
Полная версия
Последние дни на Земле. Антология хоррор-фантастики в жанре «Умирающая Земля»
Но теперь Э вычерчивал на влажном песке о чём-то новом — о дыре в земле, но не о борозде, а именно о дыре, которая была серая и твёрдая, а ещё внутри было не сухо, а ветер туда не добирался и не кидался песчинками, иссекая вечно ноющие глаза. Может, на самом деле он приукрасил; может, на самом деле он описывал серый булыжник, который чуть-чуть не сломался пополам и в тени которого можно найти приют всей стае, если сжаться и замереть, не дёргаясь и не тыкая соседа острым сухим локтём; может, на самом деле он просто врал, но Ы заинтересовалась. Когда Э плёл чёрточки, Ы разлепила сухие глаза и вслушивалась в каждое слово, жадно глотала, как пахучую воду в трескающемся глиняном сосуде, от которой слезились глаза, но небо было благосклонно и плакало ради них, а потому стоило ценить.
Для Э каждый камень был голосом прошлого. Каждый след в песке — чьей-то судьбой. Он чувствовал, что земля не мертва, что она помнит, что она ждёт. Он не просто искал убежище — он искал смысл. Место, где всё будет понятно. Где больше не нужно будет выбирать между страхом и голодом. Где можно будет просто стоять и дышать, не оглядываясь. Когда они шли вместе, Э часто останавливался, чтобы показать что-то — трещину в камне, особенный узор песка, даже тень, которая лежала слишком ровно. Он делал это без рыка, просто указывал. Иногда Ы понимала, иногда нет. Но всегда чувствовала, что он хочет ей что-то сказать. Что он пытается донести до неё нечто большее, чем просто путь в никуда и низачем.
Э был уверен, что надо идти, но О не согласился.
Они бросили вызов.
Стая — оставшиеся поодаль три тела, согнутые усталостью и страхом и не рискнувшие ввязываться в падаль — наблюдала за ними в тишине: никто не рискнул ни подвывать, ни верещать, ни повизгивать — и было в том что-то величественное, как в разложенных древними придирчиво камнях. У каждого из них были свои способы выживать. Один закапывал лицо в песок, чтобы не слышать ветра. Другой жевал обрывки кожи, содранные со своих же ног. Третий всё время оглядывался, словно за спиной могло быть что-то лучше, чем впереди. Они давно перестали быть людьми, но ещё не стали ничем другим. Их тела двигались, потому что мышцы помнили движение, даже если голова уже давно сдалась и замолчала.
О встал первым. Его тень, вытянутая закатом, легла на песок и поползла к Э — длинная, неестественно тонкая, будто сама по себе, без хозяина; и ветер смолк, словно притаился, ожидая, когда окутает песком новую жертву. О рыкнул: считал, что Э желал, чтобы все шли за ним, пока не упадут замертво, а это право О — вести всех за собой; а Э глядел на О, как смотрят на камень, который долго катили по песку, а теперь он упал в трещину и не хочет вылезать обратно. В глазах Э всё ещё мерцало то, что видел он один — или придумал. Ещё до того, как О встал, Ы почувствовала холод в груди. Не от страха, а от понимания. Что-то должно было случиться. Она видела, как взгляд О скользнул по плечам Э, как сухой язык облизал потрескавшиеся губы. Она знала этот взгляд — такой бывает у тех, кто давно ждёт повода, чтобы убить.
О всегда чувствовал себя стражем. Не вожаком, не царём, а тем, кто стоит на грани — между хаосом и порядком, между голодом и сытостью, между хождением и падалью. Он не верил в пути, по которым никто не ходил. Не верил в места, о которых рассказывают, но не находят. Он верил в стаю. В её гомон, в её движения, в её дыхание. И потому не мог простить Э его взгляд вдаль. Это было изменой.
Ы стояла чуть в стороне, обхватив себя руками, и ждала. Она хотела верить, но боялась, ведь О будет зол.
Э мучительно простонал: нет, он не отступит от своих видений.
И тогда О двинулся на него. Сначала медленно, почти неслышно, потом быстрее, как порыв ветра перед бурей; он бросился на Э с криком, который был больше, чем он сам, заключённый в иссохшем теле, — вырвался из груди, разорвал воздух и ударил в лица остальных. Э едва успел отклониться, когда рука О, сухая и жилистая, просвистела рядом с его горлом.
Они сцепились.
Не было правил, только боль. Не было места для мольбы — только зубы, ногти, кровь. Они катались по песку, хрипя, цепляясь друг за друга. О был сильнее, но Э двигался быстрее. Однако силы были неравны: О давно уже готовился к этому моменту, он носил свою ненависть внутри, как каменный нож — спрятанный, затачиваемый тайком ото всех монотонными ударами по камням древних, но всегда наготове. Когда Э попытался вырваться, вертясь и катаясь, забивая в рот, нос и глаза песок, О схватил его за горло и прижал к земле. Лицо Э побагровело, глаза выкатились, как две песчинки, зажатые между пальцев ветра.
Ы поняла, что это конец.
О хрипел, рычал, уверенный, что никто не пошёл бы за Э, потому что никто его не знал, кроме как чудака; Э — не великий странник, а жалкий беглец.
Э попытался дёрнуться, но пальцы О впились глубже. Кровь из разбитой губы потекла по подбородку, капала на песок, исчезала в секунду. Глаза Э туманились, веки дёргались.
Ы закричала. Но никто не бросился ему на помощь. Никто не пошевелился. Только её голос дрожал в воздухе, слабый, беспомощный.
И тогда О с силой ударил головой Э о песок.
Э извивался, руки его цеплялись за запястья О, ногти впивались в кожу, но пальцы врага держали крепче камня. Воздух уходил, исчезал, как вода в раскалённой глине. Голова моталась из стороны в сторону, веки подёргивались, словно пытались увидеть что-то, чего уже не было.
Тогда О потянул его вниз.
Не камень, не край земли — только песок. Он придавил голову Э ладонью, вжав лицо в сыпучую массу, и песок хлынул в нос, в рот, в глаза — слепой, глухой, равнодушный. Э пытался вырваться, дёргался, но всё слабее, всё медленнее.
Пальцы Э судорожно взметнулись в последний раз, будто хотели нарисовать в воздухе тот самый чертёж, который он вычерчивал на песке. Но не нарисовали ничего. Упали, впечатались в сыпучую землю, остались лежать.
И тогда О отпустил его.
Голова Э осталась в песке. Не видно было лица, только очертания, как след от чужого шага, который ветер сметёт через мгновение. Песчинки оседали на теле, будто земля сама по себе решила его прикрыть.
Хрип был глухой, окончательный.
Тело Э обмякло.
О отпустил его и отступил назад, тяжело дыша. Из уголка его рта сочилась кровь. Он посмотрел на лежащего, на Ы, которая бросилась к нему, но не знала, что делать — ведь мёртвых не будят, даже если они обещали показать лучшее место из всех, что видел глаз. Мёртвые никогда не вставали, они застывали совсем-совсем.
Песок начал снова шевелиться. Ветер вернулся, осторожно перебирая волосы на голове Э, будто хотел понять, жив ли он ещё. Но он не дышал.
Стая молчала.
О оглядел их, затем перевёл взгляд на горизонт, где солнце опускалось в пески, как будто уходило прочь от всего этого; и зарычал — но никто не посмел возразить, а Ы всё сидела у тела Э, прижав его голову к груди, и беззвучно и солёно плакала — не потому что он стал падалью, а потому что она всё ещё хотела верить, что там, впереди, действительно есть место лучше.
Ы ушла от стаи. Для других стая была защитой и способом не обернуться падалью. Для Ы — клеткой. Она любила её, но боялась, как боятся темноты, которая не отпускает ни на шаг. В ней всегда жило что-то лишнее — мысли, которые не подходили для общих слов, желания, которых не поняли бы. Теперь же она шла одна, и это было страшно. Но впервые — свободно.
…Ы ушла не сразу. Сначала она сидела, прижав к себе голову Э, будто могла удержать в теле то, что уже ушло. Ветер осторожно перебирал волосы на его затылке, как будто тоже не верил, что тот больше не дышит. Она чувствовала песок под коленями, горячий даже сквозь кожу, но не двигалась. Только слёзы падали на лицо мёртвого, редкие, тяжёлые, почти чужие.
О не остановил её. Никто не остановил.
Когда жар-око снова проснулось и встало над горизонтом, Ы встала следом.
Она не оглянулась.
Песок обжигал ноги, словно был живым и знал, что она босая. Каждый шаг оставлял след, который тут же стирался ветром. Ей было трудно дышать — воздух казался плотным, как вода, и всё равно он не утолял жажду. Губы потрескались ещё раньше, чем она прошла первый день. Язык распух, превратился в деревяшку, и каждый раз, когда она пыталась сглотнуть, внутри щекотало, как от песчинок.
Она шла.
Мимо камней, которые Э описывал «разбросанными мыслями гигантов». Они лежали, как забытые слова, без формы и цели. Один был такой большой, что казался холмом. Другой — треснутый, будто кто-то пытался его разбить, но не сумел. Третий был круглый, как глаз, и Ы долго смотрела на него, прежде чем отвести взгляд.
Она не знала, куда идёт.
Только помнила чертёж на песке. Место, где нет ветра. Где земля серая и твёрдая. Где можно спрятаться, не пряча лицо.
Иногда ей казалось, что это была правда. Иногда — выдумка. Но она шла.
Ночью холод сковывал кости, и она сворачивалась в клубок, чтобы не потерять тепло. Песок под ней становился твёрже, как будто застывал. Звёзды светили, но не согревали. Утром она вставала, потому что не могла лежать — лёд в теле начинал таять, и вместе с ним уходила решимость.
Жажда не отпускала.
Она лизала губы. Слюны не осталось. Язык прилип к нёбу и опух. Горло пересохло. Время от времени она находила комья засохшей травы, валявшиеся между камнями, и жевала их, хотя вкус был горьким. Иногда видела следы других — старые, полузатёртые, но всё же следы — и думала, что они тоже искали одно и то же.
Песок помнил.
Не так, как помнят тела. Он не хранил лица, не знал имён. Но он запоминал шаги. Каждый отпечаток оставлял в себе след — едва заметный узор из песчинок, которые когда-то коснулись кожи, ногтя, пятки. Он видел, как ступали те, кто шёл до неё. Как падали. Как умирали. Песок не судил. Он просто лежал, переливаясь под светом жар-ока, будто ждал, чтобы рассказать кому-то свою историю.
Ы шла, и каждый её шаг тоже оставался в нём.
Иногда она замечала, как следы других внезапно обрывались — будто тело исчезло посреди дороги, или его забрала пустыня, или он сам решил больше не двигаться. Она старалась не смотреть на эти места, но они притягивали взгляд, как тени между камнями. Однажды она наступила на плоский камень, где песок был особенно плотным. Подняла глаза — и ей показалось, что вдали кто-то стоит. Не тело. Не падаль. Просто силуэт, без лица, без движения. Она моргнула — и его не стало.
Это было не видение падаль-видящего. Это было что-то другое.
Что-то, что тоже шло этим путём. Но не рядом. А внутри.
День за днём.
Песок, песок, песок.
И камни. Много камней.
Она проходила мимо них. Не останавливалась. Не хотела останавливаться. Потому что знала: если остановится, то больше не сможет идти.
И только когда жар-око закрылось в третий раз с тех пор, как она ушла, Ы увидела вдалеке нечто странное — очертания, которые не похожи на другие.
Но до них ещё далеко.
Она не торопилась.
Ей некуда спешить.
И только когда жар-око закрылось в третий раз с тех пор, как она ушла, Ы увидела вдалеке нечто странное — очертания, которые не похожи на другие.
Но до них ещё далеко.
Она не торопилась.
Ей некуда спешить.
Это был не побег. Это был путь. Каждый шаг был ответом на вопрос, который задала падаль Э. Каждая рана на ногах — печатью, что она не осталась там, где её хотели оставить. Она не знала, куда идёт, но знала одно: если остановится, то станет такой же, как все — без лица, без цели, без памяти.
В голове у Ы звенело. Не от жажды, не от голода, а от мыслей, которые всё чаще путались между собой, как песчинки в вихре. Иногда ей казалось, что Э шёл рядом. Что его шаги не исчезли вместе с телом, а остались где-то позади, в следах, которые ветер уже затёр. Она не оборачивалась. Боялась, что если обернётся, то увидит лишь пустое пространство, где раньше неизменно стоял, наблюдая издали за стаей, Э.
Иногда она слышала голоса.
Не настоящие — те, что могли бы принадлежать кому-то живому. Эти были мягче, глубже. Они шептались в камнях, скользили под ногами, пробирались в дыхание с горячим воздухом. Говорили о том, что за пределами видимого есть место, где земля перестаёт быть врагом. Где нет боли. Где можно лечь и больше не вставать — не потому, что сил не осталось, а потому, что они больше не нужны.
Она мечтала о пещере.
Место из рисунка Э. Серое, твёрдое, неподвижное. Не яма, не борозда, не трещина — другое. Без ветра. Сухое, но не жгучее. Тёмное, но не страшное. Место, куда не заберётся песок, чтобы ранить глаза и заполнить рот. Каменные стены, широкие и неподвижные, как плечи древних. Пол, на котором можно лечь и не проснуться с болью в костях. И тень — не просто отсутствие света, а покров, который защитит от всего, что гонится за ней по пятам.
Она представляла, как внутри пахнет сыростью, хотя знала, что такого быть не может. Но всё равно верила, что там будет прохладно. Что камни будут помнить её имя, даже если она сама его забудет. Что кто-то давно уже ждёт её там — тот, кого она потеряла, или тот, кем хотела стать.
Иногда ей хотелось, чтобы это была правда.
Иногда она думала, что Э всё же знал, о чём говорил. Что он не просто рисовал линии для красоты, не просто играл словами, чтобы показаться важным. Он видел. Не глазами — чем-то большим. И теперь эта вещь, которую он видел, ждала Ы. Где-то впереди, за последним холмом из песка и камней.
И она шла.
Тихо. Медленно. Больно.
Но шла.
Её тень становилась тонкой, почти прозрачной и незримой. Иногда она исчезала совсем, особенно когда солнце стояло прямо над головой. Ы начала бояться этих мгновений — когда не видно даже тени, будто тебя никогда и не было.
То, что она увидела, не было похоже на камень.
Она заметила что-то необычное на горизонте ещё задолго до того, как подошла близко. Сначала ей показалось, что это ещё одна игра света, ломающегося на краю земли; обман, который пустыня шлёт тем, кто слишком долго шёл без отдыха. Но очертания не исчезали, даже когда Ы щурилась. Они не дрожали, как раскалённый воздух над песком. Они не двигались, не таяли, не прятались. Это было нечто другое. Она шла, а они оставались.
Постепенно Ы поняла: это не камень.
Она подошла ближе и замедлила шаг.
Сердце забилось быстрее. Она не знала, почему. Возможно, потому, что впервые за долгие дни видела нечто, что не походило на пустыню.
Это было углубление в земле, прикрытое нагромождением обломков, почти скрытое от глаза; это был вход. Он был низким, будто кто-то или что-то хотел его спрятать. Или защитить. Не яма, не канава, не трещина — именно то, что Э вычерчивал на влажном песке перед обращением в падаль. Стена из серой земли, покрытая слоями времени, будто сама пустыня устала и легла здесь отдохнуть. Вход был низким, почти скрытым за нагромождением обломков, словно кто-то или что-то не хотел, чтобы его находили случайно.
Ы остановилась в нескольких шагах.
Воздух вокруг был другим. Не таким, как в пустыне. Он не дрожал от жары. Не нёс песчинок. Он был тихим. Почти живым. Она потянула носом — запаха не было, но внутри всё равно возникло странное ощущение: как если бы пещера знала о ней. Как если бы ждала. Он был… как во время дождя — сырым. Солнце стояло высоко. Горло пересохло. В голове слегка кружилось — слишком долго она не пила. Пальцы дрожали.
Она опустилась на колени.
Пальцы коснулись края входа — земля была прохладной, даже не влажной, а какой-то глубоко холодной, будто внутри скрывался источник, невидимый глазу. Песок у самого порога лежал спокойно, без следов ветра. Будто его сюда не пускали.
Ы закрыла глаза.
И услышала. Где-то глубоко внутри — не голоса, не мысли, а нечто между ними. То, что невозможно выразить словами, но можно почувствовать кожей, костями, сердцем. Что-то древнее. Что-то, что помнило.
Она заглянула внутрь. Темнота поглотила взгляд.
Ы медленно поползла внутрь.
Руки скользили по стенам. Камень цеплялся за кожу, оставлял царапины, но не больно. Это были знаки. Отпечатки пути. Чем дальше она ползла, тем темнее становилось, пока свет совсем не исчез. И тогда стало легче дышать.
Пещера приняла её.
Не как стая. Не как О. Не как те, кто молчал, когда Э умирал. Здесь не было стаи. Не было страха. Только тишина. И возможность быть просто собой — уставшей, одинокой, живой.
Ы остановилась.
Легла на спину. Подтянула колени к груди. Закрыла глаза.
Грудь сдавило, дыхание стало коротким и частым. Ей показалось, что она задыхается, хотя воздух был таким же, как всегда. Только теперь казалось, что он не доходит до лёгких.
Страх.
Она знала этот вкус — металлический, кислый, как кровь во рту. Когда мысли разбегаются, а тело становится чужим. Когда хочется бежать, но нет сил даже встать. Она прижала ладони к лицу, закрыла глаза, считая удары сердца. Медленно. Ровно. Как учил Э, когда ветер бил в лицо, и каждый шаг давался через боль.
Дышать. Просто дышать.
Когда дыхание выровнялось, она подползла к самому входу. Коснулась земли. Она была прохладнее, чем песок вокруг. Почти приятной. Никаких знаков, никаких следов животных. Только пыль, осевшая за много снов жар-ока.
Воздух был плотнее, холоднее. Не свежий, не влажный — просто другой; и Ы вспомнила первый дождь. Не тот, что падал на землю — таких почти не бывало. А тот, что шёл внутри неё. Когда ребёнок внутри ещё не мог говорить, но уже хотел дышать. Дождь был горячим и холодным одновременно. Он лил из глаз. Из груди. Из рук, сжимающих воздух, которого не хватало. Она не знала, что это дождь, пока кто-то не назвал это так. Теперь же, лёжа в тишине, она чувствовала, как он снова начинается где-то глубоко внутри. Медленный. Беззвучный. Невидимый.
В темноте не было света, но были тени. Не те, что отбрасывает солнце, а другие — более древние. Они двигались не вместе с ней, а внутри неё. Одна принадлежала Э. Другая — О. Третья — кому-то ещё, кого она забыла. Они не говорили. Не шевелились. Просто были. И смотрели. Ждали. Как будто и они искали одно и то же место, куда можно лечь и больше не вставать, ведь больше не о чем было мечтать и нечего желать.
Она колебалась.
Если там кто-то есть? Если земля просела и пол провалится под ногами? Если это ловушка?
Но другого пути не было.
Ы поползла внутрь.
Руки скользили по стенам, оставляя следы на пыли. Наткнулась на остриё, едва не завопила. Услышала, как эхо её движения отскочило вглубь. Остановилась. Ждала. Ничего. Ы ползла дальше, пока свет совсем не исчез. Тогда стало легче. Не потому, что стало лучше, а потому, что больше не нужно было смотреть на бесконечную пустыню, которая тянулась за спиной. Её тело знало больше, чем голова. Оно помнило, как упрямиться и шагать по песку, даже если ноги не слушались. Как спать, когда страх не давал закрыть глаза. Как глотать, когда во рту не было ничего, кроме пыли. Оно знало, как дышать, даже когда грудь сдавливало. И вот теперь оно знало, как войти внутрь. Не потому, что разум решил это сделать, а потому, что тело помнило, что такое безопасность. Даже если голова давно забыла.
Там, внутри, не было ни голосов, ни видений, ни тепла. Только тишина. И возможность лечь. Закрыть глаза.
И впервые за изматывающе жаркие, бесконечные дни — не чувствовала боли.
Ы лежала, и ей показалось, что она забыла своё имя. Не сразу. Постепенно. Слово выцвело, как кожа под жар-оком, как след на песке, который сдувает ветер. Она пыталась вспомнить, как её звали раньше, до пути, до Э, до того, как всё стало сложным. Но мысли были медленные, как старый камень, скатывающийся по склону. Возможно, её звали так же, как всех. Возможно, имя было особенным. Но теперь оно не имело значения. Теперь она была просто тем, кто пришёл и дошёл.
Она заплакала — мучительно, хрипло, навзрыд.
Столько идти, превозмогая усталость и не останавливаясь; борясь со сном, потому что спать в одиночестве никогда не безопасно: оставались тела, которые охотились на другие тела, чтобы превратить тех в падаль, потому что считали такое нужным, потому что боролись за воду в глине, потому что хотели; борясь с жарой и кутаясь в обрывки тряпок, тонкую прослойку между кровавыми ожогами от пакостного жар-ока, никогда не милосердного; прячась в песке и среди редких камней по ночам, замирая, чтобы никто не приметил, потому как у других тел встречались особо зоркие глаза, могущие рассмотреть малейшее движение.
Столько идти — для чего?
Ы не могла вспомнить, зачем стая постоянно шла и куда шла. Зачем их нескончаемая дорога, от которой не оставалось никогда даже следов? Когда-то стая была больше, да, однажды по шагам О следовало больше тел, но многие превратились в падаль. Кто-то упал, когда разбил сосуд с каплями небесной воды, посланной благостным незримым существом, отчего-то не отвернувшимся от последних трепещущих тел, скорее падали, чем ходящих. Влага ушла в песок, как будто земля сама хотела лишить их последней надежды. Он умер не сразу. Он катался по земле, вырывая клочья волос, царапал лицо до крови, будто хотел выцарапать мысль, что воды больше нет. Его глаза высохли, превратились в два кусочка стекла, потрескавшихся от жажды. Кто-то упал, когда изрезал себе ступни о камни, а песок был такой жгучий, что встать не получалось, и ноги ныли и горели, и было больно, как Ы сейчас. Кто-то пыталась исторгнуть дитя из чрева, но не получилось, потому что он шёл ногами вперёд, в итоге обратив падалью и себя, и мать, и после того случая Ы избегала противоположных, не предаваясь объятиям, чтобы не истечь кровью на горячий песок, рыдая и разрывая себе глотку воплями. Кто-то наткнулся на других — и те создали падаль, на какую Ы даже смотреть не могла, настолько это было противно и безумно, настолько ненормально и дико, что ходящие уж точно не могли сотворить подобной мерзости. Кто-то шёл до тех пор, пока его ступни не обнажили кости. Он останавливался, только чтобы содрать кожу с пальцев, чтобы хоть немного смягчить боль. В конце он уже не кричал. Только хрипел. И этот хрип до сих пор звучал у Ы в голове. Кто-то начал видеть сквозь кожу. Сначала он просто щурился, говорил, что понимает, как бьётся сердце другого, по цвету его губ. Потом стал уверять, что может различить мышцы под плотью, вены, ритм дыхания. Однажды он набросился на одного из своих, разорвал ему живот, чтобы увидеть правду. Он не был злым. Просто больше не мог смотреть на тела. Внутреннее стало единственным настоящим для него. Его связали, но он всё равно шептал, описывая внутренности тех, кто подходил ближе. Говорил, что знает, кто умрёт первым. И ошибся лишь на день. Кто-то потерял голос, но не перестал кричать. Его горло высохло изнутри, будто само отказалось быть частью тела. Крики выходили через нос, через глаза, даже через поры. Никто не знал, как он это делал. Но каждый слышал его внутри себя. Даже когда ушли далеко, этот крик продолжал жить в голове, будто застрял между мыслями, как заноза, которую невозможно достать. Кто-то превратился в ходячую рану. Его кожа начала отслаиваться сама собой, как пергамент, обнажая мышцы, которые теперь дышали вместо лёгких. Он не просил помощи, потому что не чувствовал боли. Только холод и тепло. Он умер, когда песок забился в открытые ткани, и те начали гнить. Запах был таким, что другие стали терять зрение. Не сразу. Постепенно. Как будто их глаза отказывались видеть мир, где возможно такое. Кто-то начал есть камни. Не потому что хотел. А потому что его желудок больше не принимал плоть. Он говорил, что камни дают силы, что они помнят воду. Он лизал их, грыз зубами, пока те не стёрлись до крови. Когда он упал, его раскрыли — внутри были только острые углы и кровавый песок. Кто-то исчезал на несколько дней, а потом возвращался. Не говорил, куда уходил. Не ел. Не пил. Но всегда приносил с собой частичку чего-то — кость, обрывок кожи, волосы, которые не могли узнать. Однажды он принёс глаз. Человеческий. Все знали это. Он лежал у него на ладони, будто ждал, чтобы снова увидеть свет. Тогда его прогнали. Но он всё равно следовал за стаей, шагая чуть в стороне, как тень, которая устала быть невидимой.
Один из стаи начал терять чувствительность кожи. Не от жары, не от ожогов — от чего-то внутри. Потом он заметил, что на его руках образуются странные узоры — будто под кожей кто-то двигается. Он кричал, когда понял: его тело стало домом для множества мелких существ, которые питались не плотью, а ощущениями. Он не чувствовал боли, потому что она была повсюду. Его глаза вытекли первыми. Остальные видели, как из ноздрей выползают полупрозрачные червячки, тянущиеся к свету. Он шёл ещё долго. Думали, что он стал слышать мысли других. Но никто не хотел быть услышанным. Но все знали, что он сам себя резал — толстым и грубым каменным ножом, заточенным под покровом ночи на одной стоянке.








