Бывшая жена вампира, которую он не отпустил
Бывшая жена вампира, которую он не отпустил

Полная версия

Бывшая жена вампира, которую он не отпустил

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Я достала из кармана краюху хлеба, разломила пополам и протянула им.

— Заходите, — сказала я. — Будем чинить лестницу, варить микстуру и спать в доме, где пахнет правильно.

Они вошли. Я за ними. Дверь закрылась. В доме пахло сушеным змеевиком, дымом и хлебом, который я сама испеку завтра. Печать на запястье ныла тише, как будто на время согласилась подождать.

К вечеру в лечебнице стало тесно. Тим притащил из подсобки три кривых чурбака, Лена устроилась на лавке у окна и смотрела, как я перебираю травы, с таким вниманием, будто я делаю фокус. Марта грела воду в котле, Ленни крутился под ногами и дважды чуть не сбил меня с ног, а потом замер у двери, прижал ухо к щели и прошептал:

— Там… стоит кто-то.

Я остановилась. Пальцы сами сжались на горсти сушеного змеевика, и я почувствовала, как печать на запястье дернулась — не болью, а притяжением, как будто кто-то дернул за нитку, вшитую в кость. Я знала это чувство. Оно всегда приходило раньше, чем я успевала подумать имя.

— Не открывай, — сказала я Ленни. — Никому.

Ленни замотал головой и отошел от двери, как от горячего. Тим встал между мной и порогом, маленький, с чурбаком в руках, и я на секунду увидела в нем не ребенка, а то, кем он станет через пару лет, если я не сдам его в казенный лазарет. Я перехватила его руку, отняла чурбак, поставила на лавку рядом с Леной и пошла к двери сама.

За дверью стоял Каэл. Не в парадном, а в дорожном плаще, сером от пыли, с капюшоном, надвинутым на лоб. Под плащом угадывалась перевязь, а на скуле белела свежая ссадина — кто-то успел тронуть его раньше меня. Он не вошел. Он стоял ровно на пороге, на границе чужой территории, где каждый лишний шаг стоил ему боли, и я видела, как он эту боль держит — молча, привычно, как дышат.

— Уйди, — сказала я.

— Астрид.

— Уйди. У меня слово смотрителю.

Он не двинулся. Только опустил капюшон, и в тусклом свете фонаря я увидела его глаза — те самые, на которые я когда-то смотрела утром, и вечером, и ночью, пока не поняла, что смотрю в пустоту. Теперь в них было что-то, чего я раньше не видела: усталость, которую не прячут, и просьба, которую он сам себе не позволял.

— Я не войду, — сказал он. — Мне не нужно. Мне нужно, чтобы ты знала: клан послал людей в город. Ищут тебя, не меня. Идут по печати.

— Уходи, — повторила я. — Я дала слово.

— Я слышал, — ответил он. — Уже слышал.

Он стоял и не шевелился, и я ненавидела его за то, как он держит паузу, за то, как смотрит на дверной косяк, а не на меня, за то, что его запах — кожа, холод, чужой дым — просочился ко мне через щель. За дверью притихли дети. Марта остановилась у котла, не оборачиваясь, и я знала, что она слушает каждое слово. Я тоже слушала. Свое дыхание, его дыхание, скрип половицы под его ногой, которую он не сдвинул ни на вершок.

— Каэл, — сказала я. — Ты меня слышишь. Ты меня слышишь, потому что я говорю вслух, а не потому что печать тянет. Уйди. Дай мне хотя бы ночь.

Он кивнул. Медленно, тяжело, как кладут что-то на землю.

— К утру пришлю человека, — сказал он. — Не меня. Человека, который знает, где сейчас люди клана. Он придет к мосту и будет ждать.

— Я не просила.

— Я знаю. Поэтому и пришлю.

Он отступил от порога, и я увидела, как у него дрогнули плечи, когда он сделал шаг с чужой территории. Боль он не показал — ни словом, ни лицом. Только качнулся, выпрямился и пошел прочь по улице, не оглядываясь. Я смотрела ему в спину, пока он не свернул за угол у часовни, и печать на запястье ныла так, будто я сама сделала этот шаг.

Я закрыла дверь, повернула ключ и прислонилась к ней спиной. Ленни смотрел на меня круглыми глазами, Тим стоял у лавки, сжимая кулаки. Марта наконец обернулась от котла.

— Это он? — спросила она.

— Бывший, — сказала я. — Больше не придет.

— Вранье, — тихо сказала Лена, не поднимая глаз. — У вас рука дрожит.

Я посмотрела на свою руку. Она действительно дрожала. Я сжала ее в кулак, спрятала печать под рукавом и пошла к столу.

— Утром — рынок, — сказала я. — Змеевик, сушеная календула, уголь для котла. Сейчас — каша и сон. Марта, у тебя найдется еще одеяло?

Она кивнула и ушла наверх. Я села к столу, разложила перед собой пакетики с травами и стала считать: сушеный змеевик — три горсти, календула — одна, мята — полгорсти, белладонна — щепотка, настойка пустырника — две склянки. К утру нужно было сварить микстуру от кашля для городской бедноты, чтобы Бронислав не нашел повода закрыть реестр. Руки работали, голова считала, печать ныла, и в этой ныли было что-то похожее на ответ, который я еще не умела прочитать.

За стеной скрипнула половица — будто кто-то снова встал у порога, которого я не открывала. Я замерла. Никто не постучал. Тихо стало, и в этой тишине я услышала только, как в котле у Марты булькает вода и как Тим шепотом говорит Лене: «Она нас не бросит». Я не знала, к кому он это сказал — ко мне или к себе. Но я кивнула, сама себе, и вернулась к травам. До утра оставалось несколько часов, и у меня впервые было, к кому возвращаться утром.

Я пересчитывала травы в третий раз, когда внизу хлопнула дверь. Не моя — наружная, та, что выходила на задний двор к леднику. Тим вздрогнул, Лена вжалась в стену, и я почувствовала, как печать дернулась коротко, требовательно, будто кто-то дернул за нитку изнутри кости. Марта уже стояла в дверях кухни с кочергой в руке, и вид у нее был такой, что я поняла: она ждала этого гостя с того момента, как я рассказала ей, кто стоял у порога.

— Я сама, — сказала я и вышла в сени.

У двери стоял Дарен, поверенный, в чужом плаще и в своих, слишком аккуратных для ночи, перчатках. Он снял шляпу, и я увидела, что у него трясутся пальцы — мелко, по-стариковски, хотя ему было всего сорок.

— Госпожа, — сказал он. — Я пришел не как поверенный. Я пришел как свидетель.

— Свидетель чего?

— Того, что развод, который я оформлял, был фальшивым. Не по бумаге — по обряду. Я нашел запись в реестре гильдии. Каэл не проходил обряд отречения при старейшине. Печать осталась живой. Я обязан был вам сказать.

Я прислонилась к косяку. В голове стало очень тихо и очень ясно, как бывает, когда перестает звенеть ухо после удара.

— Почему сейчас?

— Потому что клан узнал, что вы здесь. Они придут за вами, и тогда сделка будет закрыта. Я хотел предупредить.

— Даром?

Он помолчал. Потом достал из кармана сложенный вчетверо лист — копию записи, с печатью гильдии, с моей фамилией, с датой, которой я не помнила, потому что в ту ночь мне было плохо с чернил и я не читала то, что подписывала.

— Это ваше, — сказал он. — Спрячьте. Когда придут люди клана, вы покажете это смотрителю. Тогда лечебницу не закроют. Вас не отдадут. Ваше слово будет стоить больше их письма.

Я взяла лист. Бумага была холодная, пахла сургучом и чужими чернилами, и я почувствовала, как печать на запястье отозвалась — не болью, а узнаванием. Она знала эту бумагу. Она знала, что в ней написано.

— Уходите, — сказала я. — Через задний двор, мимо ледника. Если увидят, что вы здесь, ваше имя тоже поставят в реестр.

— Я знаю, — ответил он. — Поэтому и пришел ночью.

Он ушел. Я закрыла дверь на засов, спрятала лист под рубашкой, там, где его не достанет случайная рука, и постояла, считая удары сердца. Их было семь. Потом стало восемь. Потом я перестала считать, потому что услышала, как в кухне Ленни шепотом просит Марту дать ему кусок хлеба, и этот голос был важнее любого счета.

Я вошла в кухню. Марта стояла у стола, Тим сидел на лавке, Лена прижимала к груди перевязанную ладонь. Все смотрели на меня так, будто я только что вернулась с войны.

— Утром рынок, — сказала я. — Змеевик, календула, уголь. И разговор со смотрителем. Все.

— А он? — спросил Тим, и я поняла, что он имеет в виду не Дарена.

— Он не придет, — ответила я. — Ему нельзя сюда. Я сама пойду к мосту и встречу того, кого он пришлет. Без него.

Ленни посмотрел на меня круглыми глазами.

Ставень щелкнул, и я осталась в темноте. Левая рука лежала на листе с печатью гильдии, правая сжимала край стола. Я дышала ровно, считая не удары сердца, а трещины в штукатурке над очагом, которых было одиннадцать. Каждая трещина — минута тишины. На одиннадцатой я встала, подошла к полке, достала медный ключ от лавки и положила его рядом с листом. Два ключа от двух разных замков, которые больше не должны были открываться одной рукой.

Ленни сидел на пороге кухни, подтянув колени к подбородку. Я села рядом с ним на корточки. От него пахло хлебом и сонным потом, и я впервые за этот день подумала о том, что он весит меньше, чем мешок с сушеным змеевиком, который мне предстояло нести утром.

— Ленни, — сказала я. — Завтра ты пойдешь со мной на рынок. Будешь держать корзину.

— А если дядька вернется? — спросил он, не поднимая глаз.

— Он не дядька. И он не вернется. Если кто-то чужой подойдет к лавке, ты говоришь: «Хозяйка занята». И уходишь к Марте.

Он кивнул слишком быстро. Я заправила ему воротник рубашки, потому что он опять завернулся, и почувствовала, как он прижался щекой к моей руке. Одной секундой. Я не стала ее отнимать.

В кухне Тим помогал Марте разливать кашу по мискам. Я остановилась в дверях. Лена сидела на лавке, прижимая к груди перевязанную ладонь, и смотрела не в тарелку, а в окно. Темное стекло, закрытый ставень, и за стеклом — ничего, кроме булыжника и чужой тени, которую я не хотела проверять.

— Утром я встану раньше всех, — сказала я. — Кашу сварите сами. Марта знает как. Если кто-то придет до меня — дверь на засов, дети наверху, кочерга у порога. Никто не открывает.

— А если Регина? — спросила Марта, не оборачиваясь.

— Регина не пойдет к двери, — ответила я. — Регина пошлет смотрителя.

Это была неправда. Регина могла послать кого угодно. Но Марта кивнула, и Тим кивнул, и Лена наконец опустила глаза в тарелку.

Я поднялась к себе, прижала к груди конверт с записью гильдии, достала из-под половицы материнскую коробку с травами. Под мешочком сушеной мяты лежало письмо — то самое, серое, с оборванным углом. Я развернула его, положила рядом с листом Дарена. Два документа. На одном — слово старейшины, на другом — слово поверенного. Между ними — моя подпись, которую я не помнила.

— Астрид, — сказала я вслух, и голос был чужой. — Ты понимаешь, что сейчас произошло?

Никто не ответил. Я сложила письма обратно, опустила крышку, накрыла коробку пустым мешком и поставила в угол у двери. За стеной скрипнула лестница — Ленни пошел наверх. Я подождала, пока стихнет. Потом сняла с полки тетрадь в кожаном переплете, открыла чистую страницу и написала первое, что пришло в голову:

«Утро. Змеевик, календула, уголь. Разговор со смотрителем. Письмо — наверх. Дети — при мне. Ключ — у меня».

Под последней строкой я задержала перо. На запястье под рукавом печать лежала ровно, не ныла, не дергалась — впервые за сутки. Я подумала, что это потому, что я перестала считать чужие шаги за стеной и начала считать собственные. Поставила дату, закрыла тетрадь, положила под подушку. Легла. До рассвета оставалось три часа, и я знала, что не усну, но закрыла глаза, чтобы хоть одну минуту в этом доме никто не стоял у порога.

— А если он все равно придет?

— Тогда я скажу ему, что дверь закрыта. И он уйдет.

Я села к столу, достала из-под рубашки сложенный лист, разгладила его на колене и прочитала первый раз медленно, по слогам, как читают приговор. Потом сложила обратно. Потом подняла глаза и увидела, что за окном, у часовни, стоит Каэл. Не у двери. У часовни. На чужой земле, на которой ему было больно стоять, и он стоял, и смотрел на мое окно, и я знала, что он не войдет, потому что я не звала. Я подняла руку и опустила ставень. Щелкнула задвижка. Стало тихо. Я положила ладонь на лист, и печать под рукавом наконец перестала ныть.

Глава 4. Общий обед

Мне наконец-то перестало казаться, что чужой потолок надо мной не чужой. На третье утро доска над головой пахла сеном и подсыхающей глиной, и это я уже отличала от воска и розовой воды, которыми меня травили наверху. Я спала под тремя одеялами и по привычке просыпалась, когда на лестнице скрипела ступень. Сейчас она скрипнула.

Я села на кровати, прижала ладонь к запястью. Шрам под повязкой тянуло тупой, ровной болью, как всегда, когда клан был близко, - или когда клан думал обо мне вслух. Марта вошла в кухню без стука, поставила на стол медный таз и оловянный кувшин.

- Рано разбудила, - сказала она не мне, а тазу.

- Я не сплю. Кто приходил к мосту?

- Бакалейщик. Хочет за щепотку полыни пуд соли. - Она выпрямилась. - У тебя опять холодная рука.

Я посмотрела на собственные пальцы и не узнала их - слишком светлые, слишком тонкие. Я привыкла к своим рукам темнее, грубее. Ленни прошмыгнул в кухню, пока я думала об этом, и сразу полез под лавку - за щенком, которого накануне притащил со двора. Щенок был размером с мужской кулак, слепой и рыжий. Я разрешила оставить его до завтра.

- Ленни, у нас есть работа, - сказала Марта. - Позови Тима с Леной.

Ленни убежал. Я встала, откинула одеяла и нащупала саквояж у изголовья. Сама его туда положила, чтобы ночью успеть. Внутри лежали нитки, иглы, моток чистой льняной ткани и - под всем этим, в холщовом мешочке - сухой зверобой. Вчера я сварила его в двух глотках воды с медом, протомила, процедила. Настой стоял под лавкой в глиняной крынке, завязанный тряпицей.

Я не собиралась принимать раненых. Я хотела, чтобы утром сварили кашу.

На лавку для раненых я стелила чистую рогожу, потом меняла подкладку, потом ставила глиняную плошку с водой, потом подогревала настой. Ступени снова скрипнули, и на этот раз я узнала по шагам: Тим, Лена, Ленни. И Марта в кухне - это был не ветер, это был запах горячего отвара, она варила кашу, а из котла валил пар.

- Садись, - сказала Марта. - У нас будет не простой обед.

Тим и Лена вошли в кухню тихо, как входят дети, которые привыкли к чужим домам. Я пересчитала их, как всегда пересчитывала: Тим в вытертой куртке с чужого плеча, подпоясанной бечевкой, у Лены на запястье - тонкая нитка с тремя узелками, материнский оберег. Их привела Марта. Я знала, что она их держит здесь из милости, что без меня она бы их отдала в казенный лазарет.

- Садитесь, - сказала я. - Сегодня раздача лекарства.

Марта поставила на стол глиняную миску с теплой кашей, посыпанной сушеной мятой. Тим посмотрел на меня снизу вверх и спросил:

- А это - лекарство?

- Это - каша. Лекарство будет потом.

Ленни уже сидел за столом, прижав щенка к груди. Лена первая заметила, что у меня дрожит рука.

- У тебя плохо с рукой, - сказала она тихо.

- Это пройдет, - сказала я.

В это утро на стол должен был прийти первый настоящий пациент. Не ученик - чужой человек. Из города, через мост, за деньгами. Марта сказала, что Сольвейг привела к порогу племянницу булочницы: девочку одиннадцати лет, которая порезала себе руку о битое стекло и три дня не могла разогнуть пальцы.

- Сольвейг сказала, что девочка боится идти к Брониславу, - добавила Марта. - Сказала, что ты не страшная.

- Я страшная, - сказала я. - Но у меня чистая повязка.

Я дождалась, пока дети поедят. Потом собрала саквояж, достала моток льна, подогретый отвар зверобоя, чистую повязку, пинцет, иглу, нитку, корень алтея. Сложила все в глиняную миску, накрыла чистой тряпицей - и пошла к двери.

Когда я открыла дверь, на пороге стоял мальчик лет десяти, грязный, в короткой куртке, с трясущимися руками.

- Сестра, - сказал он, - у Каэла рука горит. Он у часовни, он не входит.

Я знала, что он не войдет. Я сама дала слово смотрителю Брониславу не впускать бывшего мужа под кров. Это слово стоило мне серебряного и прачки в лазарете. Оно держало реестровую отметку в обмен на мое молчание у двери.

Я смотрела на мальчика. Потом я посмотрела на свои руки. Они больше не дрожали.

- Зови девочку к лавке, - сказала я Марте через плечо. - Каша остается на плите.

Я пошла к лавке. За спиной слышала, как мальчик бежит к часовне, как Марта закрывает дверь на крючок, как у Лены на запястье звякает оберег из трех узелков.

Я шла лечить чужую рану, потому что это была моя работа. Моя лечебница. Моя печь. Мои руки. Печать под повязкой ныла ровно - я привыкла считать это за тишину.

Я открыла лавку сама. Засов отошел с третьего толчка, потому что я вчера забыла его смазать, и теперь пальцы слиплись от ржавчины. Внутри пахло сушеным змеевиком и мылом, которое варила Марта по пятницам. Я зажгла огарок на прилавке, поставила глиняную миску с инструментами и подвинула табурет к окну.

Сначала - стол. Я протерла его уксусом, застелила чистой рогожей, поставила плошку с водой. Зверобойный настой перелить в чистую крынку, подогреть на жаровне, не кипятить. Я делала это руками, которые еще вчера не знали, что будут лечить чужие раны за медную плату. Теперь знали.

Ступени скрипнули. Я не обернулась - узнала по запаху мокрой шерсти и чужих духов. Сольвейг вошла в лавку, как входят соседки: без стука, с корзиной.

- Я ее веду, - сказала она. - Только она не пойдет к двери, пока ты не скажешь, что не больно.

- Я не обещаю не больно, - ответила я. - Я обещаю чисто.

Сольвейг кивнула, вышла и через минуту вернулась с девочкой. Дочь булочницы - я вспомнила лицо с рынка, круглое, в веснушках. Левая рука висела платком, пальцы были разжаты, на сгибе запястья темнел порез, стянутый грязной тряпкой. Девочка смотрела на меня исподлобья, как смотрят дети, которых уже обижали за то, что они плачут.

- Садись, - сказала я и подвинула табурет.

Она села. Я не стала торопиться - сначала сняла тряпку, осмотрела рану. Порез был глубокий, края воспаленные, сухожилие цело, иначе пальцы не шевелились бы. Я промыла рану отваром зверобоя, дала девочке сжать кулак - сжала, медленно, с шипением. Значит, нерв не задет.

- Будет жечь, - сказала я. - Три вдоха.

Я плеснула спирту на рану. Девочка зашипела сквозь зубы, но не заплакала. Я бы ее уважала, если бы не знала, что она не плачет только потому, что Сольвейг уже отругала ее за слезы в лавке. Я стянула края, наложила три шва тонкой нитью, сверху - повязку с алтеем.

- Через три дня придешь на перевязку, - сказала я. - Если палец онемеет - придешь раньше.

Сольвейг положила на прилавок три медяка и кусок хлеба.

- Хлеб - от булочницы, - сказала она. - Медяки - от меня.

- Медяки не нужны, - сказала я и подвинула обратно. - Хлеб возьму.

Сольвейг посмотрела на меня так, как смотрят вдовы на чужие странности, и не стала спорить. Девочка ушла, прижимая руку к груди. Я слышала, как Сольвейг бормочет ей у двери: "Не тронь, не тронь повязку, я сказала".

Лавка опустела. Я села на табурет и пересчитала инструменты - все на месте, нитка цела, игла не погнулась. Первый пациент, первые деньги, которых я не взяла. Это была не щедрость. Это была цена, которую я платила за то, чтобы город перестал шептаться, что бывшая жена лорда Ворона держит лавку ради медяков.

Я встала, чтобы убрать миску, и тогда печать под повязкой дернуло. Не ровно - рвано, как дергают за нитку, когда тянут с другого конца. Я замерла у прилавка. Жар прошелся от запястья к локтю, осел в плече. Я привыкла считать это за тишину. Сейчас это была не тишина.

Я знала, что это значит. Клан был близко. Не у моста - в городе.

Я быстро собрала миску, плеснула остатки отвара в крынку, закрыла лавку на засов. По лестнице поднялась в кухню, где Марта мыла котлы, а Ленни кормил щенка кашей с ложки.

- Кто приходил к мосту? - спросила я, не здороваясь.

Марта выпрямилась, вытерла руки о передник.

- Двое, - сказала она. - В серых плащах. Спрашивали у рыбака, не видел ли он лекарку с черной косой. Рыбак сказал, что не видел.

Я села на лавку, потому что у меня подогнулись колени. Это не был страх - это была усталость от того, что моя жизнь снова решалась без меня. Каэл стоял у часовни, раненый, не мог войти без моего слова. Клан вошел в город, искал меня по приметам. Между ними стояла я - с повязкой на запястье и тремя медяками, которые я не взяла.

- Марта, - сказала я. - Если придут еще - скажи, что я уехала к Сольвейг.

- А если спросят, когда вернусь?

- Скажи, что не знаешь.

Она кивнула. Ленни поднял голову от щенка.

- А дядька Каэл? - спросил он. - Он у часовни. Ему холодно.

- Ему не холодно, - сказала я. - Ему больно. Это разные вещи.

Ленни посмотрел на меня серьезно, как смотрят дети, которые верят, что взрослые знают, что говорят. Я знала, что он пойдет к часовне, как только я уйду в лавку. Я не стала его останавливать. У меня не было на это права - у меня не было права решать, кому восьмилетний мальчик несет свой хлеб.

Я пошла к двери, остановилась. На крюке у порога висел мой саквояж. Я сняла его, повесила обратно. Я не пойду к часовне. Я не нарушу слово смотрителю. Я не дам клану повод сказать, что бывшая жена Ворона первая побежала к мужу.

Я вернулась к столу и села писать в книге записей первую строку: "Марта, двадцать восемь лет, варикоз левой голени, повязка с конским каштаном на ночь". Это была неправда - у Марты не было варикоза. Это была запись, которую я поставила в книгу, чтобы к вечеру у смотрителя Бронислава было что переписать в реестр, если он спросит, чем я занимаюсь.

Печать под повязкой горела ровно. Я привыкла считать это за тишину. Сейчас это было напоминание о том, что мое тело снова стало чужой картой, на которой кто-то другой отмечал, куда я иду.

К вечеру я устала считать чужие шаги и начала считать свои. Это была маленькая хитрость, которой меня научила Марта: если перестать слушать, кто идет по мосту, начинаешь слышать, где у тебя мокнет подол и какой палец на левой ноге стерт. Я стояла у прилавка, перебирала сушеный змеевик и пересчитывала связки - три, четыре, пять. На шестой печать дернуло снова, ровно, как будто кто-то потянул тонкую нить.

Я положила связку. Руки были заняты, голова - тоже, и я не сразу поняла, что боль пришла не изнутри, а снаружи. Шаги на крыльце были тяжелые, не Сольвейг и не Марта. Стук в дверь - два раза, коротко, как стучат люди, которым не привыкать к чужим порогам.

- Закрыто, - сказала я.

- Не для меня, - ответил голос Дарена.

Я отодвинула засов. Поверенный вошел в чужом плаще - сером, с чужого плеча, слишком длинном - и снял шляпу. Перчатки были аккуратные, но пальцы под ними тряслись. Я видела, как дрожит кожа на костяшках, когда он сжал поля шляпы.

- Не от смотрителя, - сказал он тихо. - Я пришел как свидетель.

- У поверенных нет свидетелей, - ответила я. - У поверенных есть клиенты.

Он посмотрел на меня так, как смотрят люди, которые впервые в жизни не знают, с чего начать. Потом полез за пазуху и достал сложенный вчетверо лист. Бумага была гильдейская, с водяным знаком, пахла сургучом и чужими чернилами.

- Каэл не проходил обряда отречения при старейшине, - сказал Дарен. - Запись в реестре гильдии сделана в тот же вечер, что и ваш развод, но без печати старейшины. По нашему уставу такой развод - фикция. Печать остается живой. Он не развелся с вами, Астрид. Он отказался от обряда.

Я взяла бумагу. Почерк был знакомый - Даренов, ровный, с наклоном. Подпись гильдейского казначея стояла внизу, рядом с местом, где должна была стоять печать старейшины Регины. Место было пустое. На полях - приписка мелким почерком: "Отречение не совершено, метка в крови не снята, оснований для записи о разводе не имеется".

- Зачем вы мне это принесли? - спросила я.

- Потому что завтра клан постучит в эту дверь, - сказал Дарен. - Они уже в городе. Им нужны вы, а не он.

Я сложила бумагу и спрятала за пазуху, туда же, где лежала копия записи смотрителя Бронислава. Два листка легли друг на друга - один о том, что мне разрешили учить, другой о том, что мой развод был ложью.

- Спасибо, - сказала я.

- Не благодарите, - ответил Дарен. - Благодарите, когда выживете.

Он надел шляпу и вышел через задний двор, мимо ледника, чтобы не поставили его имя в реестр у двери. Я слышала, как скрипнула калитка, как стихли шаги. Лавка снова была пустая. Пахло сушеным змеевиком, и я не знала, чего в этом запахе больше - лекарства или тлена.

Я села на табурет и развернула бумагу снова. Перечитала приписку казначея. Потом перечитала еще раз, потому что надеялась, что во второй раз она скажет другое. Она сказала то же самое: Каэл не проходил обряда. Его подпись под разводом была пустой, как мое место в долговой книге, где на полях стояло имя Рины Вельт.

Печать под повязкой ныла. Не рвано, как утром, а ровно, с тем самым накалом, который я уже выучила наизусть. Каэл стоял у часовни. Клан искал меня в городе. Между ними была я, и на мне висела бумага, которая стоила дороже, чем кровь на его повязке.

На страницу:
3 из 5