
Полная версия
Я - Волна. Зандхоф
Я уже думала, что скоро обдуюсь или в штаны, или на пол. Но нас выгнали из этого помещения и завели все-таки в туалет.
Это был ужас! Общая комната. Дырки в цементе: два ряда по стенам, два в середине. А мальчики? А девочки? А как? С ума сойти.
Надсмотрщица в дверях истошно орала:
– Шнель! Пять минут.
А мы всё стояли, не понимая.
И тогда я скомандовала (даже голос прорезался): – Парнишки к стенам, девочки в середину.
О! Знаете, где у человека находится душа? Реально, под мочевым пузырем. Сходил в туалет, и на душе легче.
Глава 3 Второй детский блок
Август 1944г.
Пруссия.
Концлагерь Зандхоф
Почти стемнело уже. Нас гнали вдоль рядов бараков. Три сектора. Слева бараки деревянные, много. Окошки узкие и где-то высоко под крышей. А крыша в два яруса. Сверху до окошек и ниже их. И всюду проволочная изгородь. Разная. Где в две линии с промежутком, где в одну. Справа, за двойной изгородью, тоже бараки. Несколько. И прямо два. Один за другим. Тоже разделенные меж собой колючей проволокой. В первый нас и загнали. Крупная надпись над дверью: второй детский блок. И начали разгонять налево-направо. Мы жались друг к другу плотнее: я, Михась, два парнишки и три девочки. Нашу кучу пихнули вправо, за шиворот перекинули к нам еще одного тощенького незнакомого мальчишку.
Нары в три яруса, разгороженные ячейками-клеточками и отовсюду из этих клеточек выглядывали любопытные детские головы. По три, по четыре из каждой клеточки. Посреди барака низкая железная печка и от нее длинный дымоход вдоль пола. Потом он поднимается вверх, а дальше по проходу широкая лавка идет до конца. Две надсмотрщицы криком и ударами разгоняли по местам новеньких, слева от входа. Нас пока не трогали. Старожилы этого барака или блока? поманили девочек к себе и шепча: – Быстрее, быстрее, Сейчас Марта придет, она вам даст жару. Мальчишки полезли куда-то на третий ярус. Нас окликнули почти с конца: – Эй, вы, русские что ли? Давайте сюда. Здесь два места еще есть.
Залезли на второй ярус. Там двое мальчишек. Один постарше, кареглазый и светлоголовый, лет пятнадцати, но под грязью не очень поймешь. Второй, темненький, значительно младше, хорошо если одиннадцать есть, тощий-тощий, бледный, чуть не насквозь просвечивающий. Матраса нет, голые доски. Хорошо хоть струганые. И два драных вонючих одеяла непонятного цвета. Одно перекинули нам. На двоих с Михасем, значит. Лежать можно почти вплотную, если ноги вытянуть. Согнуть, если всем сразу, не очень получится.
Младший парнишка сразу поинтересовался:
– Хлеб есть?
– Откуда?
– А чего другого поесть есть?
– Ничего нет.
– Ты же только поел! – осадил его старший и представил младшего. – Это Казик, Казимир то есть. Я Витёк.
Мы представились в ответ.
(Ужин уже был, получается. Значит, нам ничего не светит. Жаль)
Витёк стал наставлять нас: – По именам можно только тихо, меж собой, чтоб ауфзеерка не слышала. Она лютая у нас. Обе, то есть. Хотя Бригитта немного лучше. Она, если открыто не косячишь, внимания не обращает. Смотрит как на пустое место и все. Но если чего явно не так, тогда только держись! В том крыле ауфзеерки добрее.
– Кто чтоб не слышал? – не понял Михась.
Пояснила ему тихонечко.
– Фрау ауфзеерин, если по-немецки. Ауф. – поделила слово длинной паузой. – Зеерка. То есть: над.смотрщица. Понял?
– Понял, – кивнул Михась.
Он до сих пор не отошел от шока сегодняшнего дня. Он моложе меня намного, ему страшнее. Хотя куда страшнее-то?
– Номер надо выучить наизусть. – продолжал наставлять Витёк. – И сразу откликаться на перекличке, а то бить будут.
– Это как? – теперь не поняла я, и, показывая на свой, еще относительно белый прямоугольничек, прочитала номер как есть – девяносто шесть тысяч…
– Нет. Делить надо. Первые две цифры отдельно.
– девяносто шесть и триста пятьдесят три? Или три, пять, три?
– По отдельности все. – и удивленно посмотрел на меня.
– Ты чего? Немецкий знаешь?
– Знаю. – Ух, здорово как! Меньше доставаться будет за то, что не сразу поняли. Ты нашим в бригаде переводить будешь? Согласишься, чтоб для всех?
– Буду. Жалко что ли. – отозвалась я, думая, куда бы деть миску. Надоело ее, бесполезную, в руках держать. – Назад давай. Вдоль стенки в щель заткни, где наши, увидишь.
За тесовой обшивкой стены кто-то громко заскребся. Я насторожилась.
– Это крыса. Не бойся. Она здесь всегда живет. Если будет по тебе бежать или за пальцы кусать, сразу бей колодкой.
– Чем?
– Колодкой. – Витёк задрал грязнущую ногу. Деревянная подошва, истрепанный брезентовый верх. Они по-немецки не так называются, но все равно колодки и есть. – торчащие голые, сбитые в болячки пальцы. – Вам повезло. Обувь нормальную дали. Это редко так. Берегите ее.
– А крысы сейчас бесполезные, – вставил свое слово Казик. – Их жарить негде.
– Жарить? – меня начало подташнивать. Мышиный супчик Шамана вспомнила.
– Ну да. – поясняет Витёк. – Когда печку в блоке топить начинают. Можно крысу в глину закатать, и в печку на час. Только глину надо с карьера нести. Заранее запасать. Там ее мало. Но в песке встречается. Искать надо.
– А мне одну ножку дадите? – с надеждой подал тонкий голос Казик. И закашлялся. Нехорошо так, влажно, в заход. Витёк осторожно гладил мальчишку по вздрагивающей спине. – Его Марта избила, а потом заставила ночь под дождем стоять. Вот он и кашляет. Он в номере в цифрах сбился, когда она его спросила. Михась громко икнул, видимо представив, и жалобно спросил:
– А мой номер? Он какой?
– В школе на немецком спал что ли? – я продиктовала ему: нойн, зекс, зекс, фир, цвай. – Повторила еще раз, медленнее. – Учи.
Михась, сбиваясь, повторял. В это время в проходе перед нами появилась та самая, тощая белёсая эсэсовка, что вела нас к блоку.
– Вспомни говно, вот и оно, – прошипел чуть слышно Витёк.
– Что ти есть сказаль?
И ее оловянные, чуть навыкате, глаза на лошадином лице налились неистовой злобой. Видимо интонацию почувствовала. Слова вряд ли разобрать успела.
– Вниз! Все! Быстро!
Встали мы перед ней все четверо.
– Что ти есть сказаль? – угрожая, повторила она еще раз, и Витёк сжался, становясь вроде как даже меньше ростом. А так, он даже меня выше, жилистый, крепкий подросток.
Я тихонько, искоса, рассматривала стоящую перед нами, свою самую большую проблему на ближайшее время. Понимая, что времени уже не осталось, сейчас этому Витьке ни за что попадет, сделала полшага вперед. Встала смирно. И, четкой раздельной скороговоркой на немецком, выпалила:
– Фрау ауфзеерин, извините. Этот мальчик объяснял нам правила поведения. Мы сегодня только поступили. Он сказал, что нужно быть очень внимательным, – чуть замешкалась, подбирая нейтральное выражение – … в местах общественного пользования. Чтобы… не вляпаться… в продукты жизнедеятельности…( Во как вывезла!) Он так и сказал: встанешь в говно, вот и оно. Принесешь на обуви в помещение. Потом будет плохо пахнуть.
Надсмотрщица впала в легкий ступор. Еще раз посмотрела на мой винкель с буквами SU.
– Фольксдойче?
– Нет, фрау ауфзеерин, руссиш.
– Откуда знаешь немецкий.
– Мой отец работал учителем, – нагло врала и не краснела. – Он учил. (про еврейку Фирочку лучше здесь не упоминать)
– Гут, – по ней видно – радовалась, что ей самой ломать язык не придется. – Зер гут! Будешь переводить.
– Гут.
Я согласилась, потому что хотелось, чтоб она уже ушла и больше не появлялась.
– Номер?
Отчеканила.
«Да когда она уже отвяжется!»
А она ткнула в меня пальцем (кривоватым, кстати) и выдала строго:
–Ты. Бригадир.Третья бригада. Завтра принять.
И быстро повернулась к нам спиной, найдя себе цель на другой стороне. Мы облегченно выдохнули и спрятались на своем месте.
– Спасибо тебе, – поблагодарил Витёк. – Лихо ты по-ихнему тарабанила. Чего хоть ты ей такого сказала, что она отстала? Я примерно повторила.
– Ничего себе! Сразу? –он почесал в затылке и согласился: – Ну, да. Ей кто-то нужен был. Кристофа же она застрелила сегодня …
– Я так полагаю, счастьице мне привалило по самое горло?
– Ага – согласился Витёк. – Нахлебаешься.
Я спросила:
– Здесь у кого есть нож или ножницы? – Есть у Вацека.
Витек наполовину перевесился в соседнюю ячейку и через некоторое время подал мне обломок пилки по металлу с ладонь длиной. С одной стороны пилка была заточена.
– Вот.
– Ага, – поблагодарила я и стала раздеваться. Сняла с себя то самое, огромное теплое платье из-за которого я казалась толстой. Распорола его на перед и зад. Разорвала по длине пополам. Рукава отпорола отдельно. Подала две тряпки Витьке.
– Вот. Держи. Портянки нормальные выйдут. Мотать умеешь или учить?
– Умею. – обрадовался он. И спохватился: я что тебе буду за портянки должен? Пайку? Больше?
– Дурак! – откровенно припечатала я. – Веревочкой из вырезанных швов, подвяжешь. Всё теплее будет.
Остальное, что от платья осталось, прибрала. Рассовала пока по карманам. Спросила:
– Здесь как? Оставишь если, украдут?
– Нет. Сейчас уже не воруют. Пся крев всем воришкам морды набил. И они успокоились.
– Кто набил? – не поняла я.
Свет мигнул.
– Я завтра тебе его покажу. Сейчас свет погасят. Отбой. – напутствовал Витёк. – Спите. Завтра рано вставать.
Был у нас еще один мелкий начальничек, тот самый, которого показать обещали. Высокий, вечно хмурый парнишка-поляк с белой повязкой на рукаве. Просто повязка, без надписи, условно белого, а на самом деле уже давно застиранно-серого цвета. Он отвечал за нашу сторону блока и помогал капо. Его заставляли нас строить и пересчитывать, следить, чтоб очередь держали при раздаче пищи и в сортире не задерживались. И он тоже пытался при этом ругаться. За глаза его так и звали, по его самому частому ругательству: – Вон Пся крев пошел … Спроси, Пся крев наверняка знает.
Он это знал, как его честят, и обижался. Но не сильно. А мы обреченно понимали: пусть лучше будет Пся крев, чем капо или ауфзеерки. Он хоть не бил никого. Зато ему от капо доставалось периодически, что не уследил. Собачья должность. Хуже бригадирской, потому что следить сразу за четырьмя бригадами приходилось.
***
Михась, перекошено и брезгливо, смотрел в стоящую перед ним миску с мутной серо-бурой жижей.
– Чего случилось? – я посмотрела на это горюшко.
– Аня, я эту гадость есть не буду.
– Будешь. Куда ты денешься.
– Не буду! У нас дома свинья лучше ела. – и потянулся к миске. – Я сейчас выплесну все. – Куда? На пол? Так тебя же его мыть и заставят.
– Но это же несъедобно! Аня! Ты что? Не понимаешь? Вон, ты и сама не ешь.
– Буду. Другого выхода нет. И еды другой здесь нет. И не будет. По крайней мере, это не отравлено. Видишь, все едят. Не будешь есть – умрешь с голоду или тебя пристрелят, если не сможешь работать.
Михась смотрел на меня как на великую злодейку. И его губы дрожали.
– Что я скажу твоей матери? Что ее сын сам решил умереть с голоду? Не можешь нюхать, заткни нос и давай уже большими глотками.
– Ага! Так лучше, если тебе противно, – отозвался Казик и спросил: – А ты точно не будешь есть? Тогда отдай мне. Я еще хочу.
– Он сам сейчас съест. – встала я на защиту Михаськиной порции.
– Тогда пусть поторопится. Если остынет, будет еще противней. – с видом знатока пояснил мальчишка с завистью глядя к Михасю в миску.
Интересно, я уговаривала строптивого мальчишку или саму себя? Гадость еще та, конечно. Но куда деваться. Чем больше глоток, тем быстрее кончится.
Полупрозрачные с коричневым оттенком, ошметки, реденько плавающие в миске, проскальзывали в горло как сопли. Да еще и температуры нейтральной. Ни горячее, ни холодное. Бе-е. Михась бы не увидел мою рожу. Интересно, блевану или нет?
Михась, косясь на меня, морщась и вздыхая, вливал в себя «пищу». На дне своей миски я с удивлением обнаружила серые дробинки. Перловка. Из интереса сосчитала. Получилось пятнадцать.
– Пятнадцать, – повторила я вслух для страдающего мальчишки. – А у тебя сколько? У него было четырнадцать, но Михась так убеждающе уверял, что микроскопический комочек прилипший у самого верха, это тоже крупина, что я согласилась на ничью. И выгребла перловку пальцем.
– А миски где моют?
– Вон там, у входа ведро стоит. В нем и моют.
– Все? – поразилась я, прикинув, что только на нашей половине блока народу человек под триста, не меньше.
– Все – отозвался Казик. – А как по-другому?
– Не-е! – решила я.
Пусть моя посудина сегодня останется грязной, но макать ее в общее ведро я не собиралась. И Михасю не дала. Я потом что-нибудь придумаю.
Вскоре я поняла почему станция называлась Зандхоф, то есть песчаный дворик. Работать нас пригнали на огромный песчаный карьер. Все просто и тяжело: лопата, тачка, песок. Бесконечный песок. Тяжелый.
Михасю Витек сразу сунул в руки лопату
– Вставай с Казиком. Он тебе покажет, как лучше.
Мне досталась тачка, расхлябанная и тяжелая. И уже через пару рейсов до большой кучи на краю карьера я пришла к выводу, что сдохну здесь уже к вечеру.
Не сдохла. Но до блока еле дотащилась. Вот он какой, здешний песок: тяжелый, пропитанный потом и кровью. Когда-то я читала про смертельные зыбучие пески, людей в себя засасывающие. Вот и здешний песок хоть и не ставший внешне трясиной, но стремительно отбирающий силы, здоровье и жизни, будто высасывающий их. Долго я здесь не протяну. Кто бы знал, как мне было плохо! И не расскажешь никому, не пожалуешься. Некому. Тем, кто младше и слабее? Ну, это уже совсем последний стыд потерять! Поэтому я молчала. Обматывала обрывками тряпки кровавые мозоли на руках и обреченно прикидывала на сколько меня хватит.
Глава 4 Витёк и Казик.
Сентябрь 1944г.
Пруссия,
Концлагерь Зандхоф
Первые две недели Витёк ругал меня даже чаще, чем капо или надзирательницы. Чуть только я делала что-то не так, нарушала правила или еще как опасно косячила, сразу раздавалось полушепотом: – Дур-ра! Ид-диот-тка плюш-шевая!
Витёк почти всегда так меня ругал, экспрессивно сдваивая согласные. В нормальной речи он не заикался, при ругани – всегда. Часто вслед за этим следовал и тычок. Не больной, но чтоб почувствовала. Почему я – идиотка, Витек пояснял при возможности сразу, почему именно плюшевая – не знаю до сих пор.
Как-то, после того как мне, мимоходом, но больно, перепало по голове от Марты, Витек после смены вывел меня из блока, сунул в руки лопату, сам взял ведро со щебенкой. И мы, изображая, что подсыпаем неровности на дорожке вдоль блока, пошли за угол. Там Витек немедленно приказал мне:
– Бей!
Я не поняла. Встала, хлопая глазами
. – Ид-диоттка! Попробуй изобразить удар. Мне по голове. Ты – капо, а я накосячил. Бей!
Я перехватила черенок по-другому и медленно обозначила, что собираюсь заехать ему по уху. Почему по уху? Наверное потому, что мое правое было сейчас красным и распухшим. Витёк развернулся стремительно, отклоняя голову и подставляя под удар плечо.
– Поняла? Давай еще раз, – мы повторили. – А еще вот так можно. – Он немедленно уклонился, припал на одно колено и опять подставил под удар плечи и спину. – Дур-ра! Если ты нар-рываешься, то хоть д-дел-лай это т-так, чтоб тебя не изувеч-чили. Баш-шку туп-пую не п-подстав-вляй. Понял-ла?
Он, ругаясь, стоял передо мной на одном колене, а я слушала, смотря на него сверху вниз. Облака выпустили солнечный луч, скользнувший по мальчишеской голове и здесь, на ярком свету, я вдруг неожиданно разглядела, что короткий ежик на мальчишеской голове явно отсвечивал полупрозрачным серебром. Черт! А я ведь думала, что он просто блондин. А он, в пятнадцать лет полностью седой. Я трудно сглотнула, воспринимая этот факт. А Витёк сказал уже нормальным голосом.
– Мы хоть и ровесники, но я старше тебя. На целый год лагеря старше. Так что слушайся.
Я не стала ему говорить, кто старше на самом деле. Меньше знают, крепче спят. Мы повторили еще раза три, когда от ударов уклонялась уже я, и пошли в блок, чтоб не опоздать к ужину.
***
«Веселый» выдался денек! Дикие правила. Выматывающая все силы работа на песчаном карьере. А потом мы, всё никак не отходящие от шока из-за происходящего вокруг, бессильно лежали у себя на ярусе и разговаривали. Вернее, Витёк рассказывал, а мы слушали, иногда уточняя. Он лежал на спине, закрыв локтем глаза и говорил. Глухо, через силу. Но он нас вводил в этот жуткий мирок, чтоб хоть не вслепую. Чтоб хоть что-то понимать и быть готовыми.
– Витёк, – спросила я у старожила. – А младших детей куда девают? С нами много еще было.
– Смотря какие дети, – вздохнул он. – Если совсем маленькие, лет до пяти-семи, тогда их не берут никуда. В этом лагере они никому не нужны. Их прямой наводкой…
Он не договорил фразу, но мы поняли.
– Только, разве если ребятишки волосенками светленькие, и чтоб глаза голубые или серые. Таких специально отбирают. Их даже не метят. На руке, имею ввиду.
При упоминании о лагерном номере мои пальцы сами потянулись к левой руке. Я задрала рукав и посмотрела. Место татуировки вспухло багровой подушкой. Руку безбожно ломило. Из проколов до сих пор сочилась сукровица. Витек заметил мое движение.
– Ты, это, лучше номер не трогай. Не расчесывай, не хватай грязными руками. А то зараза какая присунется. Тогда, если гнойником цифры попортит, по новой номер перебивать будут. А оно тебе надо? Или совсем помереть можно. В том крыле девчонка померла так одна. Расчесала она себе номер. Руку у нее сначала разнесло, а потом кожа чернеть начала и прямо лопалась. За три дня умерла. Мы потом утром труп видели. Стра-ашно. – И без перехода продолжил начатое. – Таким детям бирку на шею вешают. А потом быстро их увозят из лагеря. За день-два, чтоб умирать не начали. Говорят, что специально их переучивают. Языку немецкому и всяко-прочее. Имена меняют. И в семьи немецкие, где детей нет, отдают. Чтоб, значит, когда они вырастут, себя немцами считали. А родной язык и имя свое забыли совсем.
– Я видела из нашего эшелона таких, с бирками на шее. И постарше немного которых, тех тоже отдельно сгоняли. Но тем, вроде бы, номер на руке кололи.
– А, те, вторые, это для первого детского ребятишки. Который блок дальше, за нашим, стоит. Там девочки от семи и до четырнадцати лет, а мальчишки до двенадцати.
– А у нас же и здесь есть младшие девочки? До четырнадцати точно есть. – Это отбраковка. Что по здоровью или каким еще параметрам туда не прошли. Ты заметила, их, из первого детского, даже на аппель не выводят. На месте и считают. Младшие там ведь и номер свой не выучат. Блок там снаружи стандартный, а на самом деле жилая половина там одна. Та, что к нам ближе. И вход там с торца. А во второй половине что-то вроде ревира, лечебницы то есть. Только наоборот.
– Наоборот это как? – спросил Михась.
– Ну, как как… глупый что ли? В ревире лечат. А там кровь выкачивают. В городе госпиталь немецкий есть. Так, для тех немцев раненых… Для них, гадов, тот первый детский и нужен. Мы же сюда всей семьей попали. Наша деревня Березичи называлась. В августе фашисты приехали. Маму, меня и сестренок двух, младших, Тане тогда только восемь исполнилось, а Нине десять. Младшего братишку, Петеньку, они на месте убили. Ему годик только и был. И бабушку, и тетю Василису… А нас в лагерь привезли. Маму – в женское отделение, сестренок – в первый детский, меня – во второй – сюда. А через три дня и за мной оттуда пришли. Я обрадовался сначала, я хотел к сестренкам, чтоб все вместе. Я не скрывал, что рад этому выбору. У нас, у всей семьи кровь одинаковая и редкая, первая группа, но какая-то не такая как обычно, с минусом вроде, или что-то вроде этого. Они меня привели тогда в тот ревир, там комнаты сделаны разные. К столу посадили, и палец прокололи. Крови нацедили в стеклянную палочку и на стеклышке в несколько мест размазали и чего-то сверху накапали и размешали. Я подглядывал. А потом тот доктор, что капал, радостный такой, с этим стеклом вышел, а ко мне подскочила женщина, санитарка, наверное. И она мне на ухо сказала, по-русски, между прочим: идиот маленький, тебе жить надоело? Немедленно, сейчас же, доктору скажи, что в табор цыганский часто ездил и с разными цыганками… –Витёк мялся, подбирая слова – ну… это самое… короче … спал. Вот. Я и сказал. Меня еще переспросили много ли раз … это… того…? Я сказал, что много и с разными. Тогда они заругались по-всякому, оплеуху мне влепили и выгнали.
Но я почти каждую ночь туда бегал, к сестренкам. Хлеб из своей пайки половину носил. Их там, конечно значительно лучше кормят. Потому что иначе никак. Им даже чай сладкий давали там. Но они все равно всегда голодные были. А потом я на угол ходил к женскому отделению, и маме рассказывал, что все хорошо. Что я девочек видел. И они хорошо себя чувствуют. Про кровь не говорил. Это же мама! Ей больно будет, что помочь не в силах. Вот и молчал. И врал. А сестренки совсем прозрачные стали, Нина месяц продержалась. А потом у нее один раз всю кровь полностью скачали. Таня рассказывала. Она говорила, что дети там уже научились различать, что будет. И этот стакан воды, который выпить велят, когда приходят эти, в белых халатах, выбирают кого нужно и уводят. Если положат на кровать и из руки брать будут, тогда хорошо. Тогда просто лежишь, долго лежишь, пока перед глазами цветные круги не пойдут. Тогда потом принесут на место. И сладкой воды потом дадут. Вкусной-вкусной.
А если по-другому, если бинтом, таким широким, грудь затягивают туго-туго, на кровать доску кладут и привязывают. То есть, привязывают всегда, но тут по-другому: за кисти рук и за щиколотки и еще лентой поперек туловища. И доску эту приподнимают сильно. А иголку тогда в ногу втыкают. Тогда назад уже не приносят. Ребятишки, они же подсматривали иногда. А потом друг другу шепотом рассказывали.









