
Полная версия
Пепел вместо имени
— Громов пообещал мне покой, — Кабан взвел курок. — А покой в Зареченске — это когда свидетели молчат навсегда. Отдай документы, и, может быть, я выстрелю так, что ты не почувствуешь.
Артем усмехнулся. В этой усмешке было всё его презрение к этому проклятому городу и к людям, которые его населяли.
— Знаешь, в чем твоя проблема, Кабан? Ты думаешь, что если у тебя есть пушка, ты здесь хозяин. Но в этом архиве — вся твоя жизнь. Твои расписки, твои косяки, твои предательства. Ты — такая же страница в этой коробке, как и я. И Громов сожжет тебя завтра, чтобы не осталось пепла.
Кабан на мгновение замешкался. Этой секунды Артему хватило. Он швырнул тяжелую папку с делами прямо в лицо боевику. Бумаги разлетелись веером, создавая на мгновение белую завесу. Выстрел глухо хлопнул, пуля ушла в потолок, выбив крошку бетона.
Артем кинулся вперед, сокращая дистанцию. Он не был моложе Кабана, и его рана давала о себе знать, но за ним стояли десять лет тюрьмы и жажда искупления, которая была сильнее любой пули. Они сцепились в тесном проходе между стеллажами. Запах старой бумаги смешался с запахом пота и оружейного масла.
Кабан пытался вывернуть руку с пистолетом, но Артем перехватил его запястье, ломая сустав. Послышался сухой хруст. Боевик взвыл, но не выпустил оружия. Они рухнули на пол, сбивая одну из полок. Десятки дел 1994 года посыпались на них, засыпая бумажным градом, словно история сама пыталась похоронить их под собой.
Артем нанес удар локтем в челюсть Кабана, чувствуя, как крошатся чужие зубы. Боевик ответил ударом колена в раненое плечо. Мир взорвался красными искрами. Артем застонал, теряя хватку, и Кабан перекатился, пытаясь направить ствол ему в голову.
В этот момент в коридоре грохнула дверь.
— Работает ОМОН! Всем лежать на полу! Руки за голову!
Свет мощных прожекторов залил архив, превращая его в белое ничто. Кабан замер, глядя на Артема. В его глазах отразилось осознание конца. Он на секунду опустил пистолет, и этой секунды Артему хватило, чтобы откатиться в сторону и нырнуть за массивный сейф.
— Огонь на поражение! — скомандовал кто-то в коридоре.
Затрещали автоматы. Кабан, вставший в полный рост, принял на себя первую очередь. Его тело задергалось в безумном танце, выбивая пыль из старой одежды. Он упал прямо на те самые папки, которые Артем так жаждал найти. Кровь Кабана начала медленно пропитывать признательные показания десятилетней давности, смывая чернила и ложь.
Артем, прижавшись к холодному металлу сейфа, слышал, как спецназовцы входят в зал. У него не было шансов выбраться через дверь. Но за сейфом, в тени, он увидел то, что искал — вентиляционную решетку, ведущую в систему городских коммуникаций.
Он запихнул дневник Лёхи и фотографию под куртку, чувствуя, как бумага греет его холодное тело. Это была его единственная улика. Его билет в один конец.
Глава 22: Голос на старой кассете
Артем стоял перед воротами школы №4, и железо прутьев, тронутое рыжей, лишайниковой ржавчиной, жгло пальцы даже сквозь кожу перчаток. Школа не изменилась — она просто усохла, съежилась, как старое яблоко, оставленное на зиму в пустом погребе. Кирпич, когда-то красный и гордый, теперь напоминал воспаленные десны курильщика: серый, в пятнах высолов, крошащийся от малейшего прикосновения ветра. Зареченск умел так делать со всем живым и каменным — высасывать цвет, оставляя лишь костяк, обтянутый пылью.
Воздух здесь был другим. Тяжелым от близости угольных складов и какой-то древней, застоявшейся тоски. Артем сплюнул на обледенелый асфальт. В животе копошилось нечто склизкое, холодное — не страх, нет, скорее физиологическое отвращение к самому себе, вернувшемуся в точку, где его когда-то учили быть «человеком». Оказалось, уроки были прогуляны зря. Улица преподала свою биологию: выживает не самый умный, а тот, кто умеет вовремя перегрызть горло.
Он вошел в вестибюль. Запах хлорки, перемешанный с ароматом залежалого тряпья и дешевой мастики, ударил в ноздри, как удар под дых. Этот запах не выветрился за десять лет. Он впитался в поры стен, в трещины на полу, где когда-то Артем бегал в сменке, разбрасывая брызги растаявшего снега. Вахтерша, существо неопределенного возраста и пола, замурованное в три слоя шерстяных кофт, даже не подняла взгляда от кроссворда. Ее пальцы, похожие на очищенные сосиски, судорожно сжимали огрызок карандаша.
— К Фроловой. Она ждет, — Артем не спрашивал, он констатировал. Его голос в пустом холле прозвучал чужеродно, как скрежет металла по стеклу.
Вахтерша махнула рукой в сторону лестницы. Артем пошел вверх, чувствуя, как каждая ступенька отзывается в коленях тупой, ноющей болью. Стены, выкрашенные в казенный зеленый цвет — «цвет тошноты», как называл его когда-то Лёха — казались влажными. Кое-где краска вздулась пузырями, обнажая серую плоть штукатурки. На втором этаже было тише, чем в могиле. За дверями кабинетов не слышалось ни детского смеха, ни скрипа мела. Школа умирала вместе с городом, медленно и безропотно.
Галина Петровна Фролова сидела в бывшей учительской, которая теперь больше походила на склад макулатуры. Повсюду — на столах, подоконниках, прямо на полу — громоздились папки, перевязанные грубой бечевкой. Сама Галина Петровна казалась частью этого бумажного хаоса. Ее лицо, изрезанное глубокими морщинами, напоминало карту местности, по которой проехал танк. Глаза, выцветшие, как старые фотографии, смотрели на Артема без удивления, но с какой-то горькой, выдержанной в темноте проницательностью.
— Пришел всё-таки, Волков, — голос ее был сухим, как шелест страниц. — Я думала, ты либо сгинешь в своих краях, либо ума наберешься не возвращаться.
Артем прошел к столу, отодвинул стопку тетрадей и сел на край. Стул под ним жалобно скрипнул.
— Ума у меня никогда не было, Галина Петровна. Вы же сами в журнале писали: «Склонен к деструктивному поведению».
— Я много чего писала, Артем. Но ты единственный, кто это поведение превратил в искусство саморазрушения, — она вытащила из ящика стола пачку «Примы», щелкнула дешевой зажигалкой. Дым, едкий и дешевый, заполнил пространство между ними. — Помнишь Лёху? Конечно, помнишь. Такое не забывается, даже если очень хочется. Он ведь не просто так ко мне пришел тогда, перед тем… перед тем вечером.
Артем почувствовал, как пальцы на здоровой руке непроизвольно сжались в кулак.
— Он оставил блокнот Даниилу. Племяннику моему. А вы сказали, что у вас есть что-то еще.
Фролова затянулась так сильно, что огонек сигареты едва не коснулся ее пальцев. Она долго не выпускала дым, словно пыталась им согреться изнутри.
— Журналы. Сектор-94. Громов тогда думал, что всё купил. Но он забыл, что я старая перечница, и у меня есть привычка делать дубликаты всего, что проходит через архив. Особенно того, что касается моих мальчиков.
Она поднялась, тяжело опираясь на край стола, и подошла к сейфу, стоявшему в углу. Сейф был довоенный, массивный, с облупившейся краской. Фролова долго возилась с кодом, ее пальцы дрожали, и металл отзывался глухими, утробными щелчками. Наконец, дверца распахнулась. Она достала две толстые папки в сером картоне и небольшую коробочку из-под обуви.
— Вот здесь, — она положила папки перед Артемом. — Твои оценки, прогулы, характеристики. И его. Но главное — вкладыши. Лёха прятал в эти журналы свои черновики. Он знал, что в школу Громов не полезет — считал, что здесь ловить нечего.
Артем открыл первую папку. Между страницами с колонками цифр и фамилиями были вклеены клочки бумаги, исписанные мелким, нервным почерком. Это был не шифр, это был дневник мертвеца. «Серега опять тер с Крыловым в гаражах. Говорят о „пустоте“. Хотят зачистить район под терминал. Тема не знает, и я не скажу. Ему нельзя лезть в это, он сорвется».
Слова жгли. Артем будто слышал голос Лёхи — хрипловатый, вечно простуженный, но честный до звона. Он перелистывал страницы, и перед ним разворачивалась механика предательства. Громов не просто подставил его. Он готовил почву месяцами, используя школу как почтовый ящик для своих махинаций, думая, что Фролова — старая дура, которая ничего не видит.
— А это? — Артем кивнул на обувную коробку.
Фролова помедлила. Ее лицо на мгновение исказилось, словно она проглотила что-то невыносимо горькое.
— Это аудиокассета. «Sony», девяностая минута. Лёха принес ее за два часа до того, как… как ты его «убил», Волков. Он сказал: «Галина Петровна, если я не вернусь, отдайте это Теме. Только Теме. И только когда он вернется».
Артем взял коробку. Внутри лежала кассета, потертая, с облезшим пластиком. На наклейке была одна буква — «Г». Громов.
— На чем слушать? — спросил он, чувствуя, как во рту пересохло.
Фролова вытащила из-под кипы бумаг старый кассетник «Весна». Аппарат выглядел как ископаемое животное, но когда она воткнула вилку в розетку, он отозвался негромким, но бодрым гулом трансформатора. Артем вставил кассету. Клавиша «Play» нажалась с тяжелым, механическим лязгом.
Сначала был только шум. Белый, шипящий шум времени, сквозь который пробивались далекие звуки города — гудки машин, чей-то смех. А потом раздался голос. Громов. Но не тот сегодняшний, властный и холодный, а молодой, дерзкий, пропитанный ядовитой уверенностью.
«…Пойми, Крылов, Волков — это балласт. У него кодекс в башке, как у рыцаря недоделанного. Он не даст нам порт закрыть. Нам нужно, чтобы он исчез, но чисто. Без мокрухи со стороны милиции. Пусть сам себя сожрет. Лёха подыграет, я его прижал по сестре…»
Запись прервалась щелчком. Артем сидел, не шевелясь. Каждый звук, каждая интонация Громова впивались в него раскаленными иглами. Он видел, как Галина Петровна отвернулась к окну. Ее плечи мелко подрагивали. Десять лет она хранила этот звук в железном ящике, зная правду и не имея возможности ее крикнуть. В этом городе крик тонет в мазуте.
— Там дальше есть еще, — тихо сказала Фролова, не оборачиваясь. — Ближе к концу. Послушай дома. Или не слушай вовсе, если хочешь сохранить рассудок.
Артем выключил магнитофон. В тишине учительской звук выталкиваемой кассеты показался выстрелом. Он спрятал «Sony» во внутренний карман куртки, туда, где уже лежал блокнот. Тяжесть этих вещей была почти физической. Они тянули его вниз, к земле, к той самой грязи, из которой он пытался вылезти.
— Почему сейчас? — спросил он, глядя в затылок учительницы. — Почему не отдали это полиции тогда? Или Зайцеву?
Галина Петровна медленно повернулась. В ее глазах не было слез, там была только бездонная, выжженная пустота.
— Какой полиции, Артем? Крылову? Который на этой записи обсуждает, как тебя в камеру упаковать? А Зайцев… Его бы убили на следующий день. Я ждала тебя. Потому что только у тебя есть право уничтожить Громова этим звуком. Не посадить. Уничтожить.
Она подошла к нему и положила сухую, холодную ладонь на его раненое плечо. Боль была тупой, пульсирующей, но сейчас она казалась правильной. Осязаемой.
— Уходи, Волков. Уходи через черный ход. У Кабана глаза везде, даже в школьных коридорах. И помни: эта кассета — твоя смерть или твое воскрешение. Третьего Зареченск не предлагает.
Артем кивнул. Он собрал папки с журналами, засунул их в потертую сумку. Он чувствовал себя мародером, грабящим собственное прошлое. На выходе из учительской он обернулся. Фролова снова сидела за столом, доставая очередную сигарету. Она выглядела как монумент обманутым надеждам.
Он спускался по лестнице, и школа казалась ему теперь не зданием, а огромным механизмом по переработке судеб. На стенах мелькали тени — его собственные, Лёхины, тени сотен пацанов, которые так и не выросли. Зареченск не давал шанса на взросление, он сразу предлагал старение или смерть.
На улице стемнело. Фонари горели через один, разливая по снегу лужи ядовито-желтого света. Артем шел к своей «девятке», прижимая сумку к боку. В голове набатом бил голос Громова: «Он сам себя сожрет».
«Нет, Сережа», — подумал Артем, садясь в промерзший салон. — «На этот раз жрать буду я. И меню тебе очень не понравится».
Он завел мотор. Радиола выдала помехи, похожие на предсмертный хрип кассетника Фроловой. Артем выехал с территории школы, не оглядываясь. В зеркале заднего вида темные окна класса биологии смотрели ему вслед, как пустые глазницы черепа. Где-то там, в глубине здания, Галина Петровна Фролова осталась наедине с остатками своего архива и дымом «Примы», дожидаясь финала пьесы, которую она так долго хранила в тишине.
Глава 23: Привокзальный реквием
Сергей Павлович Громов не любил суеты. Суета — это удел тех, кто не уверен в завтрашнем дне, кто дёргается при каждом шорохе и пытается оправдаться перед собственной тенью. Громов был другим. В свои сорок с лишним он обрёл ту тягучую, почти физическую тяжесть, которая превращает человека в центр гравитации. Если он сидел в своём «Мерседесе», то казалось, что не машина везёт его, а пространство искривляется под весом его авторитета.
Он смотрел в окно. Зареченск в два часа ночи выглядел как вскрытый труп на патологоанатомическом столе: бледный под светом ртутных фонарей, с чёрными провалами дворов и сочащейся из всех щелей сыростью. Город вымирал. И Громову это нравилось. Пустота легче поддаётся контролю.
— Кабан, — не оборачиваясь, произнёс Громов. Голос его был тихим, лишённым всяких модуляций, как шелест наждака по сухому дереву. — Петрова много говорит. Она думает, что её «Привокзальное» — это посольство Ватикана, где можно укрывать любого бродячего пса.
Виктор Кабанов, сидевший на переднем сиденье, коротко кивнул. Его затылок, стриженный под «ноль», напоминал булыжник, обтянутый тонкой, вечно потной кожей. Он не спрашивал «почему». Он не спрашивал «зачем». Кабан был инструментом, а инструмент не вступает в дискуссии с мастером.
— Нужно, чтобы там стало светло, Витя. Очень светло. Чтобы на том конце города поняли: в темноте шептаться вредно для здоровья.
Кафе Ирины Михайловны Петровой было той самой точкой, где сходились все нервные окончания привокзального района. Здесь пахло не столько едой, сколько самой жизнью Зареченска: пережаренным на старом масле тестом, дешёвым растворимым кофе «три в одном», мазутом с путей и застарелым перегаром случайных попутчиков. Стены, оклеенные моющимися обоями с изображением каких-то тропических пальм, за десять лет впитали в себя столько тайн, что, если бы их выжали, город бы захлебнулся в грязи.
Ирина Михайловна как раз заканчивала ревизию. Её пальцы, вечно красные от горячей воды и соды, пересчитывали мятые десятки и полтинники. В животе у неё с вечера поселилась тягучая, нудная тревога. Артем заходил вчера. Его глаза — пустые, выжженные, как два заброшенных карьера — не выходили у неё из головы. Он принёс с собой запах большой беды. А беда в этом городе всегда имела одну и ту же фамилию.
Снаружи раздался визг тормозов. Резкий, неприятный, похожий на крик раненой крысы. Ирина Михайловна замерла, прижимая пачку денег к груди. Входная дверь, которую она уже заперла на два оборота, содрогнулась от удара. Дерево треснуло. Стекло, пожелтевшее от табачного дыма, осыпалось внутрь, на грязный линолеум, со звоном, который показался ей оглушительным.
— Открывай, Петрова! Праздновать будем! — крикнул кто-то снаружи. Голос был молодым, наглым, приправленным дешёвым драйвом силы.
Она не успела добежать до телефона. В разбитое окно влетела первая бутылка. Тёмное стекло крутанулось в воздухе, оставляя за собой хвост из горящей тряпки. Удар об пол. Жидкость вспыхнула мгновенно — это был не просто бензин, это была какая-то едкая, липкая смесь, которая сразу вцепилась в занавески, в пластиковые стулья, в облезлые пальмы на стенах.
Артем увидел зарево, когда спускался с моста. Оранжевый пульсирующий купол над вокзалом разрезал серую мглу города. У него внутри всё оборвалось. Это не был просто пожар. Это была подпись Громова под смертным приговором всему, что Артем пытался защитить.
Он вдавил педаль газа так, что старая «девятка» завыла от боли. Руль вибрировал в руках, передавая дрожь мотора прямо в кости. Плечо, перевязанное грязным бинтом, взорвалось острой, режущей болью при каждом повороте, но он не замечал этого. В голове крутился один и тот же кадр: Ирина Михайловна, наливающая ему кофе в треснутую кружку и говорящая тихим голосом: «Береги себя, Тёмка. Ты здесь последний, кто еще не забыл, как небо выглядит».
Когда он долетел до площади, кафе уже превратилось в огромный костер. Огонь ревел, пожирая слои старой краски и жира. Жар был такой плотный, что казалось, его можно трогать руками. Вокруг толпились редкие прохожие, таксисты и какие-то тени в спортивных костюмах, которые просто смотрели. В этом городе не звали пожарных, пока огонь не перекидывался на соседние дома. Все знали правила игры.
— Ирина! — Артем выскочил из машины, едва не сорвав дверь с петель.
Его обдало волной раскаленного воздуха. Пахло горелым пластиком и чем-то сладковато-тошнотворным. Он рванулся к входу, но чьи-то крепкие руки перехватили его поперек груди.
— Куда прёшь, дурак? Сгорит всё к чертям! — это был Козлов. Механик выглядел постаревшим на сто лет, его лицо в свете пожара казалось высеченным из чёрного антрацита. — Там уже нет никого, Тёма. Я видел, как она через задний двор выбежала. Успела.
Артем обмяк в руках друга. Он смотрел, как рушится крыша. Шифер лопался с сухим треском, похожим на пистолетные выстрелы. Искры летели в черное небо, превращаясь в холодные звезды, которые гасли, не долетая до земли.
Где-то в тени, за границей света, стоял черный «Мерседес». Громов не уехал. Он хотел видеть. Он хотел, чтобы Артем видел его. Сергей Павлович приоткрыл окно, и дым пожара затянуло в салон. Он вдохнул этот запах — запах победы, запах страха, запах очищения. Для него это было искусство. Деструктивное, кровавое, но единственно верное в мире, где слово «честь» давно стало синонимом слова «смерть».
Артем почувствовал этот взгляд. Он повернул голову. Глаза Громова светились в темноте, как у волка, загнавшего добычу на край обрыва. В этом взгляде не было ненависти. Было только бесконечное, ледяное превосходство. Сергей Павлович медленно поднял руку, приложил два пальца к виску в шутливом салюте и закрыл окно. Машина бесшумно тронулась с места, растворяясь в тумане.
— Он её не убил, Тёма, — прошептал Козлов, всё еще удерживая Артема за плечо. — Он её выгнал. Лишил всего. Это хуже. У неё в этом кафе вся жизнь была. Фотографии сына, письма… Всё там.
Артем не ответил. Он смотрел на догорающие руины. В кармане куртки жгли кожу блокнот Лёхи и кассета Фроловой. Это были его патроны. Но Громов только что выстрелил первым, и этот выстрел разнес в щепки последний мирный уголок в его душе. Теперь не осталось места для переговоров. Не осталось места для сомнений.
К утру от кафе остался только черный остов. Дым лениво вился над кучами пепла, похожий на дух покойного, который не может покинуть место казни. Ирина Михайловна сидела на бетонном бордюре через дорогу. На ней была чужая куртка, наброшенная на ночную сорочку. Лицо её было серым от копоти, а глаза — сухими. Она больше не плакала. Она просто смотрела на то место, где вчера еще стояла её жизнь.
Артем подошел и сел рядом. Он чувствовал, как от него пахнет гарью. Его руки были в черной пыли, а в голове царила странная, звенящая пустота.
— Они забрали всё, Тёмка, — голос её был едва слышен. — Даже икону, что от матери осталась. Сгорела. Как же так? За что?
— За меня, Ирина Михайловна. За то, что я вернулся, — Артем не смотрел на неё. Он смотрел на свои ботинки. — Громов метит территорию. Он хочет, чтобы вокруг меня была только выжженная земля.
Она медленно повернула к нему голову. Её рука, дрожащая и слабая, коснулась его щеки.
— Тогда жги его тоже, сынок. Жги дотла. Чтобы даже пепла не осталось. Потому что если ты этого не сделаешь, он сожрёт нас всех по одному.
Артем поднялся. Он чувствовал, как внутри него что-то окончательно закостенело. Это не было злостью. Это была функция. Механизм, который приводится в действие, когда точка невозврата пройдена.
Он пошел к машине. Город просыпался. Люди шли на вокзал, перешагивая через обломки вчерашней трагедии. Жизнь продолжалась, равнодушная и циничная. Но Артем знал: сегодня Зареченск изменился. Тень Громова стала слишком длинной, и теперь её можно было укоротить только одним способом — перерезать горло тому, кто её отбрасывает.
Он сел в салон, достал кассету и вставил её в магнитолу. Голос Громова заполнил пространство: «…Крылов, ты же понимаешь, в этом деле нет друзей. Есть только те, кто еще не успел тебя предать».
Артем нажал на газ. Впереди был завод, впереди был архив, впереди была смерть. Но теперь он шел к ней не как жертва, а как палач, которому больше нечего терять.
Глава 24: Завод, где время умерло
Дым не просто висел в воздухе — он жил. Он прорастал в лёгкие липкими грибковыми нитями, оседал на зубах привкусом палёного пластика и дешёвого маргарина, на котором Ирина Михайловна жарила свои знаменитые, пахнущие домом и бедой беляши. Артем стоял у края пепелища, и его шатало. Не от усталости — от осознания того, насколько легко город слизывает человеческие судьбы, словно гной с незаживающей раны.
Привокзальное кафе «У Ирины» больше не существовало. Остался только обугленный скелет, обтянутый серыми лоскутами шифера. Артем чувствовал, как от жара лопается кожа на щеках, но не отступал. Внутри, за заваленной балкой, он слышал хрип. Это не был человеческий голос — так звучит надежда, когда ей наступают на горло кованым сапогом.
— Ирина! — выдохнул он, и это имя вырвалось вместе со сгустком черной мокроты.
Он шагнул в пролом, туда, где раньше стояла касса. Пол под ногами пружинил, угрожая обрушиться в подвал, забитый старыми ящиками и несбывшимися мечтами. Потолок плевался искрами. Артем видел её: Ирина Михайловна лежала в углу, прижав к животу жестяную коробку из-под печенья. Её лицо было серым, словно его уже присыпали кладбищенской пылью, а глаза смотрели в пустоту, где Громов только что выключил свет.
Он подхватил её под мышки. Она была пугающе лёгкой — мешок костей и обгоревшего тряпья. Плечо Артема, пробитое пулей накануне, взорвалось пульсирующей белизной. Боль не была врагом; она была единственным, что подтверждало его существование в этом мире, превратившемся в крематорий. Он тащил её через завалы, чувствуя, как огонь лижет его затылок, как город смеётся ему в спину свистом ветра в разбитых окнах вокзала.
Выбравшись наружу, он уложил её на подмёрзшую грязь. Снег вокруг мгновенно почернел, впитывая копоть. Ирина Михайловна кашляла — сухо, надсадно, выплёвывая куски собственной жизни. Её пальцы мёртвой хваткой вцепились в жестяную коробку.
— Спасла… — прохрипела она, и в её глазах на мгновение вспыхнул безумный, первобытный огонь. — Там… Тёмка… там письма. Лёшкины письма. Которые он не успел…
Артем замер. Его рука, покрытая волдырями и грязью, непроизвольно потянулась к внутреннему карману куртки, где лежал зашифрованный блокнот. Пазл начал складываться с таким оглушительным скрежетом, что у него заложило уши. Громов сжёг кафе не из-за мести. Он искал продолжение блокнота. Он искал архив, который Лёха, этот святой дурак, рассовал по самым пыльным углам Зареченска.
— Тише, Ирина Михайловна. Молчи, — Артем оглянулся. Из тумана, густого и липкого, как кисель в школьной столовой, медленно выплывали фигуры. Таксисты, случайные бродяги, тени в спортивных костюмах. Город-вуайерист смотрел, как догорает его совесть.
Он поднял её на руки и пошёл к своей «девятке». Машина стояла в стороне, похожая на ржавое корыто, в котором когда-то утопили его юность. Козлов уже ждал у открытой двери. Его лицо, изрезанное морщинами-траншеями, было неподвижным.
— К Сидорову её? — коротко спросил механик, заводя мотор, который кашлял не хуже Петровой.
— Нет. В церковь, к Соловьёву. Громов туда не сунется. Пока.
Пока машина ползла по разбитым артериям Зареченска, Артем смотрел в окно. Город через стекло казался искажённым, больным. Фонари горели тусклым желтушным светом, выхватывая из темноты облупившиеся фасады сталинок, которые стояли здесь, как гнилые зубы в челюсти покойника. Каждая трещина на стене, каждый заколоченный подвал казались ему теперь частью заговора.


