Сон
Сон

Полная версия

Сон

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

— Заключённый, вам предъявлено обвинение в тягчайшем преступлении — убийстве соплеменника. За это преступление вы лишаетесь права на защиту, и вас приговаривают к вечной каторге во всех уголках вселенной.

Звонкий удар молотка по столу прозвучал как похоронный звон, утверждая окончательный приговор.

— Осудить. Приговор привести в исполнение.

Мощный электрический разряд пронзил меня насквозь, прожигая тело болью. Земля ушла из-под ног, и сознание взмыло ввысь. Я пронзал безграничное космическое пространство, пока не достиг огромной, пульсирующей сферы света — орбиты моей звезды. Там, в пустоте, меня встретил Голос. Он не был звуком: он был ощущением давления, чистым, ледяным приказом, который звучал не в ушах, а в самой костной ткани. Этот Голос принадлежал невидимой силе, словно первозданному закону, управляющему моей судьбой испокон веков.

— Протяни ладонь, заключённый.

Тот же загадочный Голос прозвучал из безмолвной тьмы. Казалось, он говорил на всех языках одновременно и ни на одном из них. Он был тихим, но всеобъемлющим, как шёпот, который слышен на расстоянии световых лет.

В панике и ужасе я протянул руку и ощутил нестерпимую, обжигающую боль, пронзившую её, как печать кармы.

— Твой путь предопределён прошлым. Такова твоя карма, такова твоя судьба.

И тут же я был отброшен в бездонную пустоту космоса, и скорость стала абсурдом. Я, сверкающий сгусток энергии, пронзал космическую ткань, оставляя за собой лишь фотонные шлейфы и эхо бесчисленных галактик. Моя траектория пролегала сквозь планеты и звёзды, оставляя за собой шлейф неописуемой красоты.

Путешествие завершилось не грохотом, а разрывом тишины. Я был втянут в ослепительное, пульсирующее зарево — голубой свет, который рос, превращаясь в цельный мир, кипящий жизнью. Это была Великая Сфера, гигантская, дышащая планета, полная зелени и океанов, отталкивающая и манящая.

В следующее мгновение произошёл Столкновение. Я врезался в неё на скорости, рвавшей время. Это был не удар, а аннигиляция формы: волна чудовищной энергии пронзила меня, разрывая на атомы кармического тела. Я ощутил, как вся Вселенная сжимается в одну точку боли, после чего осталась лишь жажда воздуха. Я захлебнулся в небытии, бился в безмолвной агонии, пытаясь вдохнуть то, чего больше не существовало, пока не наступила пустота.

И тогда пустоту пронзил крик. Резкий, живой, отчаянный, он разрезал тишину бытия, наполняя лёгкие вязкой, влажной реальностью. Крик новорождённого младенца — мой крик.

И я оказался в месте своего заточения, в этом забытом Богом мире, где я родился, чтобы искупить свои грехи.

— Первый вдох ознаменовал не начало, а лишь продолжение бесконечного круга. Словно Феникс, восставший из пепла собственного преступления, я вновь оказался в колыбели, где стены — не что иное, как прутья невидимой тюрьмы. Каждый прожитый день был каплей яда, медленно отравляющей душу, напоминая о неотвратимости расплаты. Мир вокруг — лишь бледное отражение той вселенской красоты, что некогда мелькала в полёте сквозь космос. Годы текли, как слёзы по лицу вечности, и я, пленник земного бытия, наблюдал, как горизонт надежды тает в багровых закатах.

Диалог 2

Психологический отчёт. Сессия 2

Последние слова Сирота произнёс с дрожью в голосе, словно наступив на оголённый нерв, и, вновь схватившись за голову, принялся шептать, молитву безумия, наматывая слова на засохшие и треснувшие губы.

— Если бы не эта про́клятая статуэтка… быть может, избежал бы я этой участи.

Казалось, больной и впрямь был опутан липкой паутиной этого сновидения, и высвободить его из цепких объятий морока будет равносильно восхождению на неприступную вершину горы. Сирота видел в своём сне не окно в мир иной, а бездну. Вглядываясь в неё, он лелеял иллюзию умиротворения. Ему мнилось, что с концом его земного пути все беды развеются, словно дым, и, взглянув в лицо самой смерти, он обретёт долгожданный покой для своей измученной души. Внимательно проанализировав его слова, жесты, мимику, я вновь приступила к расспросу.

— Как вы полагаете, мог ли этот сон стать той искрой, что разожгла пожар потрясений в вашей жизни?

Нужно было вернуться к первопричине в беседе с пациентом. Статуэтка лишь символ, механизм, орудие, что запустило акт безумия в его сознании. Мой вопрос не застал его врасплох; казалось, он был к нему готов.

— В тот миг — нет. И поначалу я отнёсся к этому виде́нию, как всякий здравомыслящий человек: сон и сон. Так, я говорил себе, пока вновь не оказался в мире, где небо разрывали на части два солнца.

— Вы хотите сказать, что это ви́дение преследует вас с непрерывным постоянством?

— Да. Оно гложет мои мысли.

— Не приходило ли вам в голову, что этот сон, подобно хищной птице, выклёвывает вашу реальность, и вам начинает казаться, что вы живёте там, в лабиринтах вашего подсознания? Именно поэтому вы обрекаете себя на страдания здесь, в настоящей жизни. Разве не так?

Данным вопросом я попыталась разрушить иллюзию сна и её умиротворённости, и показать его глазам, что он ищет покой в месте, где его не обретёт.

— Я там не живу… Я там освобождаюсь. Это мой личный Эдем — территория умиротворения.

— Свобода — это отсутствие страха и надежды на завтрашний день. Что же вас так терзает? Позвольте мне помочь вам вырваться из этого порочного круга.

Я должна была предложить ему помощь, стать его единственной связью с действительностью, пока его рассудок полностью не утрачен.

— Нет… Вы не в силах мне помочь. Такова моя судьба, мой крест. Я буду нести своё наказание до самой смерти, я обречён вечно вкатывать камень в гору.

— Судьба — это наша общая беда. Но быть может, вы и правы… наказание. Тайна, словно запечатанный ларец, должна оставаться тайной. Не следует заглядывать так далеко, за черту жизни, где вы балансируете на краю пропасти, где притаилась ваша погибель, двери которой вы пытались открыть собственной рукой. Так нельзя… Вы не имеете права лишать себя жизни. Это неправильно!

Мне пришлось апеллировать к его чувству вины и его мистическим убеждениям о «кресте» и о необратимости его судьбы, чтобы отвратить от суицида. Использовать его же язык, но делать подобные шаги с особой осторожностью.

— Знаю… Я больше не буду пытаться себя убить. Вы правы, доктор. Всему своё время, и мой час пробьёт, словно погребальный колокол, и в тот миг я стану свободным и вернусь к себе домой, не страшась гнева Таинственного голоса, быть возвращённым.

— Что вы имеете в виду под словом «возвращённый»?

Я видела в этом слове ключевой термин. Это могло быть дверью в то самое место, где безумие брало своё начало, за которое мне, как врачу, стоило ухватиться.

— Люди, добровольно ушедшие из жизни, попадают в чистилище справедливости, где их на время лишают души и возвращают на землю в обличье собаки или иного дикого зверя, чтобы они более не помышляли о побеге.

— Вы хотите сказать, что самоубийство — это побег?

Его слова лишний раз подтверждали мои догадки. Он был пленён тем миром грёз.

— Да. Побег от себя, от боли, от мира.

— Зачем же вы пытались бежать, если понимали, что наказание всё равно настигнет вас?

Прямой логичный вопрос с моих уст должен был прояснить ситуацию. Если Сирота логичен в своём безумии, то это должно было вызвать у него когнитивный диссонанс — состояние внутреннего психологического дискомфорта, возникающее, когда у человека сталкиваются противоречивые идеи, убеждения или действия. После моих слов он неожиданно, словно от удара тока, вскочил со стула и направился к двери. Затем, резко развернувшись, вернулся к столу и, как ни в чём не бывало опустился на своё место. Этот театр абсурда продолжался недолго, и наша беседа возобновилась.

— Мысли об этом не дают мне покоя с тех пор, как доктор поведал о моём безумном поступке. Я не могу ответить на ваш вопрос, но знаю наверняка, что никогда бы не решился на столь безответственный поступок.

— Конечно же, нет… Только не вы. Простите меня, пожалуйста. Я бы хотела, чтобы наша беседа протекала в доверительном ключе.

Я вынуждена была ослабить давление и восстановить эмоциональный контакт. Резкие вопросы вызвали у пациента обострение. Сейчас главное — успокоить его и вернуть в русло рассказа, тем самым вернуть ему инициативу, в которой он почувствовал уверенность, откуда началась его фиксация. Меня же, как врача, тревожило не то, что пациент говорил обо всём этом с непоколебимостью, искренне веря в каждое сказанное слово. Он с фанатичным ожиданием ждал Судного дня, даже не пытаясь изменить свою жизнь к лучшему. Но были и положительные моменты. Его слова о том, что самоубийцы будут возвращены в обличье животных, и противопоставляя этому его непомерное желание вернуться в родной мир, навели меня на мысль: больной не способен причинить себе вред и лишить себя жизни, поскольку такой поступок лишит его душу возможности вернуться в родные края. Сирота вновь погрузился в пучину воспоминаний, его глаза — два мутных омута — отражали пляску теней прошлого. Голос его, словно старая, заигранная мелодия, заскрипел, повествуя о днях, когда статуэтка вошла в его жизнь, как змея в райский сад, принося с собой яблоко раздора и безумия. Он говорил о ней с трепетным ужасом, словно о про́клятом сокровище, способном отворить врата ада.

— Она манит меня, доктор, — шептал он, — как светлячок во мраке ночи.

В его рассказе реальность переплеталась с бредом, как корни старого дерева, уходящие глубоко в землю и переплетающиеся с гниющими останками. Он был пленником своего разума, узником собственных кошмаров, обречённым вечно блуждать по лабиринтам своего подсознания. Я слушала его внимательно, пытаясь разглядеть здоровый росток среди сорняков безумия, надеясь отыскать ключ к исцелению этой израненной души. Не желая накалять и без того напряжённую атмосферу, я любезно попросила Сироту вернуться к рассказу — к моменту, когда у окна незнакомой хаты маячила фигура пожилой женщины. Это помогло бы сбить фокус с его мистических теорий о смерти и вернуть его в хронологию событий, его жизненного пути. С готовностью приняв мою просьбу, он продолжил непринуждённо излагать историю своей жизни.

— Моя жизнь — это симфония боли, — прохрипел он, — написанная безумным композитором и исполненная оркестром отчаяния. Но даже в самой мрачной мелодии можно услышать отголоски надежды, пусть и призрачной, словно луч света, пробивающийся сквозь грозовые тучи.

Приют

— Да будешь ты благословен, отец Небесный, что извлёк отрока сего из царства теней! — восклицала она, и слова её звучали как погребальный звон по ушедшему и ликующая песнь о воскрешении.

Перекрестившись трижды, она, словно ища защиты у высших сил, потянулась той же рукой за рубаху и извлекла нагрудный деревянный крест, почерневший от времени и молитв. Прикоснувшись к нему губами, словно к источнику жизни, она, улыбаясь (улыбкой, пробившейся сквозь морщины, как луч солнца), подошла к кровати. Присев на стул, она нежно взяла меня за руку, и тепло её ладони отозвалось во мне робкой надеждой.

— Кто ты, мальчик, и как оказался погребён под грудой земли и песка, где тебя обнаружил мой брат, шедший тем берегом к месту своего удилища? — спросила она, и в глазах её плескалось сочувствие.

Несмотря на шквал вопросов, я не сумел выдавить из себя ни слова. Горло пересохло от долгого, изнурительного бега, а язык прилип к нёбу. Проницательная старушка, поняв, что я не желаю говорить, словно добрая фея, принесла в постель благоухающую еду и в безмолвии оставила меня наедине с одиночеством.

На рассвете в хату вошёл милиционер, словно непрошеный гость, в сопровождении женщины, чьё лицо казалось неподвижным, каменным. Она принялась допрашивать меня о моём происхождении.

— Кто твои родители, и где твой дом? — спрашивала она, но я по-прежнему молчал, словно рыба, выброшенная на берег, боясь снова угодить в лапы цыганского барона, о связях которого в милиции мне, как эхо, напоминали слова ушедшего на небеса старика.

Не дождавшись ответа, они, словно хищники, набросились на свою добычу: усадили меня в автомобиль и в сопровождении женщины уехали в неизвестном направлении, оторвав меня от уютного и тёплого очага и доброй старушки, чей силуэт всё дальше удалялся и, наконец, растворился вдали стоявшего на краю света хутора.

Дорога тянулась бесконечно, словно река времени, и заняла почти весь день. К вечеру наш автомобиль, подобно загнанной лошади, въехал во двор обветшалого трёхэтажного здания. Внутри меня посадили за стол, вкусно накормили, а после, без всяких допросов, проводили в комнату, где стояла кровать. Указав на неё пальцем, мне приказали ложиться спать. Дверь захлопнулась, и я остался один в комнате, погружённый в тусклый свет, словно в ожидании неизбежного. Несмотря на утомительный день, я ворочался на неудобной койке, как червь на крючке, размышляя о тревоге, терзавшей сознание, о месте, в котором оказался не по своей воле, и о людях, в чьи руки я угодил. Ночь та была самой долгой, словно вечность, поскольку я не желал приближать восход солнца. Но под утро мой организм, словно сломленная ветвь, не выдержал, и я внезапно провалился в сон, где ко мне в последний раз явился мой старик. Со счастливым выражением лица он, будто ангел-хранитель, не решался сказать что-либо, лишь под конец тихо, шёпотом, прошептал на ухо:

— Вставай. Тук, тук, — и я проснулся, словно от удара молнии.

Через минуту раздался стук, и дверь комнаты приоткрыла рука человека, чьё лицо не выражало ничего, кроме вежливости. Он попросил меня пойти за ним. Пройдя через коридор, мы оказались в комнате, где меня уже ожидала та самая женщина, с которой я приехал. Она сразу же принялась донимать меня вопросами, пытаясь вытянуть хоть слово. Несмотря на натиск и угрозы, я по-прежнему был глух и нем.

Разочаровавшись, она кивнула в сторону того самого человека, который сопроводил меня, и без лишних слов покинула комнату. Дверь закрылась неплотно, и через щель я стал слышать разговор незнакомца и этой женщины.

— Что будем делать? — задала она вопрос.

После недолгой паузы прозвучал ответ:

— Может, он чего-то боится?

— Не знаю. Надо его определить в интернат, а там, если родители найдутся, будет хорошо.

— Я займусь этим вопросом. Постараемся на время пристроить куда-нибудь.

Услышав слово «интернат», я содрогнулся, словно от ледяного прикосновения. Я слышал, что там с детьми обращаются плохо, издеваются, и потому начал выстраивать план побега из этого незнакомого места. По воле случая фортуна снова встала на мою сторону. Следуя за незнакомым, но приятным человеком, я оказался в буфете, где меня сытно накормили. После меня проводили в машину скорой помощи и отправили в больницу. Врач, осмотрев меня, увидел синяки и побои на теле и принялся допрашивать сопровождающего. После долгого разговора было решено оставить меня в больнице на обследование и лечение, чем я и воспользовался ночью. Спустившись в туалет на первом этаже, я сиганул через окно на улицу и, будучи незамеченным, сумел найти проход в ограждении и снова оказался на свободе.

На улице я чувствовал себя как рыба в воде, поскольку не представлял жизни без открытого неба над головой. Блуждал по лабиринту из бетона и стекла, много месяцев, оставаясь в пределах города и не пересекая его границы. Бродил так до той поры, пока не был пойман за воровство тонко порезанного чёрного хлеба. Вследствие чего я опять оказался в руках милиции, где на этот раз суд постановил отдать меня на попечительство государства, приказав конвоировать беспризорника в городской детский приют.

В студёную зимнюю погоду милицейский «бобик» заехал во двор детского дома. Со скрипом открылась задняя дверь, и передо мной предстал толстый и грубый милиционер, чьё лицо было непроницаемо, как лёд.

— Выходи, сопляк, да поживее, времени в обрез, — скомандовал он.

Спрыгнув с машины, я оказался на мёрзлом снегу. Ветер, дувший в спину, пронизывал насквозь, поскольку одежда была рваной, а ботинки на ногах так и просились на починку.

— Чего стоишь как вкопанный, околеешь ведь. Давай живее топай за мной, пока по шее не получил.

Так, нехотя, я поплёлся по заснеженной дороге вслед за толстым и грубым милиционером. Приблизившись к серому зданию, мы вошли внутрь, поднялись на второй этаж и оказались в коридоре, стены которого были окрашены в бело-зелёный цвет. Постучавшись в один из многочисленных кабинетов, послышался твёрдый командирский голос:

— Да, войдите.

Со скрипом двери, открытой рукой толстого милиционера, началась моя новая жизнь.

— Ну конечно, я вспомнил! Доктор, я вспомнил своё имя, которое мне дал «Очкарик», перед кем предстал в том кабинете.

Волнуясь, Сирота прервал свой рассказ и обратился ко мне. Я, в свою очередь, не смел сбивать его с ритма, вслух выразил восхищение, после чего он продолжил историю своей жизни.

— Вот видите, моей радости нет предела, теперь я смогу вас называть по имени.

— Предела нет даже у смерти. Доктор, я вспомнил. Когда дверь приоткрылась, толстый милиционер вежливо произнёс:

— Разрешите войти, товарищ директор.

Откуда без промедления послышался ответ:

— Товарищ капитан, прошу вас, проходите.

С этими словами я оказался перед худощавым и лысоватым человеком в очках, который обречённо произнёс:

— Я вижу, вы не один.

На что послышался более воодушевлённый ответ капитана:

— Так точно, вот постановление суда.

Достав из кармана запечатанный конверт, милиционер положил его на стол «Очкарику» и тем же радостным голосом добавил:

— В общем, к вам определили.

«Очкарик», взяв конверт в руки и кивая, с улыбкой на лице ответил капитану, но глядя мне в глаза:

— Хорошо, что определили. Добро пожаловать в наш общий дом, молодой человек.

После чего довольный сотрудник в форме, пожав руку «Очкарику», а заодно легко похлопал меня по шее и пожелал удачи, с тем же скрипом двери исчез из вида, оставив меня одного в компании полного забот человека.

«Очкарик» пристально оглядел меня проницательным взглядом. Затем, взяв ножницы, он разрезал конверт и стал вчитываться в изложенные на бумаге слова, одновременно задавая мне вопросы:

— Давно по улицам ходишь?

Я ответил, что давно, сколько себя помню.

— Здесь имя не указано. Звать тебя как?

Мой ответ был прост: я безымянный, у меня его никогда не было. На это «Очкарик» с тяжестью на сердце ответил:

— Ничего, не имя делает человека, а его поступки. Ты согласен со мной, малец?

Я лишь с робостью кивнул и попросил его отпустить меня на волю. Но его ответ был таким, что я почувствовал в нём надежду на будущее:

— Не могу, теперь я за тебя в ответе и за имя твоё. Давай выберем, какое тебе больше всего нравится.

После чего он стал перечислять имена. Я остановился на Иннокентии. Затем он начал перечислять фамилии, и я, не раздумывая, выбрал Жданова. «Очкарик» улыбнулся и воодушевлённо произнёс:

— Негоже быть с именем и фамилией, а без отчества. Так уж и быть, понравился ты мне, и потому отчество тебе дам своё.

Вот так я стал Иннокентием Николаевичем Ждановым. «Очкарик» подошёл ко мне, пожал руку и произнёс:

— Рад знакомству, молодой человек.

С этими словами «Очкарика» я нашёл свой дом, в котором впервые в жизни обрёл друзей, перед кем дал обещание, что больше никогда не стану спасаться бегством.

Вскоре я влился в юный коллектив.

До этого момента я был обделён общением со сверстниками и не понимал многих вещей, о которых они говорили. Но после недолгого промежутка времени всё встало на свои места, и меня уже было трудно выделить из малолетней толпы.

Самого старшего из нашей толпы звали Роберт. Он остался один несколько лет тому назад. Родители Роберта были военнослужащими и погибли на чужой войне в далёкой и незнакомой стране, выполняя интернациональный долг. Оставшись один, он так и не сумел найти общего языка со своими близкими родственниками, вследствие чего оказался в приюте для детей.

Следующего все звали «Падшим». Несмотря на столь удручающую кличку, он был самым умным из нас. О своём прошлом «Падший» не рассказывал ни слова; наверное, ничего хорошего в истории его жизни не было, потому он твёрдо решил забыть своё прошлое ради настоящего, в котором он жил, и будущего, куда «Падший» смотрел с добрыми и воодушевлённый ми надеждой глазами.

Третьего все кликали «Хромым». «Хромой», в отличие от «Падшего», с радостью вспоминал свою прошлую жизнь. Родители его пьянствовали. Пока однажды не случился пожар, и барак, в котором они обитали, сгорел дотла, забрав с собой его родителей. «Хромой» до последнего пытался спасти хоть кого-то из них. «Хромой», мальчишка с сердцем льва, пытался вырвать их из огненной пасти, но пламя было сильнее его детских рук. Когда же жар лизнул его кожу, он прыгнул в ночь, разбив окно, раздробив кость ноги, словно хрупкий лёд. Врачи колдовали над ногой, но та стала короче на два сантиметра — клеймо «Хромого», печать трагедии на его судьбе.

«Косой» носил репутацию бунтаря, с душой, израненной ненавистью к стране Советов. «Очкарик», блюститель порядка, грозился бросить его в объятия милиции, но «Косого» не пугали ни нравоучения, ни тюремные стены. Его прошлое было тайной, но ярость к «красной звезде» горела в нём ярче пламени. Он рвал полотно флага, словно сердце врага, своим верным перочинным ножом. И всё же, за этой маской анархии скрывался парень с широкой душой — делился последней крошкой, последней заначкой, словно грабил сам себя, чтобы одарить других.

«Ржавый»… Имя, словно клеймо, запечатанное к его внешности. У него была рыжая шевелюра и лицо, усыпанное прыщами — карта боли, которую он пытался стереть, выдавливая гнойники по вечерам, вызывая бурю в комнате. Его прошлое — болото, где родители, вечно пьяные, топили его в слезах и обидах. Однажды «Ржавый» выбросил отца из окна, словно ненужную вещь. К счастью, первый этаж смягчил падение, но этот поступок стал ключом к новой жизни — детскому приюту. Здесь, в стенах приюта, он нашёл тишину, избавление от кошмаров, пьяных криков, что терзали его ночи.

«Лапша»… Прозвище, данное за любовь к макаронам. В его прошлом, казалось бы, нет трещин. Родители живы, здоровы, но «Лапша» бежал из дома, словно от чумы, не объясняя причин. Побег за побегом, пока его не схватила милиция. «Они мне ненастоящие родители!» — вырвалось у него. Правда, словно гром среди ясного неба, обрушилась на его голову. Он приёмный сын, взращённый в любви и заботе. Но «Лапша» был непреклонен. Он забил на них, пополнив ряды нашей компании. Приёмные родители осаждали его, приносили лакомства, умоляли вернуться, но «Лапша» был глух к их мольбам. Он мечтал найти своих «настоящих» родителей, словно искал потерянный рай.

«Малявка»… Самый юный, любимый всеми. Ему было всего пять-шесть лет, и прошлое его было чистым листом. Он помнил только маму, её нежный образ, её любящий взгляд. Ночами она приходила к нему во снах, и тогда, сквозь пелену грёз, он шептал четыре заветных слова: «Мама, я тебя люблю».

Вечером, когда команда «отбой» погрузила нас в полумрак, над нашими головами забрезжил тусклый свет, и завязалась недетская беседа.

Роберт, с укором в голосе, словно зачитывая приговор, произнёс: — «Лапша», — зачем ты гонишь тех, кто принял тебя, обогрел? Они же любят тебя, хотят стать твоей опорой.

«Лапша», огрызаясь, словно дикий зверь, загнанный в угол, нехотя стал отвечать: — Какое тебе дело до моей семьи? Я ищу свою, настоящую кровь!

В голосе его звенела сталь, готовая обрушиться на любого, кто встанет на пути.

Роберт, с мудростью, выкованной годами скитаний, стал развивать возникший в небытие разговор: — Странный ты, «Лапша». Нам идти некуда, а у тебя есть дом, есть те, кто заменили тебе родителей. Пусть не родные по крови, но любящие сердцем. Знаешь, что я думаю? Даже если ты найдёшь этих, настоящих, которые дали тебе жизнь, допустим они ещё дышат этим воздухом… Что ты им скажешь? «Здрасьте, мама и папа, я — ваш потерянный сыночек!» Нет, друг мой, твои родители — те, кто ищет тебя, и ждёт твоего возвращения, а не те, кого ты пытаешься выкопать из пыли прошлого.

На страницу:
3 из 5