
Полная версия
Последние дни на Земле. Антология хоррор-фантастики в жанре «Умирающая Земля»
Один из стаи начал забывать себя. Не сразу. Сначала он перестал узнавать рычания и ворчания тел. Затем лица. Потом он забыл, что такое звук. В конце он забыл, что он тело. Он рисовал что-то про города, которых не было, про людей, которых не знал. Иногда он плакал, не понимая почему. Однажды он просто замер, глядя на свою ладонь, и заворчал. Никто не понял его боли. Он не умер. Просто исчез, не двигаясь.
Одна из стаи потеряла вкус. Она перестала различать горькое и сладкое. Потом стала есть всё подряд: песок, камни, собственную кожу. Она объясняла, что теперь знает, как на самом деле пахнет мир — что мясо пахнет водой, что кости — как ветер, что кровь — как звёзды. Её рот покрылся язвами, зубы начали выпадать. Последними ушли глаза. Но она продолжала идти, шевеля обрубком языка, шепча, что теперь она знает вкус правды.
Один из стаи вдруг начал видеть не то, что есть, а то, что было или будет. Он писал, что видел, как Ы умрёт. Он показывал пальцем на места, где потом находили тела. Он плакал, когда указывал на Э, и говорил, что тот ещё жив — хотя тот был мёртв. Другие его побоялись. Они не хотели знать будущее. Особенно если оно неизбежно. Однажды он просто закрыл глаза и прописал: «Всё кончилось. Я больше ничего не вижу». И не открыл их никогда.
Один из стаи стал странно реагировать на солнце. Его кожа начинала светиться под определёнными углами. Потом он рассказывал, что видит картины — не свои, не чужие, а чьи-то древние. Он говорил, что это воспоминания мира, записанные в свете. Однажды ночью он попросил всех собраться вокруг него. Сказал, что сейчас покажет им всё. Его лицо стало белым, как бумага. Из глаз, рта и ушей потекло что-то прозрачное. А потом он заговорил — голосом, который принадлежал всем сразу. После этого он не двигался. Только кожа продолжала светиться. Кто-то попробовал прикоснуться к нему. Рука осталась слепой.
Один из стаи начал забывать, как быть телом. Он перестал говорить, потом ходить, потом держать голову прямо. Он ползал, как животное, вырывал куски плоти у мёртвых, хранил их за щеками. Потом он перестал различать живое и мёртвое. Однажды он набросился на самого себя, пытаясь съесть собственную руку. Когда его остановили, он смотрел на них пустыми глазами. Он не умер. Просто перестал быть собой.
У одного тела внезапно исчезли уши. Он писал, что не отрезал их, но все знали, что отрезал. Просто они стали плоскими, как будто растворились в коже. Он чертил, что теперь может слышать звуки, которые раньше были недоступны телам — голоса земли, песню камней, крик воды глубоко под песками. Он плакал, потому что не мог перестать слышать. Он просил его заткнуть, чтобы не слышать, как умирает мир. Но никто не смог ему помочь. Он умер с открытыми глазами, сидя на камне, слушая то, чего никто больше не хотел слышать.
Какое-то глубинное чувство внутри подсказывало Ы, что она долго не протянет. Ноги её кровоточили, а что за ходящий — без ног; и вода кончилась в сосуде, но, быть может, пещера её спасёт — может, одарит влагой, и надо только поискать, только поползти, проползти ещё немного, разгребая телом пыль и набивая синяки.
Столько идти — через плоть, которая отслаивалась от пяток, как жухлая трава; через глаза, что слезились не от боли, а от постоянного песка, который забирался под веки и точил их изнутри; через ночь, когда дыхание надо было сдерживать, чтобы не выдать себя тем, кто охотился на ходящее, потому что падаль не давала сил самим идти. Потому что спать нельзя. Никогда. Потому что сон — это пасть, раскрытая навстречу. Тело во сне расслабляется. А вокруг — тела, которые жрут друг друга за каплю влаги под ногтями или кусочек кожи на щеках. Тела, которые давно перестали быть людьми, но ещё не стали ничем. Они ползли по ночам, шурша позвонками, и искали тех, кто остановился. Кто уснул. Кто дал себе минуту слабости.
Ы знала: если закроешь глаза, то проснёшься внутри чьих-то зубов.
Жар-око не щадило никого. Оно плавило кожу, превращало губы в трещины, делало язык деревяшкой, прилипшей к нёбу. Одежда давно стала лохмотьями, которые не грели, а лишь напоминали, что ты когда-то был кем-то. Что ты когда-то думал, будто можешь защититься от мира. Теперь же между тканью и телом остались только гниющие порезы, в которые забивался песок, и каждый шаг был ударом, отдававшим в череп.
Она видела, как другие прятались среди камней, пытаясь стать частью пустыни. Но пустыня не принимала никого. Она просто ждала. Считала шаги. Запоминала, кто упал первым.
Иногда Ы замечала следы в песке — как не телесные от шагающих стоп, слишком длинные и размытые, будто кто-то полз, волоча что-то тяжёлое за собой. Иногда эти следы вели к телам, которых было не узнать — остались только обрывки плоти и кости, торчащие под странным углом. И она знала: это не стая. Это не О. Это что-то ещё хуже.
Столько идти — чтобы оказаться там, где даже тени боятся оставаться надолго.
Ы не могла вспомнить, зачем они двигались. Не помнила цели. Только движение. Бесконечное. Бессмысленное. Как будто сама земля была колесом, которое крутилось, перемалывая тех, кто наступил на него. Когда-то стая была больше. По её краям двигались тела, которые дышали, хрипели, стонали. Теперь их не осталось. Лишь воспоминания о них — как о чём-то, что существовало, но не имело формы и сути.
Теперь её ноги горели. Кровь сочилась сквозь трещины, и песок прилип к ним, как паразит. Вода закончилась. В горле пересохло до боли, до ощущения, что язык вот-вот лопнет.
Может, тут есть вода?
Может, тут есть тень?
Может, тут есть покой?
Ы лежала на спине, и дыхание стало тоньше, чем песчинки, что просачиваются сквозь пальцы. Тело больше не слушалось. Оно знало то, чего не хотела знать голова — всё кончилось. Она не умрёт от жажды или голода. Не убьёт её камень или зверь. Её убила сама возможность быть здесь.
Она не мучилась страхом — только усталостью. Такой, что даже мысли стали медленными, будто ползли по песку, который внезапно стал слишком глубоким, и плавились, как глина в особо душные, испепеляющие дни.
Тогда она попыталась встать.
Не потому что хотела выжить и жить. А потому что поняла: нельзя просто исчезнуть. Нельзя лечь и стать частью тишины, как Э, как те, чьи следы ветер стёр с лица земли. Кто-то должен был знать, что она была. Что она была. Что она жила — жила никчёмную, полную песка жизнь, в которой были пять тел, одно из которых обратилось в падаль по воле другого; в котором шли друг за другом тела, кочевали по пустыне, терзаясь от голода и жажды, потерявшись среди песков и камней, ошмётков величия легендарных гигантов былого, каким под силу было поднимать руками, совсем не веточками, как у Ы, каменья в небеса и ставить их друг на друга играючи легко.
Она приподнялась на локтях. Руки дрожали. Воздух шёл через боль, но шёл. Она потянулась к холодной каменной стене, и та обожгла ладонь сильнее угольного песка под стоящим жар-оком.
Пальцы нашли неровность — трещину, углубление, поверхность, которую можно было использовать. Ы провела ногтём, потом ещё раз. Буквы? Знаки? Образ? Она не знала. Просто чертила. Как Э когда-то чертил на песке. Как он показывал ей место, которого, может, и не существовало. Но которое она всё равно нашла.
Рисунок получился неясным. Недоделанным. Одна линия уходила вниз, другая — терялась в темноте. Последняя буква — если это были буквы — вышла корявой, словно кто-то другой двигал её рукой. Или сама рука уже не принадлежала ей.
Когда последние силы ушли, Ы опустилась обратно, упав спиной на пол и тяжело дыша. Грудь больше не поднималась. Глаза остались открытыми, но ничего не видели; они сохли и скрипели, хотелось моргнуть, но Ы, истратив все силы на хождение от стаи до пещеры, куда указал Э, не могла. Пещера приняла её окончательно — без звука, без света, без прощания.
Ы видела лицо Э: он улыбался ей, приветствуя, и был радостен, словно вдруг начался бесконечный дождь или отыскался нескончаемый оазис, до самой спальни жар-ока, куда то неизменно уходило; Ы видела лицо О: он осуждал её и был зол, он ненавидел за то, что не подчинилась и ушла, пусть и не стал рычать, когда уходила, не стал грызть и не побил до падали; Ы видела лица всех тех тел, какие следовали с ней и вместе с ней во время всего хождения. Те, с кем она обжигала ноги на песке и делила воду; те, с кем закапывала падаль в песок, чтобы та не досталась вечно алчущим зверям и не была разорвана в клочья; те, с кем рисовала палочкой на сыром песке, придумывая истории; те, с кем глядела на истории Э; те, с кем сторожила в ночи, когда жар-око, наконец, изволило закрыться и не печь голову и кожу, сон других тел. Многих она не узнавала или узнавала так смутно, что и вовсе не могла отыскать памяти под песком времени; и правда, столько песка пройдено с той поры, как Ы сама была маленькой и немощной, но вынужденной ходить со стаей, чтобы стая не погибла. Маленький — это не повод обращать падалью других; маленький — это твоя собственная беда и проблема, с какой и исторгшее тебя тело не должно помогать справиться…
И только на стене, почти в полной темноте, остался след.
Не имя. Не картина. Не ответ.
А вопрос.
Маленький, неловко выцарапанный знак, похожий на глаз.
…и ничего не осталось, когда Ы потеряла дыхание.
Лишь эхо.
Тантриниэль
ПЬЮЩИЙ СОЛЬ
Тантриниэль — современный визионер от литературы, специализирующийся на низовом сюрреализме и сплаттерпанке. Её творческий путь начался не в академиях, а на задворках интернета и на дешёвых книжных развалах, где пахнет пылью и чужими идеями. Она оттачивала стиль в тёмных углах сетевых форумов, мастерски сплавляя в своих работах откровенный телесный ужас, гротескный юмор и глубоко личный, почти исповедальный абсурд. Её тексты — это акты психологической декомпозиции, где привычная реальность разбирается на части, а затем собирается заново, но с перепутанными проводами и вставленными чужими воспоминаниями. Главные темы её творчества: тотальное одиночество современного человека, исследуемое через призму самых нелепых катастроф, и поиск смысла в мире, где его заменили корпоративные слоганы и инструкции к бытовой технике. Она не предсказывает будущее — она диагностирует настоящее через его самые болевые и неочевидные точки, используя в качестве инструмента патологической анатомии аллегории из плоти, крови и нарочито дешёвых спецэффектов.
1.
Солнце было старой, больной язвой на теле мертвенно-фиолетового неба. Миллионы лет назад оно перестало быть источником жизни, маленьким жёлтым диском, дарующим дни и ночи. Теперь, раздутое гравитационным удушьем и предсмертной агонией, оно превратилось в багровый пузырь, неподвижный и вечный, занимавший пятую часть небосвода. Оно не всходило и не садилось, лишь источало постоянный, кровавый свет вечных сумерек, который делал все цвета неправильными, а тени — глубокими и хищными. Тепла от него почти не исходило. Лишь тусклое, усталое свечение, едва пробивавшееся сквозь тонкую, протравленную космической радиацией атмосферу, и вездесущее ощущение пристального, слепого взгляда.
Наш мир назывался Гротом. Это была не пещера в старом смысле слова, а неглубокая, изломанная трещина в основании выветренного каньона, чьи стены время и ветер сточили до гладкости обкатанной морской кости. Воздух здесь был неподвижен и пах вековой пылью, сырым камнем и слабым, но отчётливым привкусом металла от воды, что сочилась в глубине. Снаружи, за пределами нашего шаткого убежища, простиралась Ржавая Пустошь — бесконечное пространство красно-бурой пыли, песка и щебня, бывшее когда-то почвой, горами, городами. Теперь это была гомогенная масса, конечный продукт энтропии, в котором глаз уже не мог различить ни одной знакомой формы. Мельчайшая пыль была прахом всего, что когда-либо жило, строило и умирало.
Никто не помнил, чем были те миры. Слова «дерево», «река», «облако» висели в воздухе как бестелесные призраки, абстрактные звуки, которые я, Хранитель, повторял в ритуальных пересказах. Я был библиотекой, в которой все книги обратились в пепел, оставив после себя лишь названия.
Нас было семеро. Последняя статистическая погрешность человечества.
Я, Ворр, хранитель этих бесполезных преданий. Моя задача — помнить и повторять слова, чтобы мышцы наших гортаней не забыли, как складывать их в речь. Это был наш единственный барьер против окончательного одичания.
Старый Ун, чьи циклы давно перевалили за предел, отмеренный для нас. Его глаза подёрнулись молочной плёнкой слепоты, а пергаментная кожа, казалось, вот-вот лопнет на острых углах костей. Он был нашей живой историей, но его память уже крошилась, как старый песчаник.
Каэл, самый сильный. Его тело было узловатой, высохшей конструкцией из мышц и сухожилий, всё ещё способной натянуть тетиву лука. Лук был сделан из двух рёберных дуг давно съеденного предка и скреплен сплетёнными жилами. Стрелы с обсидиановыми наконечниками были нашим главным сокровищем. Сила Каэла была жестокой насмешкой в мире, где почти не на что было охотиться.
Сил, мать единственного ребёнка. Её существование свелось к одной биологической функции, которая в нашем мире была проклятием, а не благом. Её ужас был первобытным — ужас создателя, наблюдающего, как его творение медленно умирает от голода в мире, где изобилие осталось лишь в мёртвых словах. Девочку звали Ная. Её слабый крик был единственным новым звуком, который Грот слышал за десятки циклов. Но это был не звук жизни, а протест против неё.
И близнецы. Тихая, почти невидимая Лир и её брат Ор. Они двигались и говорили почти синхронно, их связь была последним рудиментом сложной социальной структуры, давно канувшей в небытие. Они были двумя половинками чего-то целого, и оттого их грядущее казалось ещё более чудовищным.
Наша жизнь состояла из циклов голода и скудной, безрадостной сытости. Каэл уходил в лабиринты каньона, иногда на много циклов. Иногда ему удавалось подстрелить бронированную пыльную ящерицу или поймать в силок слепого, похожего на червя пескороя. Тогда мы разжигали драгоценный огонь из спрессованного мха, который Ун десятилетиями соскребал со стен самых глубоких, влажных расщелин. Запах обугленной плоти сводил с ума, и мы жадно глотали жёсткие куски, обжигая пальцы и губы. Чаще Каэл возвращался с пустыми руками, и мы молча грызли сушёные личинки жуков, которых собирали под камнями. Безвкусные и хрупкие, они лишь притупляли боль в желудке.
Вода была божеством. Глубоко в Гроте, в самой дальней его части, в вечной темноте находилась Тёмная Щель. Из неё, преодолевая толщу породы, сочилась влага. Капля… за ней ещё одна… и ещё. Медленно, как сама вечность. Она собиралась в каменной чаше, выдолбленной нашими предками. За один цикл сна мы набирали достаточно, чтобы каждый мог сделать несколько жадных глотков. Эта вода, пахнущая железом и древностью, поддерживала в нас тление жизни, но не утоляла вечную, экзистенциальную жажду, жившую в самой нашей крови.
Ужас, который положил начало нашему концу, пришёл не с неба и не из глубин земли. Он всегда был здесь, рядом, терпеливо ожидая, когда мы станем достаточно слабыми, чтобы его услышать. Имя ему было Великая Бель.
К востоку от нашего каньона, за низкой грядой ржавых скал, начиналась она — бескрайняя соляная пустыня, ослепительно-белая даже в багровых лучах больного солнца. Это было дно последнего высохшего океана. Мы не знали слова «океан», для нас это место было просто Белью. Место, куда нельзя ходить. Место абсолютной смерти.
Предания, которые я бормотал каждую ночь, чтобы отогнать тишину, гласили, что Бель зовёт. Что когда голод выскребает тебя изнутри, когда воля к жизни истончается до прозрачности паутины, ты начинаешь слышать её шёпот. Это была не песня сирены, не сладкие обещания рая. Это был зов чистой пустоты. Предложение стать ничем. Последнее и самое честное предложение во вселенной, уставшей от сложности. Это был зов к простоте. К возвращению.
Первым его услышал Ун.
2.
Всё началось с тишины. Не той, что всегда жила в углах Грота, а новой, звенящей. Она исходила от Уна. Каждый цикл после скудного дележа пищи я садился напротив него и начинал ритуал: пересказ преданий. О Первых, что жили, когда солнце было маленьким и жёлтым. О мире, полном воды и зелени. О городах, что касались неба. Ун был моим камертоном. Если я ошибался в слове или интонации, он поправлял меня сухим, как треск ветки, голосом. Но в тот цикл он молчал. И в следующий. И через один.
Он перестал говорить. Он, чья память была нашим единственным архивом, просто замолчал. Днями напролёт он сидел у входа в Грот, повернув слепые, подёрнутые молочной плёнкой глаза на восток — туда, где за грядой ржавых скал невидимо дышала Бель. Его потрескавшиеся губы беззвучно шевелились, но не в ритме старых историй. Он вёл диалог с кем-то, кого мы не видели и не слышали.
— Старик совсем высох, — сказал Каэл, сдирая толстую кожу с ящерицы. Его нож из заточенного обсидиана двигался с хирургической точностью, отделяя скудную плоть от костей. — Скоро его тело не будет стоить даже того мха, что мы сожжём для него.
В его голосе не было жестокости, лишь холодная логика выживания. Мы были слишком близки к концу, чтобы позволить себе роскошь сантиментов. Каждый лишний рот был приговором для остальных. Но слова Каэла не задели меня. Я чувствовал другое. Это было не угасание. Это была трансформация.
Я подошёл к Уну и сел рядом на холодный камень. Ветер, пахнущий пылью и вечностью, шевелил его седые, редкие волосы. Он казался не частью Грота, а его продолжением, таким же древним и неподвижным.
— Ун? — позвал я. — Время историй. Они уйдут, если их не повторять.
Он не ответил. Я начал сам, мой голос звучал хрипло и неуверенно в огромной тишине. Слова казались мне ложью, сказкой для умирающих детей, чтобы они не сошли с ума от пустой комнаты. Я говорил и чувствовал себя глупо.
Внезапно Ун повернул ко мне своё лицо. Его слепые глаза, казалось, смотрели сквозь меня, в самую суть моего страха.
— Она поёт, — прошептал он. Голос его был сухим шорохом, будто по песку ползла змея.
— Кто поёт, Ун? — спросил я, хотя ледяной ком в животе уже подсказал ответ.
— Великая Бель. Она говорит, что там нет жажды. Там покой. — Он сделал паузу, облизнув пересохшие губы. — Она говорит, что пора выпить чашу до дна.
Холод, не имеющий ничего общего с ночной прохладой, пронзил меня. Белая Жажда. Так её называли в самых страшных преданиях. Это была не болезнь тела. Это была болезнь воли, капитуляция самого инстинкта жизни перед великим законом распада.
Ночью я видел, как он поднялся со своего ложа. Его движения были плавными, неестественно лёгкими для такого дряхлого тела. Он двигался как лунатик, ведомый невидимой нитью. Он вышел из Грота и побрёл на восток, не спотыкаясь, будто видел дорогу своими слепыми глазами. Я и Каэл, спавший чутко, как всегда, выскочили за ним.
— Старик! — крикнул Каэл, его голос был резким и злым от страха. — Стой! Ты не дойдёшь!
Ун не оборачивался. Его силуэт чётко выделялся на фоне чуть более светлой полосы неба над восточной грядой. Мы догнали его, схватили за костлявые предплечья. Его кожа была холодной, как камень, который пролежал в тени целый цикл. Он не сопротивлялся, но и не останавливался, продолжая механически переставлять ноги, волоча нас за собой.
— Там покой, — повторял он, глядя в пустоту перед собой. — Там нет ни голода, ни страха. Только белое. Только соль. Возвращение.
Мы с трудом затащили его обратно в Грот. Он был лёгок, но в нём была какая-то жуткая, пассивная сила. Мы связали его ремнями из кожи пескороев, и он лежал на своём каменном ложе, глядя в потолок пещеры. Его губы продолжали беззвучно шевелиться, завершая свой последний разговор.
Через два цикла сна он умер. Он не задохнулся. Он не страдал. Он просто выдохнул и больше не вдохнул. Словно получил разрешение уйти. Сил сказала, что это милосердие, но когда я посмотрел на её лицо, я увидел в её глазах тот же страх, что поселился в моей душе. Белая Жажда была заразна. Это была идея, вирус, который поражал уставший разум.
Мы сожгли его тело на погребальном костре из остатков нашего драгоценного мха. Дыма было мало, он был едким и горьким и быстро растворялся в неподвижном воздухе. Мы сидели вокруг слабого пламени, последняя горстка людей, и я физически чувствовал, как Бель смотрит на нас из-за скал. Она не была злой. Она была просто неизбежной. Она забрала одного. И она терпеливо ждала остальных.
3.
После погребального костра Уна тишина в Гроте стала осязаемой. Она больше не была просто отсутствием звука; она стала присутствием. Она сидела с нами у догорающих углей, она провожала Каэла на охоту и встречала его, она баюкала плачущую Наю вместо её обессилевшей матери. Эта тишина была тяжёлой, как свинцовый саван, и даже редкие слова, которые мы произносили, тонули в ней, не достигая друг друга. Каэл становился всё более угрюмым, его походы в каньон — всё более долгими и безрезультатными. Иногда он возвращался через три, а то и четыре цикла, его лицо было покрыто слоем ржавой пыли, а за спиной был пустой колчан и пустой мешок. Запасы сушёных личинок и мха таяли, превращаясь из еды в реликвии прошлого.
Страх стал нашим воздухом. Но это был не острый, животный страх перед хищником. Это был тягучий, медленный ужас осознания, что наш вид, наша память, наше самоощущение — всё это просто выветривается, как надпись на древнем камне.
Каждый шорох, каждый вздох, каждый удар сердца казался вторжением, нарушением нового, жуткого порядка. Мы перестали смотреть друг на друга. Взгляды скользили по стенам, по полу, по теням, которые в багровом свете казались глубже, живее и осмысленнее, чем мы сами.
Каэл стал ещё более угрюмым, но его молчание было не спокойным, а напряжённым, как натянутая тетива. Он часами сидел и точил обсидиановый нож, хотя тот уже был острым как бритва. Это было механическое действие, способ не сойти с ума, но в каждом его движении сквозила подавленная, бессильная ярость. Мир лишил его цели — охоты, — и теперь он был силой без точки приложения, медленно ржавеющей изнутри.
Я, Ворр, чувствовал, как мои истории умирают во мне. Слова, которые я повторял циклами, чтобы сохранить речь, теперь казались мне набором бессмысленных звуков. Зелёный. Синий. Дождь. Смех. Это были слова-призраки, вызывавшие лишь тупую, ноющую боль, как фантомная боль в ампутированной конечности всего человечества. Мой долг, моя суть — хранить память — превратился в моё проклятие. Я был ходячим музеем мира, которого больше нет, и моими единственными посетителями были умирающие, которые не хотели ничего помнить.
Но хуже всего было то, что случилось с Лир.
Она всегда была тихой, но её тишина была живой, она была частью её сущности, как тишина лесного ручья. Теперь она стала другой. Это была тишина камня. Она перестала участвовать в наших скудных ритуалах — перебирать личинок, чинить изношенные шкуры. Она выбирала самый тёмный угол Грота и сидела там, обхватив колени худыми руками, и медленно, почти незаметно раскачивалась из стороны в сторону. Как маятник, отмеряющий последние секунды мира. Её большие, тёмные глаза были устремлены на восток. Она смотрела не на стену Грота, она смотрела сквозь неё, словно камень стал для неё прозрачным.
Её брат-близнец Ор чувствовал это острее всех. Её угасание было его собственным. Он пытался пробиться к ней, растолкать кокон молчания, в который она себя заключила. Он совал ей в руки работу, тряс её за плечи, говорил ей на ухо истории из их почти несуществующего детства. Он вёл себя как человек, пытающийся раздуть огонь из мокрых веток в проливной дождь.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.








