
Полная версия
Реставратор Святой Руси 2
— Нет, — покачал головой Тихон. — Это всё — личины. Как и те, что надеты на эти лики. Я спрашиваю не об этом. Я спрашиваю: кто смотрит твоими глазами? Кто знает то, чего не может и не должен знать князь-изгой с литовского порубежья?
В келье повисла тишина. Такая глубокая, что я слышал, как бьётся наше общее сердце. Дом молчал. И я молчал вместе с ним. Что он мог ответить? Что в нём живёт душа человека из будущего? Что он сам до конца не понимает, кто он теперь — Доман или Тимофей? И в своём ли он уме? И чей ум считать своим?
— Я тот, кто хочет сохранить это, — сказал он наконец, положив ладонь на старую изувеченную доску, поверх такой же руки слепого. — Сберечь, не дав погибнуть. Не дать забыть. Этого достаточно?
Тихон долго не двигался. Потом медленно, очень медленно кивнул.
— Достаточно, — произнёс он, и голос его дрогнул. — Более чем. Я ждал такого, как ты, всю свою жизнь. Наставник говорил, что однажды придёт тот, кто сможет увидеть сквозь время. Тот, в ком соединятся кровь воина и дух творца. Я не верил, думал — сказки. Думал — успокоить хочет, утешить, обмануть. А он не лгал. Никогда не лгал...
Он замолчал, собираясь с силами. Потом выпрямился, насколько позволяла его сгорбленная спина, и заговорил — тихо но твёрдо.
— Я не просто убогий калечный ратник, княже. Я — один из последних, кто хранит память о Старых Богах. Ученик тех, кого жгли, топили и рубили вместе с чурами-истуканами, но так и не смогли извести до конца. Они ушли в тень, став теми, кого не видят. Слепыми, убогими, юродивыми. Но сохранили память и веру. И ждали.
— Чего? — спросил Дом.
— Того, кто вернёт надежду. Кто может не просто убивать врагов, но и возвращать к жизни то, что они уничтожили. Ты смог вдохнуть жизнь в лики, давно считавшиеся мёртвыми. Ты увидел незримое. Ты — тот, кто сможет укрепить веру надеждой. Тот, о ком говорил Наставник.
Он шагнул вперёд и, поразив нас с Доманом, опустился на колени прямо на земляной пол кельи. И склонил седую голову.
— Я верил и верю, — произнёс он глухо, будто самой Матери-Земле говоря сокровенное. — Я хранил Их тайны, как умел. Теперь я прошу тебя, княже: прими мою службу. Мои знания — твои. Мои люди — те, кто ещё помнит травы и руды, кто знает тайные тропы и древние слова, — твои. Дай нам надежду. Дай нам возможность жить открыто, не прячась, как звери. И мы откроем тебе Их тайны, ведомые нам.
Доман смотрел на него сверху вниз. На старого, искалеченного, но не сломленного человека, который вручал ему свою жизнь и жизни своих людей. На слепца, который видел гораздо больше многих зрячих. На хранителя древней веры, который только что признал в нём того, кого ждал невозможно долго.
— Встань, — сказал он наконец. — Я не тот Бог, перед которым потребно стоять на коленях. Я вообще не Бог, я — воин. Такой же, как и ты. Встань.
Тихон медленно поднялся. Его лицо было мокрым от слёз, но в нём светилась такая надежда, такая радость, что у меня перехватило дух. У меня — у бесплотного привидения из призрачного будущего.
— Твои люди — травники, рудознатцы, — заговорил Дом, когда старик судорожно вытер лицо рукавом. — Они могут войти в мою дружину? Есть ли среди них воины?
— Могут, — кивнул Тихон. — Если ты дашь им защиту и слово, что их не тронут за Старую веру. Многие из них уже крещены. Как и твои ратники.
— Дам. Отец Иоасаф, — князь повернулся к игумену, который всё это время стоял у стены, не шевелясь и, кажется, не дыша. — Твоя обитель сможет принять их под свою руку? Как послушников, трудников, учеников — сам решишь. Для всего Пскова, для всех они будут теми, кто принял твою духовную власть. И мою воинскую защиту.
Настоятель долго смотрел на него. Потом перевёл взгляд на иконы. На древние, тёмные доски, хранившие лики Старых Богов. И перекрестился — широко, истово.
— Смогу, княже, — ответил он твёрдо. — Господь учил нас милосердию. Эти люди хотят жить в мире и труде — я не смею отказать им в крове. Они веруют... — он сделал паузу. — Бог один. Имена могут быть разными, но суть одна. Я это понял давно. Ещё когда сам Антипкой был.
Доман кивнул. Потом снова посмотрел на Тихона.
— Договорились, старче. Твои знания — моя сила. Моя защита — твой покой и мир в домах твоих людей, ставших моими. Будем жить вместе. И биться станем вместе, если придётся. Когда придётся.
Слепой старик улыбнулся — широко, открыто, по-настоящему. И в этой улыбке было столько света, что, казалось, в тёмной келье стало светлее.
— Быть по сему, княже, — сказал он. — Быть по сему.
Я смотрел на них — на слепого волхва, на бывшего ушкуйника в монашеской рясе — глазами молодого князя-воина. Судьба свела вместе трёх очень разных людей. Судьба, Боги или случай — определение, как и думал Дом, вряд ли имело значение. И понимал: только что, в этой маленькой келье, под старой Снятной горой, родилось что-то новое. Что-то, чему ещё только предстояло обрести имя и силу. Союз не просто политический, воинский или торговый. Союз тех, кто будет хранить и защищать то, что дороже чужих и своих золота и власти. Память, знание и вера объединили троих, и наверняка свяжут ещё десятки и сотни судеб. Та вера, что жила здесь задолго до нас. И будет жить после.
Глава 3. Что поможет в холода
Утро началось не с петухами, а с конского топота. Дозорные, сидевшие в секретах по дальним подступам, пропустили спешившего беспрепятственно: воеводу Кондрата знали в лицо, а забывать кого-то, виденного хотя бы единожды, в стае не умели. Медведь-воевода влетел в лагерь на взмыленном жеребце, спрыгнул тяжело, едва не оступившись на подмёрзшей за ночь глине, и сразу потребовал князя. Конь его вскинул голову, хрипло и облегчённо заржав, кажется, тоже крича что-то, вроде "иди-и-и-и!..".
Доман сидел у костра с кружкой горячего взвара, одного из тех, что заваривал Вит по утрам, добавляя какие-то одному ему ведомые травки и ягоды для бодрости и ясности ума. Рядом, на бревне, пристроился Лукас, молчаливый и хмурый, как всегда. Тихон, появившийся в лагере ещё затемно, грел изуродованные руки над огнём и, казалось, дремал.
— Здрав будь, княже, — выдохнул Кондрат, принимая из рук Лука такую же берестяную кружку-туесок. Отпил, обжигаясь, выругался сквозь зубы и продолжил, понизив голос: — Новости из Новгорода. Добрые. И не очень.
— Говори, — велел Доман, не меняя позы.
— Четверо убийц, что таились на Ганзейском подворье, ушли из города. Ночью, тихо, как мыши. Пётр, старший над стражей Ярославовой, рвёт и мечет — его люди прозевали лиходеев. Великий князь в гневе, говорят. Но не на Петюню — на бояр, что покрывали тех змеёнышей. Юрий Михайлович, тесть будущий, уже, говорят, все локти искусал с досады, себе и торгашам своим подручным — хотел очернить тебя перед Ярославом, да не вышло.
— Почему? — спросил Лукас, опередив князя.
— А потому, — Кондрат хитро усмехнулся в усы, — что Ярослав Ярославич нашёл тот самый клад, о котором ты ему поведал. В точности там, где ты и сказал. Десятка на два с половиной гривен серебром, но цена совсем другая. Украшения заморские, да такой тонкой работы, что все диву даются, давным-давно такой красоты не видали. Старики говорят, едва ли не при Рюрике Старом тот клад прятали. В общем, вышло всё, как ты обещал. Великий князь теперь уверен: ты — человек слова. И все попытки торгашей да бояр оболгать тебя он отверг с яростью, ногами топал, посудой бросался. Велел не лезть в военные дела, а заниматься своими лавками да амбарами.
Доман кивнул. Лицо его осталось бесстрастным, но я чувствовал, как внутри него разливается холодное удовлетворение. Не радость — именно удовлетворение мастера, чей расчёт оправдался. Он не ошибся, поверив мне, я не ошибся с местом Воздвиженского клада, а Ярослав признал в нём если не равного, то, по крайней мере, полезного союзника. Это было хорошо. Но недостаточно.
— Ты не рад, что ли? И будто бы и не удивился даже, что великий князь так себя повёл? — поднял мохнатые брови Кондрат. — И о чём думаешь — непонятно вовсе по тебе.
— Думаю о том, что голубь твой вестовой, воевода, с собаку размером должен быть, — проговорил Дом. — Ишь сколько новостей принёс, как и не надорвался только.
— Три было голубя-то, — сперва ответил удивлённый медведь, а потом понял, что выдал, видимо, военную тайну, и насупился.
— Это хорошие вести. А какие не очень? — спросил князь, глядя в огонь.
— А не очень те, что убийцы ушли. И ушли они, скорее всего, сюда, ко Пскову. Четверо опасных, умелых, знающих своё ремесло. Пётр говорит — наёмники высокого полёта, как бы не почище Стрижа-паскудника. Таких для того, чтоб случайному обидчику или торгашу, что дорогу перешёл, бока намять, не нанимают. Таких зовут, когда нужно убрать кого-то очень важного, задорого, чтоб вернее верного. Или когда нужно сделать так, чтобы смерть выглядела случайной, вроде как шёл человек себе, оступился на крылечке да шею и сломал. А ещё, говорят, тёмные дела за ними водятся. Когда покойников потом наполовину сожжённых находили. Или со знаками тайными на спинах да лбах вырезанными...
Тихон, до того сидевший неподвижно, чуть шевельнулся. Его незрячее лицо повернулось к Кондрату.
— Орденские гончие, — произнёс он одними губами.
Воевода вздрогнул, будто его ударили.
— Что?! Ты, старый, откуда...
— Оттуда, — перебил его слепой старик. — И князь теперь тоже знает. Эти четверо — не просто убийцы. Это — за душами охотники. За памятью. За теми, кто ещё помнит Старых Богов. И посланы они, думаю, не за тобой, княже. Они по мою душу придут. И по её вон, — он мотнул головой в сторону леса, где угадывались очертания дальней землянки.
Доман молчал. Я чувствовал, как в его голове раскладываются по полочкам новые вводные. Четверо убийц. Охота на хранителей древней веры. Тевтонский след. И даже случайно найденный клад, подтвердивший его слово перед великим князем. Всё это складывалось в картину, которая ему не нравилась. Потому что она требовала действий. Быстрых, решительных и, кажется, масштабных.
— Тихон, — произнёс он наконец. — Ты говорил, что можешь привести своих людей. Сколько?
Старик чуть склонил голову, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя.
— В три седмицы — четыре сотни тут сядут. Из них сотня воинов, остальные — жёны, дети, старики. Травники, рудознатцы, мастера по дереву и глине, плотники да кузнецы. Ещё через пять-семь седмиц — сотен шесть-семь смогут добраться, если вести сейчас разослать. Но это если не ударят лютые морозы раньше срока и лёд на реках крепкий не встанет. Тогда, может, и быстрее доберутся.
— Тысяча душ, — выдохнул Лукас. — Тысяча голодных ртов.
— Воинов среди них — хорошо если две сотни наберётся, — добавил Кондрат, хмурясь. — Остальные — обуза. Прости, старче.
— Правду говоришь, воевода, нечего извиняться за правду. — не обиделся Тихон. — Обуза они. Но и сила тоже. Эти люди знают то, чему мало кто учён. Где брать глину для горшков и кирпичей, как мешать с песком да золой, как обжигать, чтоб половина не полопалась, как бывает. Как варить железо из болотной руды с камнями тайными. Где искать другие камни, из каких раньше краски делали. Как растить хлеб на скудных землях и ловить рыбу сетями, которые в воде не гниют. Это не просто рты, это — руки, княже.
Доман поднялся. Руки — это хорошо. Руки — это дома, еда и товары на продажу. А если ещё и мечи-топоры-луки держать обучены... Рукам нужна работа. А телам, к которым те руки приставлены — крыши над головами и тепло и прокорм. Князь медленно прошёлся перед костром — три шага туда, три обратно. Остановился, глядя на восток, где над лесом разгоралась заря.
— Начнинаем строиться, — сказал он. — Не весной. Сейчас.
— Зимой?! — ахнул Кондрат. — Ты в уме ли, княже? Земля мёрзлая, лес сырой, люди голодные...
— Земля мёрзлая только сверху, — спокойно возразил Доман. — Если рыть землянки — глина под дёрном мягкая. Лес будем валить и сушить тут же, над кострами, какими станем землю греть. Еду добудем: лес кругом, река за горой. Твои люди, Тихон, успеют до больших снегов добраться?
— Успеют. Если вышлешь проводников и заводных — быстрее выйдет.
— Вышлю. Кондрат, — князь повернулся к воеводе. — Отправь гонца во Псков. Скупайте весь строевой лес, какой найдёшь. Плачу серебром. И зерно. И соль. Всё, что можно купить — покупай, не торгуясь.
— Онуфрий... — начал было медведь, но без уверенности. Без уверенности в том, что тысяцкий сможет чем-то помешать вот этому, недавнему чужаку. Который уже видел у подножия Снятной горы новый городок. Один из всех здесь, но настолько ясно и отчётливо, что и у остальных, кажется, начинали вырисовываться нечёткие пока контуры будущего.
— Онуфрий пусть подавится. Я строю город. Тем, кто захочет присоединиться — добро пожаловать. Приму всех, без принуждения менять веру, старую на новую или наоборот. Это будет город для всех, кто хочет жить в мире и труде. А кто не хочет — пусть сидит и смотрит на тысяцкого с его ливонским серебром. И ждёт, когда с Онуфрия придут спрашивать.
В голосе его не было угрозы. Только привычная холодная, спокойная решимость. И от этого он казался ещё мощнее, чем обычно. И страшнее.
— Часть твоих людей, Тихон, мы расселим в Печорах, — продолжал князь. — Там, где было гнездо Васьки Пера. Место глухое, от чужих глаз скрытое, подступы стеречь удобно, чужих разворачивать. Или хоронить. Там же начнём готовить краски. Я их великому князю обещал уже этой зимой. Надо уважить Ярослава.
— Запасец сырья есть, — кивнул слепой. — Мои принесут. Кое-что и отец Иоасаф даст, у него, знаю, с давних времён хранятся византийские краски, ещё с тех пор, как он... ходил по рекам. Богомазов всё искал для обители, чтоб расписали стены да иконостас, и сейчас ищет. Должен дать, не мог он их продать-то!
— Дам, — подтвердил игумен, появляясь из-за деревьев так же бесшумно, как до того Тихон. Дом не двинулся. Чуть раньше Лукас показал глазами на те деревья и повёл рукой, будто крестясь, предупреждая о том, что с той стороны нужно ждать монаха. А вышел вон, целый настоятель. — То, что у меня есть — твоё, княже. Правда, краски те старые, может, и не так хороши окажутся, как нынешние.
— Покажешь, — коротко бросил Доман.
Я внутри него напрягся. Краски, старые византийские иконописные пигменты. Это был мой выход, моя стихия и моё ремесло. Художник из будущего знал о нынешнем градостроительстве меньше князя-воина, и гораздо хуже представлял обустройство тысяч людей перед надвигавшимися холодами. Но я точно знал, что смогу сделать с красками и ингредиентами для их составления, чего не сможет никто в этом времени. Потому что в моей памяти были века развития химии, технологии очистки пигментов, секреты старых мастеров, утраченные и вновь открытые, до которых сейчас было ещё несколько сотен лет. Я мог не просто повторить — я мог превзойти. И то, что мы с Доманом получим от продажи этих красок, будет очень кстати при постройке города. И с Ярославом должно получиться ещё лучше: монополия на мировом рынке — очень хорошее преимущество для страны. "Только в том случае, если другие, соседние, не надумают прийти и отнять твою монополию", — рациональность Дома, разумное опасение хищника, оказалась очень кстати. Да, нужно было постараться сохранить эти знания в строжайшей тайне, пока вокруг кружились враги, католики с запада и севера, степняки с юга и востока. Если привлечь раньше времени внимание тевтонов и Орды — вариантов будет ровно два. Или тело князя будет смешивать моими руками эти краски для других. Или, что скорее всего, нас с ним обоих просто не станет. И тогда тем, кто доверил Белому Волку свои жизни и жизни своих детей, будет очень плохо.
К полудню расползлись по лагерю слухи. Бабы, что пришли с обозом из Печор, шептались на мостках, стирая в холодной воде Великой реки: «Князь-то наш город строить надумал. Зимой! Виданное ли дело?». Многие воины из Домановой стаи хмурились, но в глазах у них загорался огонь. Строить — значит, оставаться. Оставаться — значит, пускать корни. А это было то, о чём они мечтали долгие месяцы скитаний. Не яма в земле, не логово, где, конечно, тоже можно жить и растить детей. А светлый дом с подворьем, скотина, хозяйство, за которым следят жёны и старики. То, за что не страшно отдать жизнь. Как и за вожака, который всегда верен своему слову. И своей стае.
Кондрат ускакал во Псков, пообещав к вечеру вернуться с новостями. Тихон ушёл в лес. Дом махнул Лукасу, чтоб не следили за слепым стариком, не пугали без толку тех, с кем он будет передавать княжью волю. Иоасаф отправился в обитель — молиться и готовить место для будущих послушников. Очень скоро с вершины горы раздались звуки, с каким выдирают из земли вбитые столбы частокола — монастырь, разбирая и раздвигая стены, будто руки распахивал, готовясь встречать новых людей. Лукас, получив короткие распоряжения, начал собирать наших на расчистку места под будущие землянки. И под городские стены, которые должны были беречь и посад у подножья Снятной горы, и обитель на её вершине.
Дом остался один у костра. Я чувствовал его напряжение. Он думал о том, что тысяча душ — это не просто город. Это вызов. Вызов толстому Онуфрию и его торговцам, Ярославу, который пока союзник, но кто знает, что будет завтра? Тевтонам, которые уже послали своих убийц. И вызов само́й зиме, которая в этих краях не прощает ошибок.
"Справимся?" — спросил я.
"Куда денемся", — ответил он мысленно. — "Другого выхода нет. Если не объединимся и не построимся сейчас — нас сомнут поодиночке. А так — у нас будет крепость, и воины, готовые защищать её, как мать — своих детей. И те, кто станет делать краски".
"Краски...", — я не удержался от усмешки. — "Ты даже не представляешь, что можно сделать с теми византийскими пигментами. Они плохо очищены, с примесями. Если я покажу, как их очистить и смешать правильно... Мы сможем продавать их втридорога! Никто не поймёт, откуда такое качество, и повторить не сможет!".
"Вот сам и займёшься. Ты — художник, ты и рисуй. А я буду строить. И стеречь.".
В его словах не было ни насмешки, ни пренебрежения. Только здравое и рациональное разделение задач. И я вдруг понял, что впервые за долгое время чувствую себя на своём месте. Не лишним, не бесполезным и бессмысленным. А нужным.
К вечеру прискакал гонец от людей воеводы из Пскова. Парнишка лет пятнадцати, бледный, запыхавшийся, с искусанными в кровь губами, со щеками, побелевшими от скачки на морозном ветру. Он упал с коня прямо в руки подбежавшим ратникам и прохрипел:
— Беда, княже! Онуфрий слух пустил: мол, литовский князь держит при себе языческую ведьму, крещение его — притворство. Люди начали коситься. Торговцы, кто посмелее, вовсе отказались чужакам древесину продавать. А кто и соглашался — цены ломят втрое против прежнего.
Доман выслушал молча. Только желваки заходили на скулах. Лукас, стоявший рядом, повёл плечами и положил ладонь на рукоять меча.
— Кондрат где? — спросил князь.
— У торгашей, — ответил гонец. — Грозится должников припомнить. Говорит, что многие ему должны, и если не продадут лес по честной цене — он с них те долги спросит. Прямо сейчас. И со всей родни их.
"Может, и сработает", — заметил я. — "Страх перед воеводой у них есть".
"Может", — согласился Доман. — "Но у жирного больше серебра, и долгов перед ним у Пскова вряд ли меньше. А если торговцы сейчас против воеводы попрут — город меня же вызовет, чтоб вразумил старого. Не вовремя это нам".
Из леса, как всегда бесшумно, появился Тихон. Следом за ним — двое незнакомых мужиков, крепких, с дочерна загорелыми обветренными лицами и умными, цепкими глазами. Один плечистый, никак не меньше Кондрата, второй пониже, но жилистый, как плетёная верёвка.
— Вот, княже, — сказал слепой старик. — Это Ждан и Тягун. Братья. Они старшие над плотниками и рудознатцами. Они приведут первую партию людей, и они знают, где взять лес строевой.
— Где? — резко спросил Доман.
— По реке, — глухо ответил тот, кого назвали Жданом. — Выше по Великой, десятка два вёрст всего. Там бурелом ещё с весны лежит, со́сны — одна к одной, сухие — аж звенят. Землица там, вроде, Святославова была, а ему до леса дела сроду никакого не было. Если успеть до ледостава — плотами сплавим. И не надо торгашам кланяться.
— А люди? — уточнил князь. — Успеют до морозов?
— Успеют, — кивнул жилистый Тягун. — Твоим словом Тихон уже лошадок отправил, а мы своих поторопили. За три седмицы управимся — землянки выроем, очаги сложим, лес подготовим. Только, княже... — он замялся.
— Говори.
— Четыре сотни душ — это не хутор, не сельцо малое. Не побоятся ли во Пскове, что ты такую силу под боком растишь? Не нагрянут ли?
Доман долго молчал. Потом посмотрел на Тихона, на Лукаса, на братьев-мастеров.
— Пусть боятся. Мы не нападаем, мы строим и защищаем то, что сами строим. А кто захочет проверить нашу силу — пусть приходит. Мы встретим.
В его голосе не было бахвальства. Только спокойная, уверенная готовность. И от этого братья переглянулись и одновременно кивнули — видимо, услышали то, что хотели.
Вечером Доман поднялся в обитель. Иоасаф ждал его в той самой келье, где смотрели вчера на три старых доски́. Они так и лежали на холсте посреди стола. Но сегодня рядом с ними появились новые предметы: несколько небольших глиняных горшочков, закрытых восковыми пробками, свёртки из промасленной кожи, кисти из беличьих хвостов и странный сосуд из тёмного стекла или гладкого камня с притёртой крышкой.
— Вот, — сказал игумен, указывая на горшочки. — Краски византийские. Хранил, как умел — может, и испортились уже.
Я потянулся к ним руками Домана. Открыл первый горшочек. Там была киноварь, тяжёлая, яркая, но... грязная. С примесями песка и каких-то тёмных вкраплений. Во втором — лазурит. Толчёный, но недостаточно тонко. Частицы крупные, неровные. В третьем — глауконит. Местный, не византийский, но тоже с примесями глины и кварца.
"Всё это можно очистить", — подумал я. — "Отмучить в воде, профильтровать через льняную ткань, растереть с яичным желтком... Качество будет в разы выше. А если ещё и смешать правильно — можно получить оттенки, которых здесь никто не видел".
— Что скажешь, княже? — с тревогой спросил Иоасаф.
— Это можно исправить, — ответил Доман моими словами. — Но нужно время. И руки. И кое-какие приспособления.
Он взял одну из досок — ту, с женским ликом. Осторожно, бережно положил на стол. Потом, повинуясь моему внутреннему порыву, взял странный стеклянный сосуд.
— Что внутри?
— Масло. Льняное, отстоянное, с добавлением мастики и свинцовых белил. Продали как древний тайный состав, говорят, им можно смывать старую олифу, не повреждая красок, — с готовностью рассказал настоятель.
Я мысленно ахнул. Это же прототип реставрационного состава! Грубый, несовершенный, но работающий! Откуда бывший речной пират добыл такое? "Говорят" — значит, есть кто-то, знающий эти тайны? А, может, не только эти?
— Откуда это у тебя, отче? — спросил Доман.
— От старого иконописца, — неохотно ответил Иоасаф. — Он умирал у меня на руках, после одного... похода. И перед смертью передал свои секреты. Я не всё понял тогда. Но запомнил, вроде, крепко. Один из лучших псковских мастеров его слова подтвердил.
Доман кивнул и открыл сосуд. Осторожно, кончиком кисти, нанёс немного масла на край доски, туда, где тёмная олифа скрывала древний рисунок. Подождал. Потом, едва касаясь, начал снимать размягчившийся слой.
Я работал им и вместе с ним. Мои знания, его руки раскрывали лик. Медленно, миллиметр за миллиметром. Под олифой, под поздними записями, проступали сперва ладони. Затем плечо. А после и глаза. Серо-голубые, с серебристыми искрами. Глаза, которые смотрели в самую душу. Глаза Марьи-Заряницы.
Когда последний фрагмент старого лака был снят, в келье повисла тишина. Иоасаф стоял, прижав руки к груди, и по его щекам текли слёзы. Тихон, зашедший незаметно и вставший у двери, дышал тяжело, будто версту пробежал. Не видя, разумеется, происходящего, но, похоже, как-то иначе чуя звеневшее вокруг напряжение.
— Господи... — прошептал игумен. — Ты... ты вернул Её, княже. Ты вдохнул жизнь в давно мёртвый лик.









