ТЕНИ ВОЙНЫ СМЕРШ
ТЕНИ ВОЙНЫ  СМЕРШ

Полная версия

ТЕНИ ВОЙНЫ СМЕРШ

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

ТЕНИ ВОЙНЫ СМЕРШ

Глава

ТЕНИ ВОЙНЫ

СМЕРШ


Глава 1. «Приказ № 3222» (глубокая переработка с сохранением объёма)

Случалось ли вам, читатель, брести в непроглядной ночной тьме по улицам города, который, казалось, затаил дыхание в ожидании неминуемой беды? Если да, то вы отчасти сможете понять то состояние, в каком я, капитан госбезопасности Павел Андреевич Рощин, пребывал в тот апрельский вечер, когда судьба, эта капризная и насмешливая особа, решила круто переменить течение моей жизни. Москва, обычно суетливая и шумная даже в самые глухие часы, теперь лежала передо мной словно огромный, погружённый в летаргический сон зверь. Фонари не горели, окна домов были наглухо зашторены или заклеены крест-накрест бумажными полосами, и лишь редкие, замаскированные синими лампочками фары автомобилей скользили по мокрому асфальту, выхватывая из мрака фигуры одиноких прохожих, спешивших укрыться от промозглого ветра.

Снег, крупный и мокрый, валил сплошной стеной, словно сама природа решила напоследок обрушить на город всю свою ярость. Он залеплял лицо, забивался за воротник шинели, таял на бровях, и я, сидя в кузове тряского газика, чувствовал, как холод пробирается сквозь ткань, добираясь до самых костей. Впрочем, этот внешний холод мало меня беспокоил. Куда сильнее донимала та внутренняя, сосущая пустота под ложечкой, что всегда предшествует событиям, значение которых невозможно предугадать, но чью важность ощущаешь всем своим существом. Она была похожа на тот липкий, давящий страх, что охватывает пловца, когда он вдруг перестаёт чувствовать дно под ногами, хотя вода вокруг всё та же.

Вызов в Кремль был передан мне через дежурного по управлению около десяти часов вечера. Сухой, казённый голос в телефонной трубке не удостоил меня никакими объяснениями. «Капитану Рощину прибыть немедленно. Пропуск заказан у Боровицких ворот». И всё. Ни слова о причине, ни намёка на то, кто именно меня вызывает. Но я, прослуживший в органах без малого десять лет, слишком хорошо знал цену подобным вызовам. В нашем ведомстве немногословие было не признаком грубости, а формой самосохранения. Чем меньше знаешь, тем крепче спишь. Чем меньше говорят тебе, тем серьёзнее дело. И сейчас, когда снег хлестал по брезентовому пологу, а пальцы, сжимавшие колени, уже начали неметь от холода, я перебирал в памяти последние операции: разоблачение диверсантов на Кировском заводе, поимка агента-связиста у Курского вокзала, долгая, кропотливая разработка сети, раскинутой абвером среди беженцев. Рутинные дела — во всяком случае, не настолько значительные, чтобы докладывать о них на самом верху. Может быть, ошибка? Просчёт? При этой мысли внутри, под рёбрами, шевельнулась та самая ледяная змея, что всегда предвещала беду, и я отогнал её прочь, убеждая себя, что действовал строго по уставу.

У Боровицких ворот меня встретил молчаливый офицер с лицом, словно вырубленным из серого уральского гранита. Он проверил мои документы — с той тщательностью, какая бывает только у людей, несущих службу в местах, где любая оплошность может стоить головы, — и, не проронив ни слова, жестом пригласил следовать за собой. Мы пошли по бесконечным, гулким коридорам, устланным красными ковровыми дорожками, мимо дверей, обитых войлоком, мимо часовых, застывших в неподвижности, словно изваяния. Воздух здесь был особенный — спёртый, тёплый, пахнущий старым деревом, мастикой для полов и чем-то ещё, трудноуловимым. Запахом истории? Запахом власти? Не знаю. Но этот запах, смешанный с тишиной, казалось, проникал в самую душу, заставляя сердце биться чаще, а мысли метаться, словно испуганные птицы в запертой клетке. Где-то под ногами скрипнула половица — и этот звук, неожиданно громкий в мёртвой тишине, отозвался у меня в висках тупой, ноющей болью.

В приёмной, отделанной морёным дубом, мне указали на стул с высокой, неудобной спинкой. Я сел, положив фуражку на колени, и принялся ждать. Время тянулось с той особой, мучительной медлительностью, какая бывает только в часы ожидания перед неизвестностью. Мимо меня изредка проходили люди — военные в высоких званиях, штатские с портфелями, — но все они двигались тихо, почти бесшумно, словно тени. Никто не заговаривал, никто не смотрел в мою сторону. Я был здесь чужим, и это одиночество, помноженное на гнетущую атмосферу коридоров власти, начинало действовать на нервы. Я слышал, как тикают часы на стене, как где-то далеко, за толстыми стенами, ухает поезд метро, и эти звуки казались мне неестественно громкими, почти оглушительными.

Сколько я так просидел — полчаса, час, два? — не знаю. Когда дверь, ведущая в кабинет, бесшумно отворилась, и тот самый молчаливый офицер кивнул: «Войдите», — я поднялся с таким чувством, словно только что вынырнул из глубокой, чёрной воды.

Кабинет, в который я ступил, поражал не размерами — хотя он был достаточно велик, — а той нарочитой, почти театральной перспективой, которая заставляла чувствовать себя песчинкой в огромном механизме. Массивный письменный стол в дальнем конце казался крошечным, словно игрушечным, и чтобы достичь его, требовалось преодолеть несколько десятков шагов, и каждый из них отдавался в висках гулким эхом. Вдоль стен, задрапированных тёмными портьерами, стояли стулья с высокими спинками, а над головой нависал лепной потолок, с которого свисала люстра, сейчас, впрочем, не горевшая. Единственным источником света служила настольная лампа под зелёным абажуром — её мягкий, скупой свет выхватывал из мрака лишь небольшой круг вокруг стола, оставляя всё остальное в густой, почти осязаемой тени. Эта игра света и тьмы, казалось, была продумана до мелочей, чтобы посетитель чувствовал себя не в кабинете, а на сцене, где каждое его слово, каждый жест будут оценены незримыми зрителями.

В дальнем конце кабинета, у книжных шкафов, стоял человек. Он был невысок ростом, одет в простой френч, и в его позе, в том, как он, слегка ссутулившись, разбирал какие-то бумаги, не было ничего величественного или угрожающего. Но я, капитан Рощин, повидавший на своём веку немало людей, облечённых властью, сразу почувствовал ту особую, незримую силу, что исходила от этой невысокой фигуры. Силу, не нуждавшуюся ни в погонах, ни в громких речах. Силу, сконцентрированную в одной точке, подобно тому, как линза собирает солнечные лучи. Когда он повернулся, я заметил, как тускло блеснул стеклянный наконечник его трубки, и этот маленький, почти незаметный блик показался мне символом всей той сосредоточенной, нерастраченной энергии, что таилась в этом человеке.

Рядом с ним, чуть поодаль, стояли двое. Одного, грузного, в пенсне, я узнал сразу — нарком Берия. Второго, моложавого, с холодным, ничего не выражавшим взглядом, мне представили: комиссар госбезопасности второго ранга Абакумов.

— Подойдите, товарищ Рощин, — произнёс человек у шкафов, и голос его, негромкий, с лёгким кавказским акцентом, прозвучал отчётливо, словно каждое слово было отделено от другого невидимой паузой. — Садитесь.

Я прошёл эти несколько метров, показавшиеся мне бесконечными, и опустился на указанный стул. Спинка его оказалась столь же неудобной, как и в приёмной, и я невольно выпрямился, чувствуя, как напрягается каждая мышца. Верховный — а это был именно он — некоторое время молчал, раскуривая трубку. Табак пах терпко, сладковато, и дым, поднимавшийся к потолку, образовывал причудливые завитки в свете лампы. Эти завитки, казалось, жили своей собственной жизнью, сворачиваясь в кольца и распадаясь, словно мысли, которые я тщетно пытался собрать воедино.

— Доложите, — произнёс он наконец, не глядя на меня, — как вы раскрыли то дело о хищениях на авиационном заводе. Меня интересует не то, кто украл, а то, как вы на них вышли.

Я понял: экзамен. Экзамен, который мне нужно выдержать во что бы то ни стало. Собравшись с мыслями, я начал докладывать — коротко, чётко, опуская незначительные детали и выделяя главное: метод оперативной игры, внедрение нашего человека в преступную цепочку, перехват канала связи. Я говорил, а он слушал, медленно прохаживаясь вдоль стола, и по его лицу, по тому, как он изредка кивал, я не мог понять, одобряет он меня или нет. Единственное, что я уловил, — это то, как его пальцы, державшие трубку, на мгновение замерли, когда я упомянул о перехвате, и это короткое, почти незаметное движение ободрило меня больше, чем любые слова.

Когда я закончил, он остановился и, вынув трубку изо рта, произнёс:

— Аккуратно сработано. У немца размах больше, но хватка та же. Бюрократическая хватка. Их разведка — это не кинжал. Это бухгалтерская книга, где каждый прокол записан. Они работают с человеческим фактором как со статьёй расходов. Но расход можно списать, а можно и преумножить. Мы должны научиться читать их бухгалтерию.

Затем он подошёл к столу и взял тонкую папку. Я заметил, как напрягся Абакумов — его челюсти сжались, а пальцы, лежавшие на столе, слегка дрогнули.

— Война вступает в решающую фазу, — продолжал Верховный, и голос его стал жёстче. — К лету немцы попытаются взять реванш за Сталинград. Нам точно известно направление — Курский выступ. Они соберут там всё, что у них есть. И не только танки. Их разведка, абвер, бросит против нас всю свою агентурную сеть. Цель — ослепить, лишить связи, нарушить снабжение. Взорванный эшелон, застреленный офицер связи, ложный приказ — всё это стоит дивизии. А то и армии.

Он положил папку на стол и подтолкнул её ко мне.

— Здесь перечень объектов в полосе Центрального и Воронежского фронтов. Узлы связи в Понырях и Золотухино, склад ГСМ в Щиграх, штабы нескольких дивизий. Они будут охотиться не за генералами, а за системой управления.

Я слушал, и перед моим мысленным взором, словно из разрозненных кусочков мозаики, начала складываться картина. Враг был не просто хитёр — он был методичен. Он действовал, как опытный биржевой маклер, просчитывая риски и вкладывая средства только в те операции, что сулили максимальную выгоду. И противостоять ему предстояло мне.

— Поэтому, — продолжал Верховный, — для укрепления этой борьбы будет создан новый орган. «Смерть шпионам». СМЕРШ. Это не просто смена названия. Это переход от обороны к наступлению на невидимом фронте. И вы, капитан Рощин, начнёте это наступление.

Абакумов, до того молчавший, сухо добавил:

— Постановление ГКО будет подписано завтра. Вы направляетесь в распоряжение Военного совета Центрального фронта. Ваша задача — возглавить оперативно-розыскную группу. Основной упор — на агентурную работу по штабам и узлам связи. Объекты, указанные товарищем Сталиным, должны быть взяты под особый контроль.

А Берия, поправив пенсне, произнёс с той вкрадчивой, почти отеческой интонацией, за которой, как я знал, могла скрываться и угроза:

— Враг будет использовать нашу эвакуацию, военнопленных, уголовный элемент. Каждый вышедший из окружения, каждый освобождённый должен пройти через ваше сито. Доверять нельзя никому. Проверять — всех. Ваша подозрительность — теперь главное оружие государства.

Мне оставалось лишь принять это. Я встал, чувствуя, как груз ответственности, только что возложенный на мои плечи, давит всей своей тяжестью. Но вместе с тем во мне росло и другое чувство — то холодное, сосредоточенное возбуждение, что бывает у мастера, получившего в руки сложный, но интересный заказ.

— Разрешите идти? — спросил я.

— Идите, — ответил Верховный, вновь закуривая трубку. — И помните: ваша работа — не карать. Карать всегда успеем. Ваша работа — знать. Знать врага лучше, чем он знает себя сам.

Я вышел в коридор, сжимая в руке папку с перечнем объектов. За окнами, сквозь плотные шторы, уже пробивался серый, неверный свет занимающегося утра. Москва пробуждалась, не ведая того, что в её кремлёвских стенах только что была решена судьба тысяч людей — тех, кто уже сейчас, в эти самые минуты, готовил свои диверсии на Курской дуге, и тех, кому предстояло их остановить.

Я спустился по лестнице, миновал молчаливых часовых и вышел на свежий, пропитанный запахом мокрого снега воздух. Снегопад прекратился, и в сером утреннем небе, над башнями Кремля, проступали первые, ещё бледные проблески зари. Я глубоко вдохнул — и почувствовал, как холодный воздух обжигает лёгкие, прочищая голову после душной атмосферы кабинета. У подъезда меня ждал всё тот же автомобиль. Я сел в него и приказал ехать в управление. В голове роились тысячи мыслей, и каждая из них была горше другой. Но одна мысль выделялась среди прочих своей ясностью и холодной, как сталь клинка, определённостью: я, капитан Рощин, отныне не просто офицер госбезопасности. Я — один из тех, кто призван плести свою собственную паутину. Паутину, в которой должен будет запутаться враг. И я сделаю это. Чего бы мне это ни стоило.




Глава 2. Формирование группы и эшелон на фронт

Три дня, последовавшие за моей достопамятной аудиенцией в Кремле, вместили в себя столько хлопот, волнений и забот, что иному человеку хватило бы на целую жизнь. Я носился по Москве, словно загнанная лошадь, с одного конца на другой – из управления в управление, из отдела в отдел, подписывая бумаги, получая предписания, формируя штат. И в этой суете, в этом водовороте казённых формальностей, подчас терялось самое главное – ощущение того, что ты не просто винтик в огромной машине, а живой человек, от решений которого зависят судьбы других живых людей. Где-то на задворках сознания теплилась мысль, что вот-вот всё изменится, что я шагну в неведомое, но пока – только бумаги, подписи, печати, бесконечные очереди в коридорах Наркомата.

Моим первым и, пожалуй, самым важным делом был подбор людей. Ибо я, капитан Рощин, достаточно повидал на своём веку, чтобы знать: никакая, даже самая блестящая стратегия не стоит и ломаного гроша, если её некому исполнять. Армия – это не только пушки и танки. Армия – это люди. И в моей, невидимой армии, люди значили ещё больше, чем в обычной. Здесь, на тайном фронте, где враг не носил мундира и не атаковал в открытую, каждый боец должен был обладать особыми качествами – не столько физической силой, сколько остротой ума, выдержкой и той редкостной способностью видеть в хаосе систему, а в случайности – закономерность.

Личные дела, которые мне предстояло изучить, лежали на столе высокой стопкой. Каждое из них представляло собой не просто перечень анкетных данных, а скорее сжатый до нескольких страниц роман. Здесь были люди с безупречными послужными списками, чья карьера напоминала гладкую, прямую дорогу, и люди, чьи биографии пестрели тёмными пятнами – окружения, плен, пребывание на оккупированной территории. Отбирать кого-то из них, отвергая других, было делом мучительным в нравственном отношении. За каждой строкой «находился в окружении» стояла, возможно, трагедия человека, честно исполнившего свой долг, но попавшего в жернова обстоятельств. А за каждой строкой «прошёл фильтрацию» мог скрываться умело замаскированный враг.

Первым, на ком остановился мой выбор, был Иосиф Львович Рубинчик – человек, чьё имя я произношу с чувством глубокой, почти сыновней признательности. Мы познакомились с ним ещё в сороковом, когда я, молодой оперуполномоченный, расследовал дело о хищении секретной документации на одном из оборонных заводов. Уже тогда Рубинчик, работавший в техническом отделе, поразил меня своим умением находить закономерности там, где другие видели лишь хаос цифр и символов. Он был невысок, сутуловат, с вечно прищуренными близорукими глазами, которые, казалось, постоянно всматривались во что-то, недоступное обычному зрению. Его кабинет, куда я зашёл в тот памятный день, напоминал не место работы государственного служащего, а скорее лабораторию алхимика: повсюду громоздились самодельные приборы из шестерёнок, ламп и мотков проволоки, на столах лежали груды перфокарт, а в воздухе витал едва уловимый запах канифоли и нагретого металла. Когда я вошёл, он сидел, склонившись над сложной диаграммой, и его тонкие, нервные пальцы чертили какие-то линии, словно он общался с невидимым собеседником.

– Иосиф Львович, – обратился я к нему, когда он наконец заметил моё присутствие и поднял голову, – у меня к вам дело чрезвычайной важности. Я формирую группу для работы на Центральном фронте. Мне нужны лучшие умы. И вы – первый в моём списке.

Рубинчик снял очки и протёр их кончиком галстука – жест, который я запомнил на всю жизнь, ибо он означал у него высшую степень сосредоточенности. Его глаза, близорукие и внимательные, смотрели на меня с рассеянной, чуть извиняющейся улыбкой, какая бывает у людей, чьи мысли постоянно витают где-то в иных, более интересных сферах.

– На фронт? – переспросил он, и в его голосе не было ни страха, ни воодушевления, лишь спокойная, почти будничная готовность. – Что ж, я, признаться, никогда не думал, что мои скромные познания могут пригодиться на поле боя. Но если вы считаете, что от моих таблиц и шифров там будет толк… я готов.

Так он стал моим главным криптографом и аналитиком – человеком, которому суждено было распутать не одну вражескую головоломку. И теперь, оглядываясь назад, я не могу не воздать должного этому скромному, тихому труженику, чей вклад в нашу общую победу был поистине неоценим.

Вторым, на ком я остановил свой выбор, был Семён Ильич Лыков – фигура, противоположная Рубинчику во всех отношениях. Если Иосиф Львович был кабинетным учёным, человеком мысли, то Лыков был человеком действия. Родом из вологодских крестьян, он сохранил ту особую, мужицкую хватку, что позволяла ему ориентироваться в самых сложных ситуациях с тем же спокойным, чуть насмешливым прагматизмом, с каким его предки валили лес и пахали землю. Его лицо, простое и открытое, с голубыми глазами, могло показаться простаковатым, но я-то знал, что за этой внешностью скрывается ум острый, цепкий и совершенно беспощадный к врагам. В нём не было ни грамма рефлексии, что так часто мешает людям образованным принимать быстрые и жёсткие решения. Он действовал, как сама природа, – просто, эффективно и без лишних сантиментов.

Именно с Лыковым и связан тот эпизод, который я намерен здесь изложить подробно, ибо он, как мне кажется, ярче всяких характеристик обрисовывает и суть этого человека, и ту суровую, но справедливую мораль, что царила в наших рядах. Случилось это на Казанском вокзале, откуда наш эшелон должен был отправиться в расположение штаба фронта. День стоял серый, промозглый, и в воздухе, перенасыщенном влагой, смешивались запахи паровозной гари, мокрых шинелей, махорки и того особого, казённого духа, что исходит от армейских складов. Погрузка шла в нервной, лихорадочной спешке, ибо время поджимало, а эшелон нужно было отправить точно по графику – ни на минуту позже, иначе фронт остался бы без подкрепления.

Я проверял укладку нашего немногочисленного, но крайне ценного оборудования – радиостанций, шифроблокнотов, карт, – когда краем глаза заметил какое-то смятение у штабеля ящиков с продовольствием. Два сержанта из хозвзвода, с лицами, выражавшими одновременно и крайнюю степень смущения, и туповатое упрямство, мялись перед невозмутимым, как скала, Лыковым. Чуть поодаль стоял ящик с тушёнкой, и в нём, среди аккуратных рядов банок, зияла предательская пустота – место трёх банок, словно вырезанных ножом. Лыков, скрестив на груди свои массивные, привыкшие к топору и лопате руки, смотрел на провинившихся с выражением, которое я мог бы определить как смесь отеческой укоризны и искреннего, почти философского интереса.

– Значит, так вы, орлы, фронту помогаете, – произнёс он тихо, но веско, и в его голосе не было ни гнева, ни угрозы – только та спокойная, тяжеловесная уверенность, что бывает у человека, знающего себе цену. – Не штыком, значит, врага, а ложкой. Тактика, спору нет, новая. В уставах, правда, пока не прописана, но, думаю, после войны отдельную главу добавят.

Сержанты, красные как раки, принялись было что-то бормотать – про пересортицу на складе, про то, что ящик, мол, «таким и пришёл», – но Лыков остановил их лёгким движением ладони, словно отгоняя назойливых мух. Его голубые глаза, обычно добродушные, сузились, и в них мелькнул тот самый холодный, стальной блеск, который я хорошо знал по его допросам.

– Не трудитесь, – сказал он. – Легенду о складе я и сам сочинить могу, дайте срок. Дело ваше, конечно, нехитрое. Голод, он, известно, разума не прибавляет. Но только подумайте вот о чём. Солдат, который в окопе сидит, в холоде да в грязи, он эту тушёнку как манну небесную ждёт. Каждая банка на взвод идёт, по ложке на брата. А без вашей банки – на две ложки меньше. Это, может, в бою и незаметно. А вот ночью, перед атакой, когда сосёт под ложечкой, солдат эту нехватку чует. И знаете, орлы, о чём он в ту минуту думает? Не о Родине. И не о Сталине. Он о вас думает. О тех, кто в тылу, в тепле, его паёк подъел.

Повисла пауза – тяжёлая, гнетущая, как предгрозовое небо. Сержанты стояли, опустив головы, и я видел, как у одного из них дрожат губы. Не от страха перед трибуналом – от стыда. Ибо нет наказания страшнее, чем то, которое пробуждает в человеке совесть. Лыков это знал. И он, в совершенстве владея искусством человеческой инженерии, нанёс последний, завершающий удар.

– Вот что, – сказал он уже совсем другим, деловым тоном, и в его голосе вновь зазвучала та самая мужицкая рассудительность, что всегда помогала ему находить выход из самых запутанных ситуаций. – В эшелоне у нас бойцов человек тридцать, и все они будут глядеть за хозяйством в оба. Но если вы, орлы, поможете мне проследить, чтобы за дорогу ни одна банка больше никуда не запропастилась, – он сделал паузу, давая словам осесть, – я забуду о том, что сейчас видел. И о том, что вы мне тут так складно врали, тоже забуду. Идёт?

Сержанты, ещё не веря своему счастью, закивали так часто, что их головы, казалось, вот-вот оторвутся от шей. Лыков, заметив меня, лишь коротко, по-уставному кивнул и произнёс вполголоса, будто извиняясь:

– С таким народом, товарищ капитан, воевать можно. Вороватый – значит, хозяйственный. Приучим. Был бы человек хороший, а плохого мы из него, ежели надо, и сами сделаем.

Я ничего не ответил. Да и что тут было отвечать? В этом коротком эпизоде, занявшем от силы пять минут, проявилась вся суть моего заместителя. Он не стал карать – он завербовал. Не стал запугивать – он привязал к себе этих людей узами стыда и общей ответственности. Это был прирождённый охотник за душами, и я знал, что в грядущих операциях его талант сослужит нам неоценимую службу.

Эшелон наш, состоявший из нескольких товарных вагонов, переоборудованных под перевозку людей, и платформ с зачехлённой техникой, отправился в путь ближе к полуночи. Дорога на фронт – это всегда особое, ни с чем не сравнимое испытание. Ты сидишь в натопленном, пропахшем махоркой и соляркой вагоне, слушаешь мерный перестук колёс и думаешь. О чём? О разном. О доме, который остался где-то далеко, за сотни километров, и который, возможно, ты уже никогда не увидишь. О товарищах, с которыми завтра, быть может, пойдёшь в бой. О враге – том невидимом, но оттого ещё более опасном враге, что ждёт тебя на незнакомой, изрытой воронками земле. И постепенно, под этот монотонный аккомпанемент, мысли твои из беспорядочного, лихорадочного потока превращаются в нечто цельное, собранное, как винтовка перед атакой.

За окнами вагона мелькали станции – полустанки, разъезды, маленькие города, которые война превратила в серые, обугленные призраки. На каждой, даже самой захудалой, кипела работа – женщины в телогрейках разгружали составы с углём и лесом, подростки, казавшиеся слишком маленькими для своих лопат, чистили пути от снега, старики с красными повязками на рукавах регулировали движение. И над всем этим, над этой кипучей, самоотверженной деятельностью, витал дух суровой, молчаливой решимости. Никто не жаловался. Никто не роптал. Все понимали: ещё одно, последнее усилие – и враг будет сломлен. Я смотрел на эти лица, и в каждом из них, в каждой морщинке, в каждом усталом взгляде я читал ту же мысль, что жила и во мне: мы не отступим. Мы дойдём.

Наконец, на исходе третьих суток пути, глубокой ночью, когда небо на горизонте уже подрагивало от далёких зарниц, мы прибыли в расположение штаба Центрального фронта. Штаб этот, как и положено прифронтовому штабу, размещался не в городе, а в густом, пахнущем прелой хвоей лесу, в сложной системе блиндажей и землянок, тщательно укрытых маскировочными сетями от всевидящего ока вражеской авиации. Здесь не было той суеты, что царила на вокзалах. Здесь царила сосредоточенная, деловая тишина, нарушаемая лишь гулом далёкой канонады да треском поленьев в железных печках. В этой тишине, среди запаха сырой земли и дыма, я остро ощутил, что моя война только начинается.

На страницу:
1 из 4