Мнемозина
Мнемозина

Полная версия

Мнемозина

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Георгий Стариков

Мнемозина

Глава 1

Город протыкает небо не шпилями - клыками. Чёрный камень, из которого он сложен, не знал солнца даже в карьерах: его добывали в копях, куда свет не заглядывал никогда, и потому каждый блок, каждый замковый камень, каждая горгулья на водостоке хранят в себе холод бездны. Шпили эти - острые, игольчатые, уходящие в низкое брюхо туч - не венчают соборы, а скорее высасывают из небес последнюю надежду на просвет. Они стоят так плотно, что горизонт превращается в частокол, в челюсть, сомкнутую над городом.

Туман здесь не погодное явление - он постоянный жилец, въевшийся в самую ткань бытия. Он не приходит с реки - он сочится из стен, выползает из подвалов, стекает по водосточным трубам густыми, молочными языками. Вдыхая его, человек вдыхает не влагу - взвесь чьих- то невысказанных проклятий, испарения фабрик, где варят не мыло, а нечто иное, и дыхание сотен тысяч лёгких, давно забывших, что такое чистый воздух. Местные не кашляют - они хрипят, будто в горле у каждого застрял комок сырой ваты. Туман этот желтоват, густ на вкус, отдаёт гарью и сладковатым тленом. Он стирает расстояния и заглушает крики.

В Ноксуме люди давно перестали притворяться. Лоск здесь - лишь тонкая корка на гниющей ране, и она трескается при малейшем прикосновении. Жестокость стала не пороком, а валютой, привычкой, способом скоротать вечер. На улицах бьют не кулаками - тростями с железными набалдашниками, бьют расчётливо, целя в кость. Дети играют не в салки, а в «висельника» - вешают кошек и хохочут, глядя, как те дёргаются в петле. Сострадание здесь - болезнь, от которой избавляются кровопусканием.

Боль пропитала каждый камень. Фабричные гудки воют не к смене - они оплакивают тех, кто упал в чан с кипящим щёлоком и теперь сам стал мылом. В работных домах старики дробят кости на удобрение и не поднимают глаз, потому что узнают в осколках соседа по нарам. На площадях, под самыми высокими шпилями, стоят позорные столбы, но к ним не привязывают - на них насаживают. Вороны Ноксума - жирные, лоснящиеся, наглые - не улетают даже при виде человека. Они знают: человек сам принесёт им пищу.

Нравственное чувство атрофировалось, как мышца, которую никогда не напрягали. Любовь здесь понимают как обладание с правом порчи. Верность - как страх уйти. Доброта - как слабоумие. В каждом взгляде, брошенном на ближнего, читается прикидка: на что ты годен? Сколько фунтов мяса с тебя можно срезать, пока ты ещё дышишь? И никто не называет это злом. Зло требует моральной системы координат, а в Ноксуме её нет. Здесь есть только сила и слабость, хищник и корм, шпиль и тело, летящее с него в туман.

Над городом, говорят, никогда не восходит солнце. Не потому, что его закрывают тучи, а потому, что само светило брезгует смотреть на то, во что превратилось его творение. Но если вглядеться в этот вечный сумрак, отсеяв пелену и прищурившись, можно разглядеть, что Ноксум разделён - не стеной, но пропастью иного рода. Там, где шпили сгущаются в каменный лес, где чёрные иглы пронзают низкое небо особенно густо, земля вздыбливается холмом, и на нём, подобно венцу на гниющем зубе, высится анклав Великих Дворцов.

Они построены из того же камня, что и всё вокруг, но здесь ему придана форма торжествующего безумия. Фасады вздымаются на немыслимую высоту, отрицая саму идею горизонтали. Колонны - витые, пузатые, оплетённые каменным плющом - поддерживают фронтоны, на которых застыли барельефы: не боги и не герои, а сцены охоты, где дичью служат существа, подозрительно напоминающие людей. Окна - высокие, стрельчатые, забранные свинцовыми переплётами - горят по вечерам не тёплым светом очага, а холодным, химическим сиянием газа, и кажется, что внутри не танцуют, а препарируют сам свет. У каждой двери - чугунные фонари в виде скелетов, держащих в рёбрах масляные плошки, и пламя в них колышется от сквозняков, которых нет.

Здесь живут те, кто носит титулы, выкованные из той же жестокости, что и сам город, только очищенной, возведённой в закон. Из труб этих дворцов идёт дым, но он не пахнет деревом или углём - он пахнет мускусом и железом. По брусчатке, отполированной до зеркального блеска, катят экипажи с гербами, и гербы эти изображают не львов и орлов, а ухмыляющихся пауков, скорпионов, свернувшихся в кольцо змей. Здесь боль не кричит - она улыбается, прячась за кружевным веером или золотым лорнетом. Здесь жестокость - искусство, отточенное до изящества менуэта.

Но стоит покинуть холм, стоит спуститься по извилистым, залитым нечистотами переулкам, как город проседает, будто гнилой зуб под пломбой. Туман становится гуще, жёлтее, он уже не стелется - он чавкает под ногами. Это Область - даже не окраина, а изнанка города, куда сбрасывают всё, что мешает великолепию шпилей.

Здесь дворцы уступают место лачугам. Одноэтажные, реже - вздувшиеся гнилым горбом второго этажа, они лепятся друг к другу, как больные, жмущиеся к телу матери, давно умершей. Стены их сложены не из камня - из чего придётся: трухлявого дерева, битого кирпича, корабельной обшивки, ржавых листов железа. Крыши - горбатые, крытые мхом и плесенью, местами провалившиеся внутрь, словно впалые щёки старухи. Окна затянуты бычьими пузырями или попросту заткнуты тряпьём, и сквозь щели сочится не свет, а удушливый чад жаровен.

Внутри этих нор нет комнат - есть закуты, отгороженные грязными занавесками. Люди здесь не живут - они копошатся, как черви в трупе. Дети спят вповалку с крысами, старики умирают, прислонившись к стене, и тела их остаются сидеть, пока соседи не растащат одежду. Здесь боль не улыбается - она воет, хрипит, выдавливает из глаз последнюю влагу. Здесь жестокость не искусство, а рутина: муж бьёт жену не со зла, а потому что так заведено; мать продаёт дочь не из нужды, а потому что такова цена за вход в эту юдоль.

И над всем этим - от золочёного шпиля до вросшей в грязь лачуги - стоит один и тот же туман, один и тот же камень, одна и та же боль. Только наверху она носит бриллианты, а внизу - язвы. И никто не скажет, где гниль глубже.

От Области, где грязь уже не смывается ни дождём, ни слезами, дорога ползёт вверх. Она делает это нехотя, словно сама земля сопротивляется, не желая поднимать путника из низин к высотам. Сперва исчезают лужи - их сменяет брусчатка, грубая, выщербленная, потом и она уступает место мостовой, выложенной ровными, плотно пригнанными плитами. Воздух, всё ещё жёлтый от тумана, становится суше, холоднее, в нём проступает металлический привкус - так пахнут деньги, когда их слишком долго пересчитывают в запертой комнате.

Фонари здесь выше, стройнее, и пламя в них горит не масляной копотью, а ровным, почти неестественным светом - говорят, фитили пропитывают особым составом, привозимым из колоний за морями, где люди с кожей цвета обсидиана поклоняются змеям. Шпилей становится больше, они теснят небо, переплетаются, как пальцы, сложенные в замок, и вот уже сквозь их частокол проглядывает он - дом Морнивальсов.

Семь этажей чёрного камня, отшлифованного до глянцевого блеска, вздымаются над улицей утёсом, на который цивилизация нанесла резьбу. Это не здание - это манифест, высеченный в камне: мы здесь, мы были всегда, мы будем, когда ваши кости станут удобрением для наших роз. Фасад оплетён каменной виноградной лозой, но листья её - не листья вовсе, а сложенные крылья нетопырей, а гроздья - черепа, скалящиеся в вечной усмешке. Между окон, высоких, стрельчатых, забранных частым свинцовым переплётом, ютятся горгульи. Они здесь не для отвода воды - дождевые трубы спрятаны в стенах, - а для красоты, если можно назвать красотой эти скрюченные, оскаленные фигуры. Каждая своя: одна, с головой козла и телом старухи, прижимает к груди младенца без глаз; другая, помесь волка и богомола, застыла в прыжке, вытянув когтистые лапы к окну напротив; третья - просто ухмыляющаяся тень, которой скульптор забыл придать форму, но сохранил выражение.

Над парадным входом, нависая тяжёлым каменным веком, распластался дракон, или василиск, - пойми этих ваятелей, - чья пасть разверзнута в беззвучном шипении. Дверь под ним - двойная, чугунного литья, с ручками в виде змей, кусающих собственные хвосты. Ступени перед ней - десять, по числу кругов ада в старинных фолиантах, - вытерты посредине тысячами шагов, но не человечьих: сюда не ходят пешком, сюда подъезжают в экипажах или, в дурную погоду, просто материализуются из тумана, как и положено местным аристократам.

Внутри дом гудит тишиной особого рода - не пустотой, а сытостью. Шесть этажей над головой и один под землёй, где кухни, кладовые и комнаты прислуги, живут своей жизнью, как корни у дерева. Лестница вьётся через весь дом спиралью, и перила её - кованые, в виде переплетённых тел, - холодеют под ладонью, будто вытягивая тепло. На площадках стоят часы с маятниками в форме косарей, и каждый час они не бьют - выдыхают, словно уставший человек опускается в кресло.

Но мы не будем бродить по всем семи этажам. Поднимемся на третий, в малую гостиную, где сейчас, в этот самый час, сидит семейство Морнивальс - все, кроме одного, того, кто ещё не вернулся из патруля.

Глава семьи - лорд Арчибальд Кристиан Морнивальс, барон Ноксумский и окрестных земель, владелец трёх фабрик, двух рудников и одного очень старого долга, о котором он не говорит даже на исповеди. Ему пятьдесят три, но выглядит он на все шестьдесят: годы в этом городе идут быстрее, особенно когда носишь титул. Волосы его, когда- то угольно- чёрные, теперь цвета пепла, собраны в хвост старомодной лентой. Лицо - карта пережитых зим, с глубокими складками у рта и складками у глаз, но складки эти отнюдь не от смеха. Глаза - тёмные, как остывший кофе, - смотрят на мир с выражением вежливого отвращения. Он сидит в кресле у камина, не зажжённого, ибо туман и без того душит, и вертит в пальцах перстень с сапфиром, не замечая, что камень треснул.

Напротив, на канапе, обтянутом тканью цвета запёкшейся крови, полулежит леди Изольда Клементина Морнивальс, урождённая фон Штерн. Ей сорок семь, но тело её помнит тридцать: талия стянута корсетом до хруста, плечи оголены по последней моде, а шея - длинная, белая, с голубой жилкой у ключицы - обвита бархоткой с камеей. Камея изображает плачущую иву над могилой. Волосы цвета мёда, ещё не тронутого сединой, уложены в высокую причёску, и в ней, словно паук в паутине, сидит бриллиантовая заколка. Леди Изольда смотрит в окно, но видит там не туман и не шпили - она видит своё отражение, и оно ей не нравится. Она вообще мало чему рада, эта женщина, разве что чашке чая с каплей настойки опия и редким письмам от кузины из провинции, где, говорят, ещё светит солнце.

Третий - вернее, третья - и есть главная героиня. Екатерина Изольда Морнивальс, двадцати пяти лет, единственная дочь, наследница состояния и родового проклятия, о котором пока не знает. Она сидит не в кругу семьи, а у окна, на жёстком стуле с прямой спинкой, и колени её прижаты к груди, а подбородок лежит на коленях. Поза ребёнка, которому давно пора вырасти, но мир не даёт. Волосы тёмные, как у отца, но мягче, вьются у висков и падают на лоб непослушной прядью. Глаза - странного, болотного оттенка, - смотрят в туман с выражением не мечтательным, а напряжённым, словно она силится разглядеть там нечто, скрытое от прочих. Пальцы её теребят край рукава, на котором - слева, у запястья - маленькое, почти незаметное пятнышко. Чернильное. Или кровяное. Поди разбери.

Четвёртый - капитан стражи, лучший друг и защитник, - сейчас не в гостиной. Он на улице, в конюшне, переобувает коня после ночного патруля. Имя его - Калеб Айронвуд. Тридцать два года, рост под два метра, плечи, в которые можно запрячь телегу, и лицо, будто вырубленное топором из хорошего, честного дуба, но сломанный нос и шрам через бровь делают его не уродливым, а внушительным. Он носит мундир городской стражи - тёмно- синий, почти чёрный, с серебряным галуном - и саблю не парадную, а боевую, с зазубриной у гарды. Калеб не благородных кровей, он сын кузнеца, но в этом доме он свой уже десять лет, с тех пор как лорд Морнивальс вытащил его из петли уличной драки и сделал сначала стражником, потом капитаном, а потом - тенью своей дочери. Он любит Екатерину, как любит старый пёс, которому когда- то дали кров и миску, но любовь эта безмолвна и обречена, и он знает это.

И наконец, собачка. Не пёс, не собака - собачка. Миледи. Белая, пушистая, с глазами- бусинами, помесь болонки и чёрт знает чего. Она лежит на коленях у Екатерины, свернувшись клубком, и дышит часто- часто, как заводная игрушка. Миледи стара - ей одиннадцать, по собачьим меркам глубокая старость, - но всё ещё звонко тявкает на горничных и гоняет во сне невидимых крыс. Шерсть её, некогда белоснежная, теперь желтовата от вездесущего тумана, а на левом ухе - залысина, след давнего ожога. Как и когда она его получила, в доме не говорят, но Екатерина каждый вечер гладит этот шрам кончиком пальца, и лицо её при этом становится не по годам старым.

Вот они, четверо плюс одна душа на пушистых лапах. Молчание в гостиной густое, как патока. Часы на каминной полке - не те, с косарями, а маленькие, золотые - тикают, но звук этот не разбивает тишину, а лишь подчёркивает её. Каждый думает о своём, и мысли эти так далеки друг от друга, как шпили Ноксума от его подвалов. Но что- то зреет в воздухе, что- то уже сорвалось с невидимой ветки и летит к этому дому, на третий этаж, в малую гостиную, где люди, ещё не подозревая, ждут своего часа.

В малой гостиной, меж тем, время текло на два голоса.

Первый принадлежал лорду Арчибальду и леди Изольде. Они говорили вполголоса, но не из осторожности - просто так, шёпотом, здесь обсуждалось всё, что имело вес. Дело, о котором шла речь, касалось восточных фабрик: на одной из них, ткацкой, случился бунт. Работницы, существа без имени и возраста, переломали станки и выбросили челноки в реку. Причина - урезанный паёк и шестнадцатичасовой рабочий день. Лорд Морнивальс называл это не бунтом, а недоразумением, и сейчас диктовал супруге текст письма к управляющему - тон письма был холоден, как скальпель, и так же точен. Леди Изольда, поигрывая камеей, вставляла замечания: «Дорогой, не уволить, а заменить. Уволить пахнет признанием вины». И муж кивал, соглашаясь, потому что в делах жестокости она была много искусней его.

Второй голос был безмолвен. Екатерина читала.

Книга лежала у неё на коленях, вытеснив Миледи на соседнюю подушку, и собачка недовольно сопела, свернувшись калачиком у бедра хозяйки. Фолиант был тяжёл, в потрёпанном переплёте из телячьей кожи, и пах формалином - его привезли из анатомического театра при университете, куда девушкам вход заказан, но Екатерина нашла лазейку через старого библиотекаря, питавшего слабость к её любопытству. «Основы химического разложения органических тканей» - гласило тиснение на обложке, и пальцы её скользили по строкам с жадностью, какой не вызывали ни балы, ни вышивка, ни даже музыка.

Она читала о кислотах, разъедающих плоть до кости за считанные минуты. О щелочах, превращающих жир в мыло. О солях тяжёлых металлов, что оседают в печени и мозгу, сводя человека с ума прежде, чем убить. Глаза её, болотные, с золотыми искорками у зрачка, бегали по строчкам, а губы беззвучно шевелились, повторяя формулы. HSO. HgCl. CHOH. Мир за окном, туман и шпили, мать и отец, их шёпот о бунте и расправе - всё отступило, смялось, как ненужная бумага, и осталась только химия, чистая, честная в своей безжалостности. Она не слышала, как часы на каминной полке пробили один раз, потом другой. Не заметила, как мать поднялась и вышла. Очнулась лишь тогда, когда дворецкий, старый Гримбл с лицом восковой куклы, возник на пороге и проскрипел:

- Завтрак подан, миледи. Господа ждут.

Екатерина вздрогнула. Книга едва не соскользнула на пол. Миледи тявкнула, возмущённая толчком. Девушка захлопнула фолиант, прижала его к груди и поднялась, чувствуя, как затекли ноги. Время - удивительная материя: когда ты читаешь о том, как разлагается плоть, оно бежит быстрее, чем кислота прожигает ладонь.

Обеденный зал встретил их холодом. Не сквозняком - тот здесь не водился, - а холодом особого, церемониального свойства. Стол, длинный, на двенадцать персон, был накрыт на четверых: фамильный фарфор с гербом (паук, пожирающий змею), серебро, потускневшее от вечного тумана, хрустальные бокалы с ободками цвета ржавчины. Свечи в канделябре уже оплыли, хотя день едва начался - здесь всегда горели свечи, ибо свет снаружи не проникал сквозь свинцовые переплёты.

Лорд Арчибальд сел во главе стола. Леди Изольда - по правую руку. Екатерина - по левую. Место напротив неё пустовало, но прибор стоял: ждали капитана. И он не заставил себя ждать - через минуту тяжёлые шаги прозвучали в коридоре, дверь отворилась без скрипа, и Калеб Айронвуд вошёл, пригнув голову под притолокой. Он успел переодеться: мундир свеж, сапоги начищены, но под глазами - синие тени ночного патруля.

- Прошу прощения, миледи, милорд, - пробасил он, занимая место. - Конь расковался.

- К столу, капитан, - кивнул лорд Морнивальс. - Устрицы стынут.

Завтрак проходил в молчании. Устрицы, поданные на колотом льду, исчезали одна за другой в глотках присутствующих. Леди Изольда ела изящно, двумя пальцами, не пачкая перчаток. Калеб глотал, почти не жуя, как человек, привыкший к трапезе под открытым небом. Екатерина ковыряла свою порцию вилкой, мысли её всё ещё блуждали среди кислот и щелочей. Миледи, прибежавшая следом, устроилась под столом и тихо поскуливала, выпрашивая кусочек.

И вот, когда с устрицами было покончено, лорд Арчибальд промокнул губы салфеткой и заговорил:

- Екатерина.

Она подняла глаза. Отец редко обращался к ней за столом. Обычно их беседы сводились к кратким вопросам о здоровье да к поздравлениям с праздниками. Но сейчас тон его был иным - тяжелее, будто слова эти долго лежали под языком и наконец вызрели.

- Дочь моя, - продолжал он, вертя в пальцах треснутый сапфир, - тебе двадцать пять. Возраст, в котором твоя мать уже носила тебя под сердцем. Я долго ждал. Не давил. Полагал, ты сама выберешь партию. Но время идёт, и я вынужден говорить прямо: я подыскал тебе мужа.

Видишь ли, дитя, - он чуть наклонил голову, и свет свечей скользнул по его седым вискам, - лорд Винсент Блэквуд из северного предела. Двадцать восемь лет. Вдов. Состояние солидное, земли обширные, титул древнее нашего. Он видел тебя на прошлогоднем балу и с тех пор шлёт письма. Я дал предварительное согласие.

Екатерина положила вилку. Звук серебра о фарфор вышел резким, будто точка в конце приговора.

- Нет.

Одно слово. Короткое. Твёрдое. Леди Изольда поджала губы, но промолчала.

- Что значит «нет»? - брови лорда Арчибальда сошлись на переносице.

- То и значит, отец. Я не выйду за лорда Блэквуда. Ни за него, ни за другого. Пока не сочту нужным.

- Ты не понимаешь, - голос его стал ниже, с хрипотцой. - Это не прихоть. Это необходимость. Роду нужен наследник. Делам - продолжение. Я не вечен.

- Роду нужен не просто наследник, - Екатерина выпрямилась на стуле, и теперь в ней не было той сжавшейся у окна девочки; перед отцом сидела женщина с болотными глазами, в которых зажёгся опасный фосфоресцирующий огонь. - Роду нужен сильный наследник. А я не стану инкубатором для чужих амбиций.

- Екатерина! - леди Изольда наконец подала голос, и был он как струна, натянутая до предела.

Но тут вмешался капитан.

- Милорд, - произнёс он, и гулкий его бас перекрыл звон свечей, - дозвольте слово.

Лорд Арчибальд перевёл взгляд на него. Тяжёлый, изучающий. Но всё же кивнул.

- Говори, Калеб.

Капитан поднялся. Он не имел права сидеть, когда говорил с патроном о таких вещах. Встал по стойке «смирно», хоть и без сабли, но плечи его были достаточно широки, чтобы не нуждаться в оружии.

- Я служу этому дому десять лет. И все десять лет я видел, как леди Екатерина растёт. Не просто хорошеет - растёт. Она знает химию на уровне университетских профессоров, и вы это знаете. Она фехтует лучше половины моих стражников. Верхом ездит так, что конюхи крестятся. Я сам учил её стрелять, и клянусь, она кладёт пулю в пулю с двадцати шагов.

Он перевёл дух. Леди Изольда смотрела на него с нечитаемым выражением. Лорд Арчибальд - с интересом, замешенным на сомнении.

- Но главное не это, - продолжил Калеб. - Главное - характер. Я видел, как она ломает гранит. Не фигурально, милорд. В буквальном смысле. Когда три года назад на неё напали в переулке, она не завизжала, не упала в обморок - она схватила камень и разбила нападавшему лицо. И потом ещё час диктовала мне описание второго бандита, пока первый лежал на мостовой без чувств. Такой характер нельзя запереть в спальне с колыбелью. Это всё равно что впрячь боевого коня в телегу молочника.

Он замолчал. Тишина в обеденном зале стала такой плотной, что Миледи под столом перестала скулить и насторожила уши.

Лорд Арчибальд молчал долго. Пальцы его теребили сапфир, глаза ушли куда- то вглубь, в прошлое, которое он не любил ворошить. Потом он медленно, будто нехотя, поднялся.

- Калеб, - произнёс он тихо, - ты куришь?

- Курю, милорд.

- Тогда пройдём в кабинет. Разговор не для дамских ушей.

Леди Изольда поджала губы ещё сильнее, но смолчала. Она знала: когда мужчины уходят к трубке, спорить бесполезно.

Они вышли - высокий, чуть сутулый лорд в графитовом сюртуке и огромный капитан в мундире. Шаги их прозвучали по коридору и стихли у дубовой двери кабинета.

В кабинете лорда Морнивальса пахло старым деревом, табаком и временем. Стены, обшитые тёмными панелями, уходили вверх на два этажа, теряясь в тенях, куда не доставал свет камина. Книжные полки громоздились до самого потолка, и фолианты на них стояли не рядами - гроздьями, как летучие мыши в пещере. В углу, на постаменте из чёрного мрамора, покоился человеческий череп с трещиной на темени - говорят, то был череп первого барона Морнивальса, и трещина эта получена при жизни, от удара булавой.

Лорд Арчибальд опустился в кресло у камина - то самое, с высокой спинкой и протёртыми подлокотниками, которое помнило ещё его отца. Калеб остался стоять, хотя в кабинете они были не господин и слуга, а двое мужчин, которых связывало три десятка лет.

- Садись, - бросил лорд, и капитан сел.

Хозяин дома выдвинул ящик бюро, достал две трубки - пенковые, старые, с выщербленными мундштуками. Протянул одну капитану. Достал кисет, и пальцы его, всё ещё тонкие, ловкие, набили обе трубки табаком. Табак был тёмный, почти чёрный, пах дымом и вишней. Они закурили, и первый клуб дыма поднялся к потолку, смешиваясь с тенями.

- Тридцать лет, - произнёс лорд Арчибальд, глядя в камин. - Тридцать лет назад я вытащил тебя из той драки у причала. Помнишь?

- Помню, милорд, - Калеб затянулся, и уголёк в чашечке трубки вспыхнул оранжевым. - Вы тогда сказали: «Этот мальчишка стоит десятерых». И дали мне место.

- Ты его оправдал, - лорд усмехнулся краем рта. - И сейчас оправдал. За столом. Ты говорил о ней, как адвокат в суде.

- Я говорил правду.

- Я знаю, - лорд выдохнул дым через нос, и тот пополз вниз, к полу, будто был тяжелее воздуха. - Потому и позвал тебя сюда. Не спорить. Слушать.

Он откинулся в кресле, и тени легли на его лицо глубокими складками.

- Этот Блэквуд... он мне не нравится, Калеб. Он скользкий, как угорь. Но его земли граничат с моими. Его рудники дают железо, мои - уголь. Вместе мы были бы монополией. А монополия в этом городе - единственная защита от тех, кто точит зубы на моё место. Ты знаешь, о ком я.

Калеб кивнул. Он знал.

- Но она не хочет, - продолжил лорд. - И ты прав. Характер. Я вижу в ней свою мать, а та была... - он осёкся. - Неважно. Суть в том, что я не стану неволить. Пока.

- Пока? - переспросил капитан.

- Пока она не даст мне повода думать, что её путь ведёт к гибели. Или к позору. Тогда я вмешаюсь. А до тех пор... - он затянулся, выдохнул. - Пусть будет так. Боевая подготовка, химия, всё это... Может, и к лучшему. Времена нынче такие, что и леди должна уметь стрелять.

Калеб молчал. Трубка его погасла, и он рассеянно выбил пепел в камин.

- Ты присмотришь за ней, - сказал лорд Арчибальд и это был не вопрос.

- Как всегда, милорд.

- И ещё... - лорд подался вперёд, и глаза его блеснули в свете камина. - Если она когда- нибудь узнает о том, что случилось с её... о том, старом деле... Это может сломать даже её гранит. Не допускай.

- Не допущу.

Они докурили молча. Дым слоился под потолком, как туман над Ноксумом. Двое старых друзей, связанных тридцатью годами службы, тайн и взаимных долгов, смотрели в огонь, и каждый думал о своём. А где- то наверху, в своей комнате, Екатерина уже снова раскрыла книгу по химии, и Миледи спала у неё в ногах, и туман за окном становился всё гуще, всё жёлтее, словно сам город замышлял нечто, о чём не говорят даже за трубкой в кабинете.

На страницу:
1 из 4