
Полная версия
Держу тебя
Рядом с ней не было никого, кто мог бы оказать нужную поддержку и вселить уверенность в завтрашнем дне.
За окном сгустилась ночь. Где-то вдалеке завывала сирена, но вскоре захлебнулась, и во дворе снова воцарилась тишина. Мама прошла по коридору в спальню, тяжело скрипнула кровать. В квартире стало совсем тихо.
Таня перестала плакать. Не потому, что на душе стало легче, а просто слёзы иссякли. Так прекращается дождь — потому что тучи опустели, а не потому, что на небо вышло солнце. Она вытерла лицо рукавом. Легла на кровать прямо поверх одеяла, не раздеваясь, и уставилась в потолок.
Пятно в углу. Жёлтое. Когда-то похожее на зайца.
В мысли настойчиво поползло слово: «аборт». Вот и всё. Просто пойти и сделать — и всё вернётся на свои места. Учёба, прежняя жизнь, спокойствие. Она ведь молодая. У неё всё ещё впереди. Это просто нелепая ошибка, а от ошибок избавляются. Это нормально, так делают многие, в этом нет ничего страшного, обычная медицинская процедура…
На этом слове она судорожно оборвала сама себя.
Медицинская процедура.
Эти два слова застряли у неё в голове. Они не приносили утешения, просто лежали в мыслях — тяжёлые, чужие, угловатые.
Потом, поддавшись неосознанному порыву, она опустила ладонь на живот.
Живот был плоским. Абсолютно плоским, ни капли не изменился, внутри ничего не угадывалось. Просто живот. Её собственный живот, как и всегда.
Она лежала неподвижно — рука на животе, взгляд устремлён в потолок. И где-то на самом краю сознания, бесконечно далеко, словно приглушённый звук за толстыми стенами, зашевелилось что-то ещё. Что-то едва уловимое. Какое-то чувство, которое она пока не могла и не пыталась назвать. Просто — что-то.
Таня убрала руку. Медленно повернулась на бок. И закрыла глаза.
Утром она встала по звонку будильника. Умылась. Мельком взглянула на себя в зеркало: глаза опухли, под ними залегла отчётливая синева, волосы требовали мытья. Набрав в ладони ледяной воды, Таня опустила в неё лицо и держала так долго-долго, пока кожа не перестала гореть. Потом выпрямилась и насухо вытерлась полотенцем.
Из зеркала на неё по-прежнему смотрела она сама — Таня Морозова, двадцать лет, третий курс, будущий учитель русского языка.
Что теперь?
Ответа не находилось. Он словно испарился — или же вовсе пока не существовал, лишь зарождаясь где-то в глубокой темноте, медленно, как зарождается всякая новая жизнь.
Она привычно собрала волосы в хвост. Подхватила сумку, на ходу проверив содержимое: тетради, учебник, кошелёк, ключи. Телефон нащупала в кармане куртки.
Новое знание, поселившееся в ней вчера, теперь тоже уходило вместе с ней. Оно не осталось запертым в утренней комнате или в тусклой ванной. Оно следовало за ней повсюду — тихое, крошечное, пока ещё без имени и лица. Не осязаемое ничем, кроме двух чётких полосок на тесте и того самого упрямого, смутного ощущения, которое она уловила ночью, согревая ладонью плоский живот.
Она заперла за собой дверь. Спустилась по лестнице. Вышла из подъезда.
Март встретил её всё той же серостью и пронзительным холодом, что и накануне. Под ногами хлюпало. На подтаявшей ступеньке сидела рыжая кошка. Она лениво сощурилась, мазнула по Тане равнодушным взглядом и отвернулась.
Таня побрела к остановке.
Жизнь продолжалась — просто потому, что она продолжается всегда, даже когда ты совершенно не понимаешь, что со всем этим делать. В этом и заключалось её главное свойство: она никогда не дожидалась чужих решений. Жизнь упрямо движется вперёд, неизбежно увлекая тебя за собой, хочешь ты того или нет.
Таня шла. Под ногами хлюпал слякотный март.
А где-то впереди — бесконечно далеко, скрытое туманом и неизвестностью — её ждало то, чему суждено случиться. Что бы это ни было.
Глава вторая. Пока он был
Токсикоз начался на пятой неделе.
Он нахлынул без предупреждения — как случается всё, что приходит всерьёз. В понедельник утром Таня проснулась, поднялась и сделала всего три шага к окну, чтобы открыть форточку, — и мир покачнулся. Не сильно, не до падения — просто качнулся, словно пол в автобусе на резком повороте. Она замерла. Постояла немного. Кое-как добралась до ванной и минут десять стояла там, намертво вцепившись в края раковины и глубоко дыша. Вроде бы отпустило. Умывшись, она решила, что это обычный скачок давления, и пошла на кухню. Но стоило ей открыть банку с чайной заваркой, как её привычный аромат — запах, знакомый с самого детства, — ударил в нос с такой силой, что Таня едва успела добежать обратно до ванной.
После этого все сомнения отпали: давление здесь было ни при чём.
Следующие три недели превратились в особое, параллельное существование, требовавшее от неё ежеминутного контроля и предельной собранности. Она научилась просыпаться медленно: больше не вскакивала по звонку будильника, а лежала неподвижно первые минуты три, постепенно приучая тело к вертикальному миру. Научилась ничего не есть с утра — только сухари и чистая вода, и лишь позже, когда дурнота отступала, она позволяла себе что-то ещё. Она научилась предугадывать приближение очередной волны за несколько секунд — по особой, подступающей к самому горлу тяжести — и вовремя успевать к спасительному месту.
В институте приходилось гораздо сложнее.
Как-то раз на второй паре — это была история педагогики, и Зинаида Марковна монотонно и бесконечно читала лекцию — в аудитории стало невыносимо душно. Вдобавок с задних рядов донёсся густой, приторный запах кофе из чьего-то термоса. Таню накрыло мгновенно. Стремительно поднявшись с места и стараясь не привлекать к себе внимания, она выскочила в коридор и со всех ног бросилась к туалету.
Когда она наконец выпрямилась над раковиной и подняла глаза, в зеркале за своей спиной она увидела Катю Воронову. Они сидели за одной партой с первого курса. Катя принадлежала к той редкой породе людей, которые подмечают абсолютно всё, но далеко не всегда спешат делиться своими наблюдениями. На этот раз она молчать не стала.
— Таня. Ты беременна?
Никаких дежурных «ты в порядке?» или «может, съела что-то не то?». Сразу, в лоб, без лишних предисловий. Катя вообще не признавала пустой болтовни. Таня встретилась с ней взглядом в отражении, а затем медленно кивнула.
Катя помолчала секунду. А потом просто подошла ближе и крепко обняла её со спины — молча, без единого слова. И Таня, застыв в этих объятиях, вдруг почувствовала, как тугой узел, сжимавшийся внутри неё последние две недели в постоянном напряжении, слегка ослаб. Совсем чуть-чуть. Но ей наконец удалось перевести дух.
— Дима знает? — негромко спросила Катя.
— Знает.
— И что?
— Говорит, будем растить.
Катя отстранилась. Внимательно посмотрела ей в глаза — своим фирменным, лишённым сентиментальности взглядом.
— Хорошо, — заключила она. — Это хорошо.
Она не бросилась уверять, что «всё будет отлично», и не стала сокрушаться в духе «как же тебя так угораздило». Катя произнесла это короткое «хорошо» очень осторожно. Так пробуют ногой лёд, ещё не зная, выдержит ли он человеческий вес. И Таня была бесконечно благодарна подруге именно за эту честность. За то, что Катя не имела понятия, как сложится будущее, и не пыталась делать вид, будто знает ответы на все вопросы.
С того дня Катя всегда была рядом — ненавязчиво, без лишней демонстративности, но надёжно. То и дело подсовывала в сумку крекеры: «У меня лишние завалялись, возьми». Если в аудитории становилось особенно душно, она молча уступала Тане своё место у окна, где было больше воздуха, которое специально заранее занимала. А однажды сама сдала за неё конспект на семинаре, пока Таня сидела на подоконнике в коридоре и пыталась отдышаться. Ничего из этого они никогда не обсуждали — всё делалось само собой.
Таня не просила о помощи. Катя не спрашивала, нужна ли она.
Именно так и устроена настоящая поддержка. Таня поняла это только тогда. Она не требует разрешений и красивых слов. Она просто есть.
Апрель пришёл другим — не то чтобы тёплым, но хотя бы живым. Деревья выпустили первые листья — мелкие, клейкие, невозможно яркого зелёного цвета, который бывает только в этом месяце и больше никогда. Таня любила этот оттенок. Она шла с пар, смотрела на оживающие ветки и думала: «Вот и весна. Всё-таки она приходит».
Живот ещё не был заметен — на восьмой неделе снаружи ничего не меняется. Но внутри… внутри она всё знала. Иногда, шагая по улице, Таня ловила себя на странной мысли: прохожие видят в ней самую обычную девушку, студентку, но прямо сейчас в этом самом обычном теле происходит нечто совершенно необыкновенное. Растёт новая жизнь. Кто-то живой. Об этом было странно думать — странно в хорошем, почти ошеломительном смысле, если бы только не было так страшно одновременно.
Дима в апреле ещё был.
Она стала говорить себе именно так, но позже, когда мысленно возвращалась в то время: в апреле он ещё был. Этот месяц казался последним мирным островком перед чертой, после которой всё бесповоротно изменилось. Своеобразная граница. И по одну её сторону оставался апрель, где Дима по-прежнему присутствовал в её жизни.
Он приходил — не каждый день, но довольно часто. Они гуляли, разговаривали. Однажды он принёс ей имбирный чай. Таня как-то обмолвилась, что от обычного её теперь мутит, а имбирный вроде бы спасает от токсикоза — она вычитала это в интернете. И Дима запомнил. Купил, завернул три пакетика в плотную бумагу, перевязал ниткой и смущённо протянул ей: «Вот, нашёл в том магазинчике на углу». Это была сущая мелочь, крошечный пустяк — три чайных пакетика в бумажке, — но Таня сжимала свёрток в ладонях и думала: «Он заботится. Он помнит обо мне. Думал, искал, сделал». Ей отчаянно хотелось, чтобы этот жест что-то значил.
Они заговаривали о будущем — осторожно, короткими, обрывочными фразами, словно о чём-то, что ещё не обрело чётких контуров. Дима как-то обронил: «Я поговорю с отцом, может, он подкинет денег на первое время». Она тихо спросила: «Ты уже сказал ему?» Дима замялся: «Пока нет. Но расскажу». Таня понимающе кивнула. Она не стала допытываться, когда именно случится этот разговор. Не хотела давить.
В том же апреле она впервые отправилась в женскую консультацию, чтобы встать на учёт. Сидела в длинном коридоре на неудобном пластиковом стуле, вдыхая специфический больничный запах, и разглядывала женщин вокруг. Они были самого разного возраста: у кого-то животы были уже круглыми, большими, у кого-то — ещё совсем незаметными, как у неё самой. Таня смотрела на будущих мам на поздних сроках и пыталась вообразить себя такой же через несколько месяцев. Ничего не получалось. Это было так же трудно, как попытаться представить цвет, которого никогда в жизни не видел.
Врач — немолодая, устало-деловитая женщина — осмотрела её и коротко резюмировала: «Недель восемь, развитие нормальное».
Нормальное. Это простое слово Таня бережно носила в себе весь оставшийся день, словно драгоценность. Нормальное. Значит, всё идёт как надо. Значит, пока всё хорошо.
Выйдя на улицу, она тут же достала телефон и написала Диме: «Была у врача. Говорят, всё нормально». Ответ пришёл почти мгновенно: «Хорошо. Всё хорошо?» — «Да». — «Ок». Три коротких сообщения. Она тупо смотрела на экран и улыбалась: «Ну и отлично. Он ответил, он спросил, всё в порядке».
Всё действительно казалось в порядке.
Она шла домой, апрельский ветер гнал по асфальту мелкий мусор и сухие прошлогодние листья, а деревья вокруг стояли в своей неистовой, невозможной зелени. И Таня упрямо думала: «Всё обязательно будет хорошо».
Май принёс тепло и перемены. Не сразу — постепенно, как меняется то, что не хочет быть замеченным.
Сначала Дима пропустил одну встречу. Написал: «Не смогу сегодня, дела». Дела — это нормально, у всех бывают дела. Она ответила: «Окей, не вопрос». Они встретились через три дня — всё было как обычно: он был внимателен, расспрашивал, как самочувствие. Она успокоилась.
Потом он пропустил ещё одну встречу. Потом ещё. Она смотрела на их переписку — листала её иногда по вечерам, лёжа в постели, просто так — и видела, как она редеет. В феврале и марте он писал каждый день, часто по несколько раз — просто так, без повода: что-то смешное, вопрос, внезапная мысль. В мае — через день. Потом — через два. А потом он стал писать, только если она заговаривала первой.
Она старалась не писать первой — не потому, что соблюдала какие-то правила, а потому, что боялась. Боялась, что напишет, он ответит коротко, и от этой сухости станет только хуже, чем от молчания. Молчание хотя бы можно было объяснить как угодно: занят, устал, много дел.
Когда они виделись, он был... другим. Она не сразу смогла сформулировать это для себя. Несколько раз думала: «Может, устал? Может, навалились свои проблемы, не надо думать о плохом». Но потом — назвала вещи своими именами. Он был отсутствующим. Физически сидел рядом — и отсутствовал. Смотрел в телефон, перекладывал его с места на место, отвечал с секундной задержкой, будто его мысли бродили где-то далеко и возвращались неохотно.
Как-то раз она рассказывала какую-то смешную историю с пар, сама же засмеялась и посмотрела на него. Он улыбался. Но улыбка была вежливой — так улыбаются незнакомцу в лифте. Неживая. Не его улыбка.
Она заметила. Заметила — и ничего не сказала. Потому что если озвучить это вслух, придётся отвечать на вопрос, который она сама себе ещё боялась задать. Придётся смотреть в упор на то, на что смотреть совершенно не хотелось. А пока она не смотрела прямо — можно было притворяться, что показалось. Показалось. Может быть, просто показалось.
В мае у неё стал заметен живот. Совсем немного — так, что видела это, пожалуй, только она сама, другие бы и не заметили. Но она видела: фигура изменилась, появилась округлость там, где её никогда не было. Она стояла перед зеркалом в ванной — в одном белье — и разглядывала себя. Поворачивалась. Смотрела сбоку.
Это было странное чувство — видеть, как твоё собственное тело становится другим. Не по твоему решению, не по твоему плану — просто становится. Живёт своей жизнью, делает своё дело. Она стояла, смотрела на себя и думала: там, внутри — кто-то. Уже кто-то, уже не просто клетки и процессы. Уже — кто-то.
В двенадцать недель она пришла на УЗИ.
Врач провела датчиком по животу — холодный гель, тёмный экран. А потом на мониторе появилось что-то маленькое, белое, поначалу непонятное.
— Вот голова, вот ручки, — сказала врач.
И Таня смотрела — и видела. Видела крошечное существо, свернувшееся, абсолютно невозможное по размеру, и оно двигалось. Оно двигалось само — чуть-чуть, совсем немного, но двигалось. Живое.
— Сердцебиение хорошее, — добавила врач. — Развитие по сроку.
Таня смотрела на экран. Она не знала, что скажет потом. Она просто смотрела. И внутри неё — очень медленно, бережно, как выходят наощупь из тёмной комнаты — что-то начало меняться. Изменилось само её отношение к этому «кому-то» внутри. До этого момента всё было лишь знанием: два теста, слова врача, голый факт. Теперь это стало чем-то совсем другим. Она не могла назвать это словом — возможно, потому что оно казалось слишком большим, и она боялась произносить его раньше времени.
Она вышла из кабинета с распечаткой УЗИ — чёрно-белым размытым снимком, на котором непосвящённый человек не увидел бы ничего, кроме серых пятен. Снова взглянула на него в коридоре, а потом убрала в сумку.
Написала Диме: «Была на УЗИ. Всё нормально. Двигается».
Он ответил через час: «Класс».
Один человек. Одно слово.
Она убрала телефон. Пошла домой.
Июнь начался с жары — неожиданной, резкой, как будто весна не утруждала себя постепенностью и просто однажды включила лето на максимум. Город задышал асфальтом и пылью, в троллейбусах стало невыносимо душно, все ходили с влажными затылками и усталыми лицами.
У Тани уже округлился живот — на четвёртом месяце беременность стала по-настоящему заметна. Она переоделась в просторные вещи — во всё то, что совсем не давило. Ей было жарко и неудобно, постоянно хотелось пить, а ноги к вечеру гудели.
В начале июня Катя сказала ей — осторожно, подбирая слова:
— Слушай, я не хотела говорить... Но...
— Говори.
— Я видела Диму. Позавчера, в «Горчице» — ну, в этом кафе на Ленинской. Он был с девушкой. Они смеялись, он... ну, он обнимал её за плечи.
Таня смотрела на Катю. Та отвечала ей взглядом — внимательным, осторожным, как смотрят на человека, которому только что сообщили что-то тяжёлое и не знают, как он это перенесёт.
— Может, подруга, — тихо сказала Таня.
— Может, — согласилась Катя.
И замолчала. Потому что обе они знали: это «может, подруга» — лишь слова. Слова, которые помогают ненадолго зажмуриться, чтобы не видеть очевидного.
Таня написала Диме в тот же вечер. Написала просто: «Привет. Как ты?» Он ответил быстро: «Нормально. Ты как?» «Тоже. Увидимся на этой неделе?» Пауза затянулась — минут на пятнадцать. Потом пришло: «Постараюсь, тут дела навалились. Напишу».
Не написал ни в тот день, ни на следующий.
Она смотрела на их переписку. Смотрела на это «напишу» и ждала. Потом перестала ждать чего-то конкретного — и всё равно ждала, сама не зная чего. Просто жила с глухим ожиданием внутри, как живут с чем-то неудобным, к чему успели привыкнуть и без чего уже не знают, как существовать.
А потом появились крапинки.
Сначала — на левом запястье. Мелкие, красные, похожие на укусы мошкары, вот только никакой мошкары в комнате не было. Таня подумала: аллергия на что-то. Но вскоре точно такие же точки проступили на правой руке, перекинулись на ладони, рассыпались по предплечьям. Мелкие красные точки, будто кто-то рассыпал под самой кожей зудящий порошок.
В женской консультации врач внимательно осмотрела её руки и спросила:
— Стресс есть?
Таня хотела соврать и сказать «нет», но не смогла. Ложь была бы настолько очевидной, что слова просто застряли в горле.
— Есть, — тихо ответила она.
Врач вздохнула — без осуждения, просто устало:
— Нервный дерматит. На фоне переживаний. Вам нельзя так, понимаете? Вы сейчас не одна. Ребёнок всё чувствует.
Ребёнок всё чувствует.
Таня сидела на стуле перед врачом, оглушённая этой мыслью. Там, внутри неё — кто-то. И этот кто-то чувствует всё, что чувствует она. Её страх — это теперь и его страх. Её боль — его боль. Оказалось, она больше не имеет права на слабость. Или имеет, но цена за неё слишком высока.
Врач выписала препараты, велела беречь себя и строго предупредила: если появятся тянущие боли — сразу звонить.
Тянущие боли начались через три дня.
Она позвонила. Её положили на сохранение.
Больница была старая — из тех, что строились ещё в советское время и с тех пор ремонтировались лишь частями. Где-то поблёскивал свежий кафель, а где-то проступала облупившаяся краска и не закрывались до конца старые оконные рамы. Четырёхместная палата: тумбочка, одно окно с видом на больничный двор. Там росли три тополя и стояла скамейка, на которую, казалось, никто никогда не садился.
Таня лежала на койке и смотрела, то на дверь, то в потолок.
Соседки менялись — одни выписывались, поступали другие. На третий день напротив Тани положили девушку лет двадцати пяти — Наташу, как она сама представилась, бойкую, разговорчивую. К ней каждый день приходил муж — высокий, в очках, неизменно с едой: то домашний суп в термосе, то фрукты. Он садился рядом, брал её за руку, они тихо разговаривали и иногда смеялись над чем-то своим. Муж появлялся всегда в одно и то же время — около семи вечера. Наташа уже с шести начинала посматривать на дверь.
Таня смотрела на них и отворачивалась. Не из зависти — или, во всяком случае, не только из-за неё. Просто было больно. Так бывает больно смотреть на яркий свет, когда слишком долго пробыл в темноте. Не свет виноват. Просто больно.
Дима пришёл всего один раз за две недели.
В среду, около восьми вечера. Принёс апельсины — пакет, пять штук. Поставил на тумбочку. Сел на край кровати — не на стул рядом, как муж Наташи, а на самый краешек, неловко, как сидят на чужом месте.
— Как ты? — спросил он.
— Нормально, — ответила она.
— Хорошо.
Помолчали. За шторкой Наташин муж что-то увлечённо рассказывал, Наташа смеялась. Дима посмотрел в сторону шторки, потом — на часы.
— Ладно, — сказал он, поднимаясь. — Я пойду, наверное. Поздно уже.
Была половина девятого.
— Иди, — сказала Таня.
Он встал. Потоптался. Сказал: «Поправляйся». Наклонился, поцеловал её в висок — быстро, вскользь — и вышел.
Она осталась лежать, уставившись в потолок. Апельсины стояли на тумбочке — яркие, оранжевые, крупные. Она взяла один, подержала на ладони, чувствуя его прохладную пористую кожуру, и положила обратно.
За шторкой Наташа нежно говорила мужу:
— Ты сегодня позже обычного.
— Пробки, прости.
— Ничего, главное — ты пришёл.
Ты пришёл.
Таня закрыла глаза.
Ночью в больнице она не спала. Не от боли — та уже утихла, и врач подтвердила, что угроза миновала. Таня просто лежала в темноте, слушая мерное дыхание соседок, и смотрела в окно, переложив подушку на другую сторону кровати. Там раскинулось июньское небо, достаточно светлое даже глубокой ночью, и тополя едва заметно шевелились от ветра.
Она думала. Долго, сосредоточенно, не отвлекаясь на постороннее — так думают, когда смотрят правде в глаза. Снова вернулись мысли об аборте. Четыре месяца... Уже было УЗИ, уже было то движение на экране. Разум твердил: поздно. Но тут же возражал: при желании — не поздно. Хотя «желание» — совсем не то слово. Она не знала, чего хочет. Она знала лишь то, чего панически боится.
А боялась она многого. Боялась родов — самого физического процесса, о котором столько читала и смотрела; это казалось кошмаром. Боялась того, что будет потом: когда ребёнок родится, его нужно будет кормить, баюкать по ночам, одевать, на что-то содержать... А она одна, без денег и поддержки, и ей всего двадцать лет. Боялась сломаться, опустошить внутренний ресурс, без которого всё это не выдержать. Боялась оказаться плохой матерью. Боялась стать копией собственной матери.
Это последнее пугало сильнее всего.
Таня вспомнила маму. О том, как та растила её в одиночку — да, это было тяжело, чистая правда. Но как она это делала... Как исчезала из дома, возвращалась нетрезвой, кричала. Как сменяли друг друга чужие мужчины. Однажды, когда Тане было лет восемь, мама не пришла вовсе — ни ночью, ни утром. Объявилась только к вечеру следующего дня. Весь этот бесконечный день маленькая Таня сидела одна в пустой квартире и ела хлеб с вареньем — единственное, что умела соорудить сама. Сидела у окна, жевала и ждала.
Она не хотела для своего ребёнка такой же доли. Не хотела, чтобы он сидел у окна с куском хлеба, не зная, вернётся ли мать.
Но именно здесь её мысли делали крутой вираж: если она так боится повторить чужие ошибки, разве это не доказывает, что она — другая? Что она чётко сознаёт, как поступать нельзя? Разве само это осознание ничего не стоит? Таня лежала, пытаясь понять, достаточно ли одного лишь понимания, чтобы не превратиться в собственную мать.
В конце концов поток мыслей иссяк — они просто выработались, как кислород в запертой комнате. И в наступившей звенящей тишине, когда думать стало больше не о чем, она снова опустила руку на живот. Четвёртый месяц. Он уже округлился, стал осязаемым. Таня лежала, прижимая ладонь, но чувствовала пока лишь собственное тепло. Шевелений почти не было — лишь изредка проскальзывало что-то настолько лёгкое и неуловимое, что она не могла понять: то ли это реальное движение, то ли игра её воображения.
И всё же она знала: «Ты там. Ты есть».
И что-то глубоко внутри — то, что она по-прежнему боялась назвать по имени, — тихо шептало ей: «Не надо. Не делай этого. Сохрани. Сохрани её или его...» — пола она ещё не знала. «Сохрани. Потому что это живое. Потому что это твоё. Однажды ты возьмёшь этого кроху на руки и поймёшь то, чего не способна понять сейчас. Если ты убьёшь это сейчас, то уничтожишь и часть себя — ту, которая никогда не вернётся. Ты продолжишь жить, возможно, всё даже будет хорошо, но где-то на самом краю сознания поселится глухое чувство, что всё пошло не так. Всегда, всю оставшуюся жизнь — немного не так».
Она лежала и вслушивалась в этот внутренний голос — спокойный, лишённый пафоса, негромкий, но абсолютно отчётливый.
Потом она убрала руку. И уже у самого края сна подумала: «Ладно. Рожу».
Вот так просто — «ладно». Так порой принимаются самые главные решения в жизни: без лишнего драматизма, без клятв и слёз. Просто: ладно. Я сделаю это.
И она уснула.
Через две недели её выписали — угроза миновала, состояние стабилизировалось. Она вернулась домой.
Дома всё оставалось прежним: та же квартира, знакомая комната, то же старое пятно на потолке. Мама была дома, мельком спросила:









