытыми глазами. Шарф висел на спинке стула. Телефон лежал на столе, выключенный: она сама нажала кнопку питания, дождалась тёмного экрана, проверила дважды и положила аппарат экраном вниз, как мёртвую рыбу. В квартире было тихо. Отец не включал телевизор. За стеной шумела вода у соседей, на улице проехал мотоцикл, и звук быстро стёрся вдалеке.
Телефон зазвонил. Не завибрировал, не вспыхнул — именно зазвонил старым механическим звуком, будто внутри тонкого корпуса спрятали аппарат из будки у моста. Чёрный экран не горел. На стуле серый шарф чуть шевельнулся, хотя окно было закрыто.
Юри протянула руку и остановилась над телефоном. В груди поднялось такое желание ответить, что оно показалось чужой рукой на затылке. Если поднять — услышит. Если услышит — узнает. Если узнает — сможет назвать.
— Нет, — сказала она.
Звонок стал тише, но не исчез. Как будто тот, кто был на другом конце, улыбнулся и решил подождать.
— Не сегодня.
Она легла обратно и накрыла голову одеялом. Слёзы вытекли без рыданий, горячими полосами к вискам. Ей было стыдно не за страх, а за облегчение: пока она не ответила, голос не успел оказаться чужим.
Утром отец уже ушёл. На столе стояли две чашки. Синяя была пустой. Белая — тоже, но рядом с ней лежала ложка, повёрнутая ручкой к свободному стулу. Юри взяла телефон. Он включился обычным долгим нажатием, и в журнале вызовов не было ничего. Она почти рассмеялась, но потом увидела фотографию на холодильнике.
Снимок висел там много лет: маленькая Юри у парка Ёнхва, в жёлтом дождевике, с бумажным фонариком в руке. Слева от неё всегда было размазанное серое пятно. Отец называл его дефектом печати. Юри называла его мамой, пока не поняла, что спорит с бумагой. Теперь рядом с детской Юри проступила чёрная рука: не лицо, не тело — только ладонь, державшая её за пальцы. Чернота была плотной, будто кто-то приложил к фотографии обугленную кожу, а на обороте магнита, который удерживал снимок, проступила тонкая влажная полоска. Красная нить тянулась вниз, к полу, и исчезала под дверью пустой комнаты.
Глава 6. Человек, который портит романтику
Тэхо увидел их на камере за девять минут до поцелуя. Парень стоял под Фонарём Ссоры и держал зонт так, чтобы дождь попадал ему на плечо, а девушке нет. Дешёвый прием, но парк любил такие мелочи. Мокрый рукав, дрожащие пальцы, виноватый взгляд снизу вверх. Люди принимали это за заботу, камеры — за удачный кадр, фонари — за приглашение.
Девушка говорила быстро. На экране сторожки звук запаздывал, но Тэхо не нуждался в словах. Он видел, как она сжимала ремешок сумки, как парень подходил ближе после каждого её отступления, как вокруг них пустела аллея, хотя до закрытия парка оставалось двадцать минут и у павильона ещё толпились туристы. Парк убирал свидетелей. Тэхо выключил монитор, взял шест для ламп и вышел.
Ночной Ёнхва пах мокрой бумагой, острым перцем из закрывающихся киосков и перегретыми проводами. После фестивального дождя на плитке стояли лужи, но дорожка к Фонарю Ссоры была сухой. Конечно. Мокрая плитка могла испортить баланс, ударить коленом, оставить синяк. А синяки плохо смотрелись в сценах, где люди должны были думать только о любви. Тэхо шёл быстро, но не бежал. Бег в парке означал, что ты согласился играть.
Фонарь Ссоры горел красным. Не праздничным, а густым, с тёмным краем у бумаги. Под ним парень уже убрал зонт в сторону и положил ладонь девушке на щеку. Девушка не оттолкнула его. Её плечи были подняты, дыхание сбивалось. Она боялась и хотела, чтобы страх назвали романтикой.
— Не надо, — сказала она.
Парень улыбнулся.
— Ты всегда так говоришь, когда тебе хорошо.
Тэхо ударил шестом по металлическому крюку. Фонарь дернулся, свет дрогнул. Парень обернулся, но не успел возмутиться: Тэхо схватил зонт за ручку и швырнул его в пруд.
— Эй! Ты что творишь?
Тэхо взял девушку за запястье и отвёл на два шага назад. Не мягко. Мягкость люди потом вспоминают как согласие.
— Уходите.
— Вы больной? — Девушка вырвала руку. На коже остался красный след от его пальцев.
Тэхо посмотрел на след и не отвёл глаза. Пусть будет. Пусть лучше она запомнит грубую руку, чем исчезнет без следа.
— Мы просто разговаривали, — сказал парень.
— Нет.
— Что значит «нет»?
Тэхо повернул шест горизонтально и ударил по красной ленте, завязанной на стойке фонаря. Лента была свежая: два имени, сердечко, дата. Узел не развязался, а затянулся. Тогда Тэхо достал нож и перерезал ткань.
Девушка вскрикнула так, будто резанули не ленту. Красный обрывок упал в лужу. Чернила на нём расползлись, имена зашевелились тёмными нитками и исчезли в воде. Фонарь над ними погас не сразу. Внутри ещё тлела маленькая точка, упрямая и голодная.
Парень замахнулся. Тэхо поймал его кисть, повернул на болевой угол и опустил на колени без лишнего движения. Парень выдохнул матом. Девушка заплакала.
— Вы чудовище.
Тэхо отпустил парня.
— Да.
Это слово всегда экономило время. Девушка подняла сумку, оглянулась на фонарь, на пруд, на мокрую ленту. Слёзы шли тихо, без рыданий.
— Почему мне так больно? Мы из-за чего ссорились?
Парень моргнул.
— Я… не знаю.
— Ты хотел что-то сказать.
— Наверное.
Девушка прижала ладонь к груди. Она смотрела на парня с растерянностью человека, который потерял не любимого, а причину плакать.
— К выходу, — сказал Тэхо. — По главной аллее. Не оглядываться.
— А зонт? — спросил парень глухо.
— Купишь новый.
Он проводил их взглядом, пока они не прошли за линию старых пней. Девушка шла первой, парень держался чуть позади и потирал запястье. Через несколько секунд они повернули друг к другу лица, и Тэхо увидел: узнавание вернулось, но не полностью. Они помнили, что пришли вместе. Не помнили, зачем хотели остаться. Для этой ночи этого было достаточно.
Тэхо достал из пруда зонт. Ткань была целой, ручка скользкой. На куполе проступила надпись, которой раньше не было: «Не порть момент». Он сломал зонт о колено и выбросил в служебный контейнер.
Подземный ход начинался за сторожкой, под бетонной плитой с табличкой «инвентарь». Туристы не замечали её днём, а ночью туда не подходили даже пьяные. Тэхо поднял плиту, включил фонарь и спустился.
Воздух внизу был холоднее, чем на поверхности. Стены старого хранилища покрывала известковая крошка, в швах проступали корни. Когда парк строили поверх бывшего кладбища, рабочие залили часть ходов бетоном, часть объявили аварийной, часть просто забыли внести в план. Город любил слово «реконструкция». Оно делало исчезновения административными.
На первой площадке стояли фрагменты чансын. Обломки деревянных лиц, треснувшие глаза, кусок вырезанной улыбки. Стражей спилили ради туристического павильона. Тэхо хранил их остатки, как другие хранят семейные фотографии. Дерево темнело от влаги, но иногда перед плохими ночами на старых лицах проступала красноватая пыль. Сегодня она лежала на всех обломках.
Галерея имён открывалась низким залом, где потолок давил на плечи. Длинные ряды деревянных табличек стояли вдоль стен, на полках, в ящиках, на временных подпорках. Когда-то это было родовое хранилище. Таблички держали умерших в порядке памяти: имя, место, связь. Теперь здесь лежали те, кого парк не убил, а вывел за край разговора. Смерть была проще. Смерть оставляла дату.
Тэхо зажег свечу от старой зажигалки и поставил её перед табличкой Хаын. Кан Хаын. Он проверял имя каждый раз глазами, потом губами. Не потому что мог забыть полностью. Хуже: он забывал куски. Вчера вспомнил её смех, но не смог вспомнить цвет рюкзака в выпускном классе. Неделю назад не удержал запах её шампуня. Полгода назад стёрся номер дома, где она жила до переезда к нему. Парк откусывал не человека целиком, а по мелочи. Как крыса бумагу.
— Кан Хаын.
Свеча дрогнула. На табличке узкая трещина пересекала первый слог. Тэхо провёл пальцем рядом, не касаясь линии. Дерево было холодным.
— Кан Хаын. Кан Хаын. Кан Хаын.
Голос отразился от низкого потолка и вернулся хриплым. Хаын ненавидела, когда он повторял её имя при жизни. «Опять как учитель физкультуры», — говорила она и бросала в него носком. Не попадала специально. Она умела не попадать так демонстративно, что это считалось отдельным оскорблением.
В последнюю ночь она стояла под Фонарём Первого поцелуя в жёлтой куртке, которую Тэхо отговаривал покупать. Он сказал, что цвет глупый. Хаын ответила: «Зато, если исчезну, меня будет легко искать». Они оба посмеялись. Тогда ещё можно было смеяться над такими словами.
Парень, которого она любила, держал её за плечи. Хороший парень. Тэхо до сих пор злился именно на это: монстры облегчили бы память. Тот был вежливым, нервным, смешно поправлял очки. Он нравился Хаын. Рядом с ним она становилась мягче и злее одновременно, как люди, которые надеются на ответ и готовятся его отвергнуть.
— Я боюсь, — сказала она тогда Тэхо, пока парень покупал горячий чай.
— Его?
— Нет. Момента.
Тэхо не понял. Или не захотел понять. Парк уже работал вокруг них. Дождь шёл только над мостом, уличный музыкант играл старую песню, которую Хаын любила в детстве, люди расходились и оставляли свободный проход к фонарю. Телефон Тэхо показывал полный заряд, но сообщения отправлялись без звука и не доходили. Он видел признаки. Он выбрал другое объяснение.
— Не порть момент. Он любит тебя.
Хаын посмотрела на него так, будто просила не за любовь, а за право отступить.
— Оппа…
— Если боишься, скажи ему. Но не убегай только потому, что стало хорошо.
Он помнил свою ладонь на её плече. Вес обычного братского жеста. Никакой силы. Только маленькое давление в нужную сторону.
Парень вернулся с чаем. Хаын улыбнулась не ему, а Тэхо. В этой улыбке было: ладно, я попробую. Он кивнул. Поцелуй случился под золотым светом. Не долгий, неловкий. Парень задел очками её щеку, Хаын фыркнула в самый неподходящий момент. Тэхо успел расслабиться и подумать, что обычная жизнь не обязана быть катастрофой.
Потом фонарь над ними вспыхнул белым. Хаын исчезла между вдохом и выдохом. Парень продолжал держать руки в воздухе, как будто плечи девушки ещё были под пальцами. Через минуту он спросил:
— Простите, я кого-то жду?
Тэхо ударил его тогда. Сломал ему нос. Бесполезный, живой, кровавый след. Парень помнил удар. Не помнил Хаын. С тех пор Тэхо портил моменты до того, как они получали форму.
Он поднялся и пошёл вдоль полок.
— Чон Мисо.
Табличка женщины из аллеи желаний. Исчезла после предложения руки на мосту. Её жених помнил кольцо, но не палец, для которого купил.
— Пак Ынджу.
Школьница, которую Сону видел у закрытой лужайки. Тэхо нашёл её имя на старой форме в шкафчике, где администрация хранила забытые вещи. На фотографии лицо уже пустело.
— Ли Чанмин.
Мальчик с бумажным змеем. Родители спорили у дерева, кому он должен улыбнуться на семейном снимке. На снимке остался змей, зажатый в детской руке. Руки не было.
— Со Хиджин. Нам Гюри. Хван Тэсок. О Юн. Кан Хаын.
Имена шли тяжело. Каждое требовало дыхания. Не магическая формула, не обряд для зрителей. Работа. Мышца памяти, которую надо нагружать, пока она не сгниёт от бездействия.
В дальнем углу стояла низкая полка для новых табличек. Тэхо ненавидел её больше остальных. Пустое место всегда выглядело терпеливым. На полке лежала недоделанная дощечка. Он вырезал на ней первый слог имени Хан Юри после фестиваля. Не полностью. Полностью значило признать, что не удержит. Но дерево уже взяло отметку. Рядом лежала тонкая заготовка для Ли Сону. На ней пока не было букв, только след ножа, пробная царапина.
Тэхо взял заготовку и сломал её пополам. Дерево треснуло сухо. Из трещины поднялся запах старого дыма.
— Нет, — сказал он пустому ходу. — Не сегодня.
Телефон в кармане завибрировал. Внизу связь не работала никогда, кроме тех случаев, когда парк хотел поговорить. Тэхо достал аппарат. На экране не было номера, только чёрный прямоугольник уведомления: черновик ролика обновлен.
Миджин.
Он не открывал её аккаунт и не следил за ней через сеть. Ему не нужно было. Парк приносил то, что считал важным. На экране появилось мутное видео у навеса остановки: Юри, Сону, Миджин. Чёрный силуэт вместо его лица. Комментарии под неопубликованным роликом бежали быстрее, чем он успевал читать: «Они должны найти седьмой фонарь», «Пусть она поверит ему», «Он точно связан с её прошлым», «Смотритель знает путь».
Тэхо сжал телефон так, что корпус хрустнул. На видео Юри говорила тихо, почти без движения губ. Запись не должна была уловить фразу, но парк любил усиливать то, что вело к сцене.
— Если он знает, мы заставим его сказать.
Сону ответил:
— Значит, продолжим.
Две короткие фразы. Никакого признания. Никакого касания. Только решение, рождённое не доверием, а общей злостью. Для парка этого хватало. Лучшие сцены начинались не с любви, а с общего врага.
В галерее погасла одна свеча. Тэхо обернулся и увидел новую трещину на табличке Хаын. Она прошла от края к середине и остановилась рядом со вторым слогом, будто нож примерился и пока не нажал до конца.
Тэхо подошёл к табличке и положил ладонь на полку рядом с ней. Касаться имени без нужды он боялся. Вдруг тепло руки окажется лишним доказательством того, что живой снова опоздал.
— Кан Хаын.
Голос сорвался. Он вдохнул и повторил:
— Кан Хаын. Кан Хаын. Кан Хаын.
Трещина не исчезла. Сверху, из парка, донёсся слабый звук, будто где-то на мосту включили первый фонарь.
Глава 7. Лавка бумажных желаний
Лавка Но Ынсо не значилась на карте фестиваля, и нормального человека это должно было остановить. Миджин нашла её в комментариях под собственным неопубликованным роликом, а нормальность давно проиграла там, где речь шла о контенте, матери Юри и фонаре, которого не существовало.
Комментарий пришёл от аккаунта без аватара: «Если ищете фонарь, спросите старуху у аллеи желаний. Она продавала свет ещё до того, как парк научился лгать». Через минуту он исчез. Миджин успела сделать скриншот, потом скриншот побелел, но в памяти телефона осталась геометка: узкая боковая улица между парком Ёнхва и старой автобусной остановкой, там, где туристические ларьки кончались, а асфальт вздувался от корней.
— Это ловушка, — сказал Сону.
— Да, — ответила Юри.
— Мы всё равно идём?
— Да.
— Тогда я просто уточнил уровень здравомыслия группы.
Миджин подняла камеру.
— Назову выпуск: «Три человека с сомнительными решениями ищут лавку, которой нет на карте».
— Не снимай внутри, — сказала Юри.
— Я ещё не внутри.
— Ты уже мысленно поставила заставку.
— Потому что у меня есть уважение к структуре.
Сону шёл рядом, но не близко. После сторожки Тэхо и стены табличек он стал осторожнее с расстоянием: не лез с заботой, не шутил в больное место, не брал Юри за локоть, даже когда она останавливалась посреди тротуара. Это раздражало почти так же, как если бы он полез. Живой человек рядом всегда был неудобнее роли, которую можно заранее отвергнуть.
Улица свернула за стену парка. Здесь не было музыки фестиваля, только гул машин и редкий треск старых проводов над головой. Красные ленты с дерева у аллеи желаний виднелись за оградой: влажные, спутанные, похожие на порезанные языки.
Лавка стояла между мастерской ключей и закрытой аптекой: низкая, деревянная, с мутной витриной. За стеклом висели бумажные фонари разных размеров — белые, охристые, бледно-зелёные, синие, почти прозрачные. На вывеске не было рекламного слогана. Только три выцветших иероглифа, корейское название и маленькая лампа у двери: «Бумага для памяти. Но Ынсо».
— Бумага для памяти? — Миджин приблизила камеру. — Очень эстетично.
— Миджин.
— Я снимаю вывеску. Вывески не страдают.
Юри дернула дверь. Колокольчик внутри звякнул негромко, как ложка о фарфор. В лавке пахло рисовой бумагой, пылью, сухими травами и старым электричеством. Узкие полки тянулись до потолка. На них лежали заготовки фонарей, кисти, мотки красной нити, карточки с номерами, коробки с деревянными ручками. В глубине стоял низкий стол, заставленный мисками с водой и чернилами. Над столом висели готовые фонари.
Юри ожидала увидеть желания. Пусть он ответит. Пусть мы будем вместе. Пусть меня выберут. Но на бумаге были имена: Ким Соджин, Пак Джиу, Чон Мисо, Ли Чанмин. Некоторые вывели ровной старческой кистью, другие — детским почерком, криво и с лишним нажимом. На одном фонаре имя повторялось пять раз, всё мельче и мельче, будто человек боялся, что первая надпись не удержит.
Сону остановился под самым большим фонарём. На его бумажном боку чернело имя, которое Юри уже знала по рассказу о стене в сторожке: Кан Хаын.
— Это сестра Тэхо, — сказал он.
Из-за занавески вышла женщина. Маленькая, сухая, с седыми волосами, собранными шпилькой. На ней был тёмный жилет поверх цветастой блузы, а на пальцах — пятна туши. Она двигалась медленно, но не слабо. Так двигаются люди, привыкшие носить вещи, которые нельзя уронить.
— Не трогайте этот.
Сону убрал руку, хотя до фонаря ещё не дотронулся.
— Вы Но Ынсо? — спросила Юри.
Женщина посмотрела на неё, потом на Сону, затем на камеру Миджин. На камере взгляд задержался дольше.
— Здесь не снимают.
— Я просто…
— Здесь не снимают, — повторила Ынсо.
Миджин опустила объектив, но не выключила аппарат. Юри услышала в ней короткое, привычное: «Если не снять, никто не поверит». Спорить вслух она не стала. Чересчур хорошо понимала.
Ынсо подошла к столу и взяла узкую кисть.
— Туристические фонари продают у парка. С сердцами, датами, смешными надписями. Вам туда.
— Нам не нужны желания, — сказала Юри.
— Тогда зачем пришли?
Сону вынул из кармана сложенный лист. На нём он переписал фразу с повреждённого экрана Юри и собственного голосового сообщения, чтобы не показывать телефоны. Телефоны врали легче бумаги. Юри не хотела отдавать лист, но Сону уже положил его на стол.
Ынсо прочитала: «Седьмой фонарь вернёт имя тому, кого ты отпустила». Женщина не изменилась лицом. Только кисть в её пальцах согнулась. Чёрная капля упала на чистую бумагу и расползлась пятном, похожим на маленький ожог.
Потом Ынсо закрыла ставню ближайшего окна.
— Уходите.
Миджин подняла голову.
— Что?
Ынсо двинулась быстрее, чем до этого: закрыла вторую ставню, третью, сняла с крюка лампу у витрины и погасила её двумя пальцами. Лавка погрузилась в желтоватый полумрак. Фонари под потолком не светились, но имена на бумаге будто стали заметнее.









