Русская сталь том 4
Русская сталь том 4

Полная версия

Русская сталь том 4

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

— Князь, — сказал Филатов, — если мы останемся, мы погибнем. А если погибнем, то кто будет защищать Россию? Кто будет поднимать её после войны?


— Ты предлагаешь бежать? — спросил император, и в голосе его прозвучало нечто похожее на обиду, на гнев, на то самое, детское, мальчишеское, что когда-то, давно, в Линне, он кричал Филатову: «Ты не имеешь права!».


— Я предлагаю отступить, — сказал Филатов. — Отступление — это не бегство. Это маневр. Это возможность сохранить силы для решающего удара.


Император молчал долго — минуту, две, пять, — и в этой тишине, нарушаемой только разрывами снарядов, которые становились всё ближе, всё страшнее, всё безысходнее, Филатов видел, как внутри царя происходит борьба — там, где сталкиваются гордость и разум, честь и долг, желание умереть героем и необходимость жить ради будущего.


— Хорошо, — сказал наконец император. — Мы отступаем. Но недалеко. И мы вернёмся.


Филатов кивнул и, выйдя из бункера, скомандовал отступление.


Они отходили три дня, оставляя врагу выжженную землю, заминированные поля, засады, которые «тени» устраивали в лесах на каждой удобной поляне, на каждой просеке, на каждой дороге, где можно было задержать врага хотя бы на час, на минуту, на секунду. Потери были ужасны. Из сорока «теней» осталось двадцать. Из ополченцев, которых собрали по деревням, — вообще мало кто выжил. Но враг тоже нёс потери, и это было главное — не дать ему расслабиться, не дать ему почувствовать, что победа уже близка, что Россия у него в руках, что можно остановиться и передохнуть.


На третий день они вышли к Енисею. Вода в реке была чёрной, тяжёлой, и Филатов, глядя на неё, вспомнил, как когда-то, много лет назад, он переходил эту реку с войсками, которые шли на запад, на Берлин, на победу. Теперь он шёл на восток, в отступление, в неизвестность, и это отступление казалось ему страшнее любой атаки, потому что в атаке ты знаешь, куда идёшь, а здесь — только вперёд, в тайгу, в холод, в темноту, в никуда.


Император стоял на берегу, держа за руку маленького царя Кирилла, и смотрел на запад, туда, где за горизонтом дымились пожары, где горели его города, его деревни, его страна.


— Мы вернёмся, — сказал он, не оборачиваясь.


— Вернёмся, — ответил Филатов.


Они переправились на другой берег, и Филатов, оглянувшись, в последний раз посмотрел на то место, где ещё недавно была деревня, где ещё недавно жили люди, где ещё недавно пахло хлебом и молоком. Теперь там были только дым, пепел и тишина.


— Князь, — сказал он, — это не конец. Это начало. Начало священной войны, которую мы будем вести до последнего вздоха, до последней капли крови, до последнего патрона.


Император кивнул.


Они ушли в тайгу.


А на западе, за Енисеем, враг, чувствуя свою силу, уже готовился к новому броску.


Конец первой главы.


глава2(отсупление и священная отечественная война)


Они шли тайгой ещё две недели, и эти две недели стали для Филатова самым тяжёлым испытанием в его жизни — тяжелее, чем окопы под Вязьмой, тяжелее, чем девятиэтажка в Норвегии, тяжелее, чем все войны, которые он пережил.

Не потому, что они голодали (хотя голодали), не потому, что мёрзли (хотя мёрзли), а потому, что впервые за долгие годы он чувствовал себя беспомощным, как тот мальчик, который когда-то, в далёком детстве, сидел в подвале и слушал выстрелы, боясь выйти наружу. Император Рюрик, который привык к дворцам, к советам, к армиям, теперь шёл рядом с простыми солдатами, нёс свою ношу, делил с ними последний кусок хлеба, и это сближало их всех — и Филатова, и Белова, и «теней», и ополченцев — в одно целое, в единый организм, который двигался на восток, спасаясь от врага, но не бежал, а отступал, сохраняя силы для решающего удара.


Однажды вечером, когда они остановились на ночлег в заброшенной избушке лесника, Филатов сидел у потрескивающего огня, глядя на танцующие языки пламени, и думал о том, что эта война, которую они начали — не по своей воле, а по необходимости, — станет последней. Не потому, что они победят (хотя они должны были победить), а потому, что после неё не останется ничего, что можно было бы назвать победой. Будут только руины, пепел и память — память о тех, кто не вернулся, о тех, кто сгорел, о тех, кто замёрз, о тех, кто утонул, переходя через бесчисленные реки, которые вставали на их пути, как стена, как стена, которую невозможно преодолеть без потерь.


Император сидел рядом, и Филатов видел, что он тоже думает о том же, но молчит, потому что слова сейчас — это лишнее, потому что слова не накормят, не согреют, не защитят.


Поздно ночью, когда все уснули, Филатов выскользнул на крыльцо, достал дневник — тот самый, который вёл много лет, — и, достав огрызок карандаша, написал:


«Октябрь 2066. Тайга. Мы отступаем. Враг силён. Но мы не сдаёмся. Император держится. Кирилл плачет по ночам, зовёт маму. Я рассказываю ему сказки. Однажды, может быть, он расскажет их своим детям. А я, может быть, услышу».


Он закрыл дневник, спрятал за пазуху.


Наутро они снова двинулись в путь — на восток, в неизвестность, в тайгу, в холод, в темноту.


Враг шёл за ними по пятам.


Они шли тайгой уже третью неделю. Октябрь перевалил за середину, и в лесах, которые ещё недавно стояли в золоте и багрянце, теперь господствовали серые, мрачные тона — листья облетели, кусты потемнели, и только кое-где, на редких полянах, ещё виднелись островки зелёного мха, напоминавшего о том, что жизнь здесь была когда-то и, может быть, вернётся, когда уйдут войны, когда растает снег, когда отступят холода. Филатов шёл впереди колонны, опираясь на палку, которую вырезал себе из берёзы, и чувствовал, как старые раны, полученные ещё в ту войну, в молодости, напоминали о себе тупой, ноющей болью, от которой не спасали ни бинты, ни мази, ни даже крепкий чай, который Белов заваривал по вечерам из сушёных трав, собранных в Сибири.


Император Рюрик, измождённый, с глубокими тенями под глазами, нёс на руках маленького царя Кирилла, который уже не плакал, а просто молчал, глядя на проплывающие мимо деревья, и этот взгляд — детский, но уже не по-детски серьёзный — заставлял сердце Филатова сжиматься каждый раз, когда он оглядывался на них.


На привале, когда колонна остановилась у небольшого ручья, чтобы наполнить фляги и дать отдых ногам, Белов, который командовал «тенями» и почти не спал, подошёл к Филатову и, тяжело дыша, сказал:


— Фёдор Александрович, разведка вернулась. Плохие новости.


— Говори, — ответил Филатов, не поднимая головы.


— В деревнях, которые занял враг, творятся страшные вещи. Офицеры коалиции живут в лучших домах, отбирают у людей скот, зерно, одежду. Женщин... — Белов запнулся, но взял себя в руки. — Женщин насилуют.

Мужчин угоняют в рабство. Стариков и детей убивают за неповиновение.


Филатов поднял голову. Глаза его, тусклые от усталости, вдруг вспыхнули тем самым огнём, который Белов знал по войне — не яростью, нет, ярость была для молодых, а холодной, тяжёлой решимостью, которая не знает пощады.


— Рабов, — повторил он. — Они хотят сделать из русских рабов.


— Так точно, — ответил Белов.


Император Рюрик, который стоял рядом и слышал этот разговор, подошёл ближе.


— Федя, — сказал он, — это не просто война. Это война на уничтожение. Они не хотят победить нас — они хотят стереть нас с лица земли.


— Знаю, князь, — ответил Филатов, вставая. — И поэтому мы не имеем права проиграть. Потому что если мы проиграем, то не останется ничего. Ни России, ни русских, ни памяти о нас.


Он отошёл в сторону, достал дневник и, достав огрызок карандаша, написал несколько строк.


«Октябрь 2066. Враг творит зверства. Наши люди в рабстве. Мы должны вернуться. Мы должны освободить их. Это священная война. Боже, дай нам сил».


Вечером, когда колонна остановилась на ночлег, Филатов собрал всех — «теней», ополченцев, даже несколько старушек и детей, которые прибились к ним по дороге, спасаясь от огня и меча.


— Братцы, — сказал он, — вы знаете, что происходит там, куда пришли враги? Они грабят наши дома, насилуют наших женщин, убивают наших детей.

Они хотят сделать нас рабами. Но Россия никогда не была страной рабов. Россия была страной свободных людей. И мы не позволим им отнять у нас эту свободу.


— Не позволим! — закричали ополченцы, и Филатов, глядя на их лица, на которых застыли и усталость, и гнев, и надежда, почувствовал, что они готовы идти за ним до конца.


— Сегодня мы отдыхаем, — сказал он. — Завтра — продолжаем отступление. Но мы вернёмся. Я обещаю. Клянусь Богом, клянусь царем, клянусь ремнём на моей руке.


Он поднял левую руку, на которой был намотан старый, потёртый ремень, и все замолчали, глядя на этот символ, который знали так же хорошо, как и свои имена.


— Мы вернёмся, — повторил император Рюрик, и голос его, хриплый, но твёрдый, разнёсся по поляне. — И тогда враг заплатит за каждую слезу, за каждую каплю крови, за каждую разрушенную жизнь.


Ночью, когда все уснули, Филатов долго сидел у костра, глядя на огонь, и думал о том, что эта война станет последней. Не потому, что они победят, а потому, что после неё не останется ничего, что можно было бы назвать жизнью.


— Боже, — прошептал он. — Спаси Россию. Спаси царя. Спаси нас всех.


Утром они снова двинулись на восток, в тайгу, в холод, в темноту, оставляя за собой дым пожарищ, которые враг заливал кровью.


Они шли на восток уже четвертую неделю, и тайга, которая вначале казалась бесконечной, теперь превратилась в безысходную, выматывающую петлю, из которой не было выхода, не было спасения, не было надежды, а была только грязь под ногами, холодный ветер, пронизывающий до костей, и тот далекий, едва уловимый шум, который доносился с запада — шум, который Филатов знал слишком хорошо, чтобы обманываться: это шла война, она дышала в спину, она настигала, она была здесь, рядом, за поворотом, за следующим холмом, за той самой, бесконечной чередой деревьев, которые, казалось, насмехались над ними, над их медлительностью, над их усталостью, над их надеждой, которая таяла с каждым днем, как снег под весенним солнцем, но не весенним, а осенним, когда тепла уже не будет, когда зима придет скоро и накроет все своим белым, холодным саваном, похоронив под собой и живых, и мертвых, и тех, кто еще надеялся выжить.


Император Рюрик шел теперь не впереди, не в середине колонны, а где-то в хвосте, поддерживая тех, кто выбивался из сил, кто падал, кто уже не мог идти, и это было не слабостью, а мудростью, потому что царь, который думает только о себе, не царь, а тиран, а тираны, как известно, долго не живут, особенно когда вокруг война, когда враг наступает, а свои предают, и только вера в Бога и любовь к народу помогает держаться на плаву, не утонуть в этом море грязи, крови и отчаяния.


Белов, который командовал «тенями», почти не спал — он сидел на коне, сжимая в руке автомат, и смотрел на восток, на запад, на север, на юг, везде ища врага, который, как он знал, не мог быть далеко, потому что его разведчики доносили: авангард азиатской армии уже переправился через Енисей и теперь двигался параллельно их маршруту, намереваясь отрезать им путь к отступлению, окружить, взять в клещи, уничтожить, и у них, у русских, было только одно преимущество — тайга, которую они знали, как свои пять пальцев, и холод, которого враг боялся, но который, как назло, все не наступал, задерживался, будто тоже ждал чего-то, будто тоже хотел посмотреть, чем кончится эта битва, чем кончится эта война, чем кончится эта жизнь.


Филатов шел впереди, и ноги его, старые, израненные, ныли так, что каждый шаг давался с трудом, но он не жаловался — не потому, что боялся показаться слабым, а потому, что жаловаться было некому, да и незачем, потому что жалобы не лечат, не греют, не спасают, а только отнимают силы, которых и так почти не осталось. Он думал о том, что когда-то, много лет назад, он вел этот же отряд, но тогда они шли на запад, на Берлин, на победу, и каждый шаг приближал их к цели, а теперь каждый шаг приближал их к неизвестности, и неизвестность эта была страшнее любого врага, потому что врага можно убить, а неизвестность — нельзя, она всегда остается с тобой, шепчет на ухо, шевелится в темноте, напоминает о том, что завтра, возможно, не наступит, и тогда все, что ты делал, все, что ты строил, все, что ты любил, — все это исчезнет, как не бывало, и никто не вспомнит твоего имени, никто не скажет спасибо, никто не поставит свечу на могиле, потому что могилы тоже не будет, будет только тайга, холодная, равнодушная, вечная.


В середине дня они остановились у небольшого ручья, чтобы напоить лошадей и дать отдых людям. Император Рюрик, опустившись на колени, зачерпнул пригоршню воды, поднес к губам маленького царя Кирилла, который уже не плакал, но и не улыбался, а просто смотрел на отца своими черными, глубокими глазами, в которых, казалось, отражалась вся та боль, которую он видел за эти дни, вся та кровь, которую он видел, все те смерти, которые он видел — не по-детски, не по-человечески, а как-то позвериному, будто он уже понял, что этот мир не для того, чтобы в нем жить, а для того, чтобы в нем выживать, и выживают только сильные, только те, кто не сдается, только те, кто идет до конца, даже когда конца не видно, даже когда конца нет и не будет.


— Князь, — сказал Филатов, подходя к императору и присаживаясь рядом на корточки, — разведка донесла: враг в двух днях пути. Если мы не ускоримся, они настигнут нас.


— Не настигнут, — ответил император, и в голосе его прозвучала та самая уверенность, которую Филатов слышал в нем много раз, начиная с того самого дня, когда они вместе бежали из окопов под Питером, и он, шестнадцатилетний мальчишка, учил Рюрика не закрывать глаза перед выстрелом, не бояться смерти, не бояться боли, не бояться того, что завтра может не наступить. — Мы уйдем. Мы всегда уходили.


— А если не уйдем? — спросил Филатов, и в голосе его прозвучала та самая, давно знакомая ирония, которую он позволял себе только с самыми близкими.


— Тогда будем драться, — сказал император. — И умрем с честью. Как русские.


Филатов хотел возразить, но передумал.


Он встал, подошел к Белову, который стоял у дерева и смотрел в планшет, пытаясь поймать связь.


— Есть новости? — спросил Филатов.


— Плохие, — ответил Белов, поднимая голову. — Парламент официально объявил о переходе на сторону коалиции. Они подписали капитуляцию. Россия — оккупирована.


Филатов почувствовал, как внутри, где-то глубоко, в том месте, где, наверное, жила душа, если она вообще была, что-то оборвалось, и стало пусто, и холодно, и страшно, но не за себя — за тех, кто остался там, в городах, в деревнях, в этих проклятых домах, где враги теперь хозяйничали, как у себя дома, делая русских рабами, убивая, насилуя, грабя.


— Князь, — сказал он, подходя к императору, — парламент подписал капитуляцию. Россия оккупирована. Мы — единственная свободная армия.


Император побледнел, но удержался на ногах, не покачнулся, не упал, не заплакал, только сжал кулаки так, что побелели костяшки, и тихо, так, чтобы никто, кроме Филатова, не услышал, произнес:


— Они ответят. Клянусь Богом, клянусь отцом, клянусь тобой, Федя, они ответят.


— Ответят, — согласился Филатов.


Вечером, когда колонна остановилась на ночлег, Филатов собрал всех — «теней», ополченцев, несколько женщин и детей, которые прибились к ним по дороге, — и сказал:


— Братцы, вы знаете, что случилось. Парламент предал нас. Подписал капитуляцию. Россия — оккупирована. Но мы не сдаемся. Мы будем драться. Мы будем защищать свою землю. Мы будем защищать своих детей. Мы будем защищать свою веру. Это священная война. Война за право жить. Война за право быть русскими.


— Драться! — крикнул кто-то.


— Драться! — подхватили другие.


И Филатов, глядя на них, на их лица, на их глаза, на их руки, сжимавшие оружие, понял, что они готовы идти до конца.


Ночью, когда все уснули, он достал дневник и написал:


«Октябрь 2066. Россия оккупирована. Парламент предал. Мы идем на восток. Там, за горами, может быть, спасение. Может быть, нет. Но мы идем. И мы вернемся. Клянусь богом ,прости матушка Россия».


Он закрыл дневник, спрятал за пазуху.


Утром они снова двинулись в путь.


Отступление затягивалось. Тайга, которая поначалу казалась бесконечной, но спасительной, теперь превратилась в ловушку — не столько для них, сколько для их надежды, которая с каждым днём таяла, как тот самый снег, который ещё не выпал, но уже чувствовался в воздухе — сырой, колючий, обещающий скорую зиму, а зима в Сибири, как известно, не щадит ни своих, ни чужих. Филатов шёл во главе колонны, и мысли его, тяжелые, как намокшая шинель, ворочались в голове, ища выход, ища спасение, ища ту самую, единственную возможность, которая позволит им не просто выжить, но и победить, когда кажется, что победа уже невозможна, что враг слишком силён, что мир, который они строили столько лет, рухнул и не поднимется никогда.


Но он знал: сдаваться нельзя. Потому что если он сдастся, то сдадутся и те, кто идёт за ним, кто верит в него, кто надеется на него. А вера — это то, что остаётся, когда всё остальное уже потеряно.


Император Рюрик шёл рядом, держа за руку маленького царя Кирилла, который уже не плакал, а просто молчал, глядя на проплывающие мимо деревья, и в этом взгляде, детском, но уже не по-детски серьёзном, было что-то такое, от чего Филатову становилось не по себе — не страшно, нет, страха он давно не испытывал, а тревожно, будто он видел в этих глазах не просто ребёнка, а будущее, и будущее это было тёмным, кровавым, почти безнадёжным.


— Князь, — сказал Филатов, когда они остановились на привал, — у меня есть план.


— Какой? — спросил император, присаживаясь на поваленное дерево и вытирая пот со лба, хотя было холодно, но от напряжения и страха, которые он скрывал даже от самых близких, на лбу проступала испарина.


— Мы не можем продолжать отступление бесконечно. Враг рано или поздно нас нагонит. Но у нас есть преимущество — мы знаем эту землю, мы знаем этих людей, мы знаем, кто готов драться, а кто готов предать. Мы должны не бежать, а собирать армию.


— Армию? — переспросил император, и в голосе его прозвучало сомнение — не в Филатове, а в возможности этого, в реальности этого, в том, что из этого что-то выйдет. — У нас нет ни оружия, ни людей, ни времени.


— Время у нас есть, — твёрдо сказал Филатов. — Враг ещё не пересёк Енисей. У нас есть неделя, может быть, две. За это время мы можем объехать окрестные деревни, собрать ополчение, найти союзников. Староверы, казаки, лесники — они не любят власть, но они любят Россию. И они ненавидят врага. Этого достаточно.


Император задумался. Он смотрел на Филатова, на его усталое, но решительное лицо, на его руки, сжимавшие старый ремень, на его глаза, в которых горел тот самый огонь, который он знал с юности, и в этом огне было что-то такое, от чего даже в самые тёмные времена становилось светлее.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Делай.


Филатов не стал ждать. Он разделил отряд на несколько групп — одну оставил с императором и царем, а сам, взяв с собой Белова и десяток «теней», отправился на поиски союзников.


Первая деревня, куда они приехали, встретила их тишиной — не той, мирной, уютной, а той, давящей, которая бывает перед бедой, когда люди прячутся по домам, не выходят на улицу, не отвечают на стук, и только старый, седой дед, сидевший на завалинке, посмотрел на Филатова и сказал:


— Уходи, сынок. Нечего тебе здесь делать. Красные придут — убьют.


— Не красные, — ответил Филатов, подходя ближе. — Враги. Те, кто хочет сделать русских рабами. Ты готов стать рабом, отец?


Дед посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом, потом сплюнул и сказал:


— Кто же хочет быть рабом? Но что мы можем? У нас ни оружия, ни силы.


— А вера? — спросил Филатов. — Вера есть? Бог в душе есть? Царь в сердце есть?


Дед молчал долго — минуту, две, пять, — а потом встал, опираясь на клюку, и сказал:


— Есть. Всё есть. Только толку?


— Толк будет, — твёрдо сказал Филатов. — Собирай людей. Мы будем драться.


К вечеру в деревне собралось около сотни мужиков — молодых и старых, вооружённых кто чем — винтовками, охотничьими ружьями, топорами, вилами. Филатов, глядя на них, чувствовал, как надежда, та самая, которую он считал почти утерянной, снова загорается в груди, и это тепло, слабое, но живое, согревало лучше любого костра.


— Братцы, — сказал он, — вы знаете, что происходит. Враг идёт на нашу землю. Он хочет сделать нас рабами. Он хочет убить наших детей, надругаться над нашими жёнами, сжечь наши дома. Но мы не сдадимся. Мы будем драться. Мы будем защищать свою землю. Потому что это не просто земля — это наша Родина. Это наша вера. Это наша жизнь.


— Драться! — крикнул кто-то.


— Драться! — подхватили другие.


И Филатов, глядя на них, понял, что они готовы идти до конца.


Так, день за днём, деревня за деревней, они собирали армию. К ним присоединялись казаки из Забайкалья, староверы из тайги, лесники, охотники, даже бывшие заключённые, которые предпочли смерть в бою смерти в лагере. К концу второй недели у них было уже около пяти тысяч человек — не армия, но сила, с которой можно было драться, сила, с которой можно было умирать, сила, с которой можно было побеждать.


Император Рюрик, глядя на это разношёрстное, плохо вооружённое, но горящее ненавистью к врагу войско, сказал Филатову:


— Ты сделал невозможное, Федя. Ты собрал армию из ничего.


— Не из ничего, — ответил Филатов. — Из веры. Из веры в Бога, в царя, в Россию.


— И этого достаточно? — спросил император.


— Этого достаточно, — твёрдо сказал Филатов.


Но он знал, что этого недостаточно. Что враг силён, что враг многочислен, что у врага есть танки, самолёты, артиллерия, а у них — только вера и надежда. И эта вера и надежда, как бы сильно они ни были, могли сгореть в одно мгновение, сгореть в огне войны, в огне смерти, в огне того самого апокалипсиса, который уже начался, но которого они ещё не осознали.


Ночью, когда все уснули, Филатов сидел у костра, глядя на огонь, и думал о том, что эта война станет последней. Не потому, что они победят, а потому, что после неё не останется ничего, что можно было бы назвать жизнью.


— Боже, — прошептал он, — спаси Россию. Спаси царя. Спаси нас всех.


Утром они снова двинулись на восток — не отступая, а идя вперёд, навстречу врагу, навстречу судьбе, навстречу той самой, последней битве, которая должна была решить всё.


Сбор армии, который начался как робкая, почти безнадёжная попытка выкроить крупицы надежды из той пустоты, что образовалась вокруг после предательства парламента и капитуляции России, теперь обрёл ту самую, почти неуловимую динамику, когда каждый новый день приносил не только усталость, но и маленькую, едва заметную победу — десяток-другой добровольцев, ящик с патронами, найденный в заброшенном складе, старого охотника, знавшего тайные тропы через болота, которые враг боялся как огня. Филатов объезжал деревню за деревней, и каждое такое путешествие было испытанием — не столько для его старого, израненного тела, сколько для души, которая, казалось, уже привыкла к боли, к потерям, к предательству, но каждый раз, когда он видел в глазах людей тот самый, первобытный страх перед неизвестностью, он чувствовал, как что-то внутри него переворачивается и заставляет идти дальше, говорить, убеждать, просить, требовать.


В одной из деревень, затерянной среди бескрайних сибирских лесов, где даже дороги, если их можно было так назвать, превращались в непролазную грязь после первого же дождя, он встретил старовера. Тот сидел на крыльце своей избы, перебирая чётки, и, казалось, не замечал ни Филатова, ни его людей, ни даже маленького **царя** Кирилла, который, устав от долгой дороги, дремал на руках у отца. Но когда Филатов заговорил, старик поднял голову, и в его глазах, мутных от старости, но всё ещё зорких, мелькнуло что-то похожее на понимание.


— Ты тот самый, — сказал он, не вопросом, а утверждением. — Филатов. Который спас **царя** тогда, в ту войну.


— Я, — ответил Филатов, не удивляясь — в Сибири, где время течёт иначе, где новости распространяются быстрее лесного пожара, его имя знали даже те, кто никогда не видел ни Петрограда, ни Зимнего дворца.

На страницу:
2 из 5