
Полная версия
Мессия
Потому что мысль о том, что отец может умереть раньше, чем я успею попробовать всё возможное, пугала больше смерти.
***
Мы свернули за угол старой ратуши, и впереди наконец показалось длинное двухэтажное здание городского госпиталя.
Когда-то белая штукатурка на его стенах казалась почти праздничной. Теперь её покрывали бесконечные серые потёки дождя, местами проступала голая кирпичная кладка, а окна нижнего этажа почти постоянно оставались открытыми, несмотря на холод, потому что врачи уже перестали надеяться очистить палаты благовониями и теперь спасались самым простым средством — воздухом.
Во дворе было непривычно людно.
Повозки прибывали одна за другой. Одни привозили заболевших. Другие — раненых. Третьи...
— Госпожа Вайс!
Я обернулась. Навстречу нам быстрым шагом спешил Эрих Клейн. Молодой ассистент отца выглядел так, словно за последние недели постарел сразу на несколько лет. Под глазами залегли густые синеватые тени, воротник халата был наспех застёгнут не на ту пуговицу, а на правой щеке темнел свежий порез — наверное, снова брился уже впопыхах прямо перед сменой.
Увидев меня, он заметно выдохнул.
— Слава Богу... Я как раз собирался идти к вашему дому.
У меня внутри всё оборвалось.
— Отец?..
— Нет... нет, не волнуйтесь.
Он быстро поднял ладони, будто боялся, что я сейчас не выдержу.
— Я приходил ещё затемно. Доктор Фогель просил передать, что сегодня мы снова зайдём его осмотреть. Просто... — он запнулся, переводя дыхание, — ...нам очень нужна ваша помощь.
Я почувствовала, как рядом едва заметно напрягся Михаэль.
— Что случилось? — спросил он.
Эрих устало провёл ладонью по лицу.
— Всё. - Он невесело усмехнулся. — Мы захлёбываемся. Из прифронтового перевязочного пункта привезли ещё двадцать три человека. Половина — с пулевыми ранениями, осколками артиллерийских снарядов и глубокими штыковыми ранами, остальные — с заражёнными ранами, которые уже начинали темнеть по краям.... - Он на секунду прикрыл глаза. — Нам уже некуда ставить койки.
Я молча смотрела на него. Наверное, именно так выглядит человек, который слишком долго не имел права остановиться.
— Доктор Фогель уже восемнадцать часов не выходил из операционной, — продолжил Эрих тише. — Доктор Беккер спорит с ним почти без перерыва. Фогель требует сначала брать тех, кого ещё можно вернуть к жизни после операции. Беккер говорит, что пока мы режем одного, трое инфекционных успевают умереть в лихорадке. Они уже час спорят. И оба понимают, что неправы. Потому что правого решения сегодня не существует. - Он горько усмехнулся. — А мы с Конрадом уже начали путаться, кого искать первым — хирурга, священника или носильщиков.
Михаэль впервые заговорил после долгого молчания.
— Конрад внутри?
— Да.
— Тогда я к Конраду.
Эрих кивнул.
— Он как раз просил вас. Сказал... — молодой врач виновато посмотрел на Михаэля, — ...что один уже не справляется.
На лице Михаэля почти ничего не изменилось. Только едва дрогнула линия его челюсти.
Он понимал. Это означало не просто исповеди. Это означало умирающих. Очень много умирающих.
Он повернулся ко мне.
— Люция. - Я подняла голову. — Мы ненадолго разделимся. Я помогу Конраду. Ты — Фогелю. Если поймёшь, что больше не можешь смотреть...
Я ждала окончания. Но он неожиданно покачал головой.
— Нет. Попробуй посмотреть ещё раз. Иногда именно после этого врач начинает видеть то, чего раньше не замечал.
Я неожиданно улыбнулась. Совсем немного.
— Чтобы снова доказывать Фогелю, что он ошибается.
— Он всё равно не признается.
— Зато потом обязательно сделает так, как сказала ты.
— И убедит всех, что сам до этого додумался.
На мгновение между нами снова возникло то почти забытое ощущение нормальной жизни — лёгкая колкость, привычный обмен репликами, который ещё месяц назад показался бы совершенно обыденным. И именно поэтому оно оказалось таким драгоценным.
Потому что уже в следующую секунду двери госпиталя распахнулись, и наружу выбежал санитар, испачканный кровью почти до локтей.
— Доктор Клейн!
— Что ещё?
— Срочно в операционную! Доктор Фогель просит всех! Он говорит... он говорит, что без дополнительных рук мы его потеряем...
Санитар не договорил. Но никто уже не спрашивал, кого именно.
Эрих уже сорвался с места.
— Простите...
Я ещё несколько мгновений смотрела ему вслед. Потом подняла голову на Михаэля. Он молча поправил на моих плечах промокший воротник пальто — совсем коротким, почти незаметным движением.
— Ты придёшь?
Он посмотрел сначала на двери госпиталя, потом на башню собора, почти растворившуюся в сером дожде.
— Если Господь отпустит меня раньше смерти.
Я кивнула.
***
Стоило переступить порог, как госпиталь вновь сомкнулся вокруг меня своим тяжёлым, влажным дыханием. Воздух здесь всегда был гуще, чем снаружи, словно сами стены успели пропитаться человеческой болью настолько глубоко, что теперь медленно отдавали её обратно каждому, кто входил внутрь. Над огромными медными котлами непрерывно поднимался горячий пар. В нём смешивались резкий запах уксусных обтираний, терпкий дым полыни и можжевельника, которыми тщетно пытались очищать заражённый воздух, тяжёлый аромат спиртовых настоек, железистый запах свежей крови, человеческого пота, отсыревших шинелей и шерсти. Всё это давно перестало существовать по отдельности. Госпиталь пах только одним — бесконечной борьбой за жизнь.
Я поймала себя на мысли, что больше не морщусь.
В длинном коридоре почти невозможно было разойтись.
Санитары несли носилки. Сёстры милосердия из приюта Святой Агатты, придерживая длинные подолы серых платьев, почти бегом несли тяжёлые медные вёдра. Молодые помощники врача, едва успевшие окончить обучение, торопливо переносили перевязочный материал, коробки с хирургическими инструментами, тазики с прокипячёнными бинтами. Никто не шёл. Все бежали. Только больные оставались неподвижны.
— Осторожнее!
Мимо меня пронеслись двое санитаров. На носилках лежал совсем молодой солдат.
Его шинель была разрезана почти до самого пояса, открывая тяжёлую огнестрельную рану чуть ниже ключицы. Кровь уже не била толчками — она медленно сочилась из глубины тканей, пропитывая повязку густым тёмным пятном, а при каждом вдохе из раневого отверстия вместе с кровью выступали пузырьки воздуха.
Я невольно задержала взгляд. Отец показывал мне такие повреждения на анатомических рисунках. При каждом вдохе из глубины раны с тихим влажным всхлипом выходили кровавые пузырьки воздуха. Я сразу узнала этот звук. Отец показывал мне подобные повреждения на анатомических таблицах и однажды сказал, что лёгкое никогда не лжёт хирургу: если грудная клетка начинает дышать через рану, значит сама жизнь уже ищет другой выход из человеческого тела.
Я машинально сделала шаг вслед за носилками.
— Люция.
Голос остановил меня. Доктор Фогель стоял в конце коридора. Он стягивал пропитанные кровью кожаные перчатки с тем упрямством, с каким человек пытается закончить ещё одно дело только потому, что уже не имеет права остановиться.
Я никогда прежде не замечала этого. Фогель всегда казался мне человеком, которому неведома растерянность. Высокий. Седой. Безукоризненно прямой. Даже во время самых тяжёлых операций он двигался с почти математической точностью. Теперь же передо мной стоял просто очень уставший человек.
Он дважды безуспешно потянул край перчатки. Только с третьей попытки сумел стянуть её с руки. На тыльной стороне ладони проступили глубокие красные следы. Кожа была сморщенной от бесконечных омовений, покрытой мелкими болезненными трещинами, некоторые из которых уже кровоточили.
Фогель заметил мой взгляд. Коротко усмехнулся.
— Не советую стареть, фройляйн Вайс.
— Вам ещё далеко.
Он усмехнулся.
— Это вы сейчас как будущий врач говорите или как воспитанная барышня?
— Как человек, который слишком часто видел вас за операционным столом, чтобы поверить, будто вы способны состариться.
Он на мгновение прикрыл глаза, будто собираясь с мыслями, затем снова посмотрел на меня уже совсем другим взглядом — не как на дочь своего коллеги, а как на человека, которого собирался впустить туда, куда до сих пор почти никого не впускал.
— Пойдёмте. — До сих пор вам казалось, что хирургия состоит из точных движений и верных решений. Сегодня вы впервые увидите то, о чём не пишут ни в одном учебнике. Самая тяжёлая операция начинается тогда, когда ты понимаешь, что все знания уже закончились, а человек перед тобой всё ещё жив.
Он распахнул передо мной тяжёлую дверь операционной.
***
Тяжёлая дубовая дверь распахнулась медленно, с тем негромким, глухим скрипом, который бывает только у старых зданий, переживших слишком много зим, и за ней передо мной открылось помещение, совершенно не похожее на ту хирургию, которую я годами представляла себе ребёнком, наблюдая за работой отца. Тогда мне казалось, что операционная — это место почти торжественное, наполненное уверенностью людей, знающих человеческое тело лучше, чем оно само, однако реальность встретила меня совсем иначе: густым влажным жаром, поднимавшимся от нескольких медных котлов, в которых непрерывно кипела вода, тяжёлым запахом уксуса, горячего металла, крепких спиртовых настоек, расплавленного воска и крови, настолько въевшимся в деревянные стены, что казалось, будто сам госпиталь уже научился дышать человеческой болью.
Окна были распахнуты настежь, несмотря на непрекращающийся дождь, и холодный ветер безуспешно пытался вытолкнуть наружу этот плотный воздух, смешанный с паром, лекарственными испарениями и усталостью десятков людей, которые уже не различали между собой день и ночь. Снаружи, за мутными от дождевой воды стёклами, ветер безжалостно раскачивал почерневшие ветви каштанов, а здесь, внутри, всё существовало по собственному времени — времени, в котором каждая минута измерялась не ударами часов, а количеством ещё живых людей.
Вдоль дальней стены несколько сестёр милосердия почти машинально разрывали старые льняные простыни на длинные полосы, складывая их в аккуратные стопки будущих бинтов, тогда как молодые помощники переносили с одного стола на другой тяжёлые эмалированные миски, наполненные только что прокипячёнными инструментами, которые поблёскивали в облаках горячего пара так, словно были изготовлены не человеческими руками, а каким-то ювелиром, никогда прежде не державшим в ладонях кровь. Длинные анатомические ножницы, костные пилы, изогнутые распаторы, крючки самых разных размеров, массивные щипцы и тонкие иглодержатели лежали на белых полотенцах с такой почти пугающей аккуратностью, что эта безукоризненная упорядоченность ещё сильнее подчёркивала хаос, царивший вокруг.
Я невольно замедлила шаг, потому что взгляд сам собой остановился на длинной ампутационной пиле, зубцы которой были отполированы настолько тщательно, что даже тусклый дневной свет отражался в них холодными серебристыми отблесками. Совсем недавно эта вещь оставалась для меня лишь очередным предметом из отцовского кабинета: Лука позволял мне осторожно держать её в руках, объясняя, почему зубья располагаются именно под таким углом, зачем рукоять имеет подобную форму и почему хороший хирург обязан знать собственный инструмент почти так же хорошо, как знает человеческий скелет. Тогда эти рассказы казались мне удивительными уроками анатомии, почти научной игрой, но теперь, стоя посреди настоящей операционной, я вдруг с болезненной ясностью осознала, что каждая царапина на потемневшем металле появилась не случайно, а была следом чьей-то жизни, чьей-то боли и чьего-то последнего шанса остаться человеком, вернувшись с войны уже без руки или без ноги.
— Не задерживайтесь у входа, фройляйн Вайс, — негромко произнёс доктор Фогель, не повышая голоса и даже не оборачиваясь, словно был уверен, что я и без того пойду следом. — Сегодня вам предстоит увидеть слишком многое, чтобы позволить себе начать знакомство с госпиталем через дверной проём.
Я молча приблизилась к операционному столу, стараясь не мешать людям, которые двигались вокруг него с той удивительной слаженностью, какую можно было увидеть только там, где каждый уже слишком хорошо знает собственную работу и потому перестаёт замечать самого себя, полностью растворяясь в общем движении. Здесь никто не суетился, никто не отдавал громких приказов и не пытался казаться важнее остальных — наоборот, всё происходило так спокойно и размеренно, что со стороны могло показаться, будто эти люди готовятся вовсе не бороться за человеческую жизнь, а исполняют давно выученный церковный обряд, в котором ошибиться означает согрешить перед самим Богом.
На высоком операционном столе уже лежал молодой солдат, едва ли успевший перешагнуть двадцатилетний рубеж. Под действием эфира его лицо казалось непривычно безмятежным, почти мальчишеским, и лишь иссиня-бледная кожа с проступившими под ней тонкими прожилками, запёкшаяся грязь под ногтями да обветренные ладони, покрытые десятками старых мозолей, напоминали о том, что ещё вчера эти руки сжимали оружие, рыли окопы и вытаскивали товарищей из-под артиллерийского огня. Теперь же они безвольно лежали вдоль тела.
Шинель уже успели аккуратно разрезать вдоль швов, не утруждая себя расстёгиванием пуговиц, пропитанная дождевой водой тяжёлая шерсть была отброшена в сторону вместе с окровавленной гимнастёркой, и обнажённая грудная клетка резко выделялась своей почти болезненной белизной на фоне грубых деревянных досок операционного стола. Под правой ключицей темнело небольшое пулевое отверстие — настолько маленькое и почти правильной круглой формы, что человек, никогда не державший в руках медицинского атласа, наверняка не поверил бы, будто подобная рана способна убить.
Отец всегда говорил обратное.
Он любил повторять, что человеческое тело редко предупреждает о настоящей опасности громкими криками. Роковые повреждения почти всегда выглядят удивительно скромно, словно сама смерть предпочитает входить в дом не через распахнутые ворота, а через чуть приоткрытую дверь, которую поначалу никто не считает нужным закрывать.
Я поймала себя на том, что машинально повторяю его слова про себя, пока доктор Фогель медленно проводил кончиками пальцев вокруг раневого канала, не столько ощупывая ткани, сколько прислушиваясь к ним с той особенной внимательностью, которую я прежде замечала только у Луки. Со стороны это движение казалось почти ласковым, и лишь спустя годы занятий анатомией я поняла, насколько многое опытный хирург способен узнать одним только прикосновением: где начинается воспаление, насколько глубоко ушла пуля, есть ли под пальцами обломок ребра, успела ли кровь заполнить грудную полость или пока ещё продолжает искать себе выход.
— Входное отверстие чистое... — почти шёпотом произнёс он, не отрывая взгляда от раны. — Выходного нет.
Эрих Клейн уже протягивал ему длинный серебристый зонд, и доктор принял инструмент так естественно, будто они заранее условились обо всех последующих движениях. Никто не задавал лишних вопросов, никто не торопил друг друга, и именно это поразило меня сильнее всего. Мне казалось, что в операционной люди должны говорить громко, перебивая один другого, отдавая команды, споря, но здесь слова были редкостью. Всё происходило благодаря памяти рук, которая, наверное, рождается лишь после сотен одинаковых операций.
— Пульс?
— Сто двадцать восемь.
— Дыхание?
— Частое. Поверхностное.
— Температура?
— Тридцать девять.
Фогель едва заметно кивнул, словно услышал не цифры, а подтверждение собственных мыслей, после чего осторожно ввёл металлический зонд в глубину раны. Я невольно задержала дыхание, наблюдая за тем, как инструмент медленно исчезает под кожей, раздвигая повреждённые ткани, а затем, наткнувшись на что-то твёрдое, едва слышно звякнул.
— Вот она...
Никто не выдохнул. Никто не обрадовался. Все понимали, что найти пулю — ещё не значит спасти человека.
Беккер осторожно развёл края раны широкими крючками, обнажив тёмно-красные мышцы, влажно поблёскивавшие в свете керосиновых ламп, и я увидела человеческое тело не на рисунке учебника и не на препарате анатомического театра, а живым — вздрагивающим от каждого вдоха, наполненным кровью, теплом и той удивительной сложностью, перед которой меркли все страницы книг. Я почувствовала почти болезненное восхищение тем, насколько совершенно был устроен человек и насколько беспомощным он становился, стоило одному крошечному кусочку свинца нарушить этот хрупкий порядок.
Фогель работал с той почти пугающей неторопливостью, которая могла родиться лишь у человека, давно научившегося не позволять собственным чувствам управлять руками. Со стороны могло показаться, будто время вокруг него замедлялось само собой: каждая салфетка ложилась именно туда, где должна была лежать, а движения его пальцев были настолько экономными и точными, что казалось невозможным представить их способными причинять боль. И всё же именно эти спокойные руки сейчас медленно раздвигали живые ткани, открывая человеческую грудную клетку так, словно перед ним находился не человек, а чрезвычайно сложный механизм, устройство которого необходимо понять прежде, чем пытаться починить.
Из глубины раны показалась тонкая струйка крови, значительно темнее той ярко-алой, к которой я привыкла, наблюдая за обычными порезами и хирургическими вмешательствами отца. Она медленно стекала вдоль ребра, густая и почти чёрная в полумраке ламп, пока Эрих аккуратно промакивал её сложенными в несколько раз льняными салфетками, уже через несколько секунд превращавшимися в тяжёлые влажные комки ткани.
— Отсос, — негромко произнёс Фогель.
Помощник тут же подал длинную стеклянную трубку, соединённую с ручным аспиратором, и густая кровь медленно начала уходить из операционного поля, открывая взгляду повреждённые мышцы, белёсые края надкостницы и удивительно правильную дугу ребра. Живое человеческое тело совершенно не походило на аккуратные гравюры учебников. Всё двигалось, сокращалось, пульсировало, отвечало на каждое прикосновение врача, словно само пыталось участвовать в собственной борьбе за жизнь.
В какой-то момент Фогель осторожно коснулся металлическим зондом внутренней поверхности ребра, и тихий, едва различимый скрежет металла о кость заставил меня непроизвольно вздрогнуть. Звук оказался неожиданно сухим, почти бытовым, но именно он сильнее любого крика напоминал о том, что под этими слоями кожи, мышц и крови находится настоящий человеческий скелет — такой же прочный и одновременно такой же уязвимый, как у каждого из нас.
— Щипцы.
Беккер без слов вложил инструмент ему в руку.
Длинные изогнутые бранши медленно исчезли в глубине раны, и на несколько секунд в операционной воцарилась такая тишина, что я отчётливо услышала, как где-то за окном дождевые капли непрерывно стучат по жестяному карнизу. Никто не произносил ни слова. Даже сестры, ещё минуту назад переходившие между столами, словно замерли, понимая, что сейчас наступает тот самый момент, ради которого была проделана вся предыдущая работа.
Наконец Фогель очень медленно отвёл руку назад.
Между тонкими губками щипцов тускло блеснул небольшой бесформенный кусочек свинца, деформированный настолько сильно, что уже трудно было поверить, будто ещё совсем недавно он с чудовищной скоростью рассекал воздух, неся с собой чью-то смерть.
Пуля с негромким металлическим звоном упала в эмалированную миску. Этот звук почему-то показался мне удивительно коротким. Слишком коротким для того, сколько боли успел принести этот крошечный кусочек металла.
Эрих облегчённо перевёл дыхание. Беккер едва заметно расправил плечи. Кто-то из молодых помощников даже позволил себе слабую улыбку. Но доктор Фогель не изменился в лице. Он продолжал смотреть на грудную клетку так внимательно, словно видел перед собой не конец операции, а только её начало.
И именно тогда меня впервые кольнуло необъяснимое беспокойство. Что-то оставалось неправильным. Настолько неуловимо неправильным, что я не смогла бы объяснить этого даже самой себе.
Я перевела взгляд на лицо солдата.
Под действием эфира оно по-прежнему оставалось неподвижным, однако кожа вокруг губ постепенно приобретала синеватый оттенок, который становился заметнее буквально с каждым новым вдохом. Мне показалось, что это всего лишь игра света, отражавшегося от мокрых окон, но уже в следующее мгновение я заметила другое: левая половина грудной клетки продолжала спокойно подниматься и опускаться, тогда как правая словно начала отставать, совершая вдох не полностью, а какими-то короткими, беспомощными рывками.
Перед глазами неожиданно всплыла одна из старых записей Луки, которую я перечитывала бессчётное количество раз, пытаясь понять каждое слово, написанное его быстрым почерком на полях медицинского справочника. Тогда он оставил короткую пометку, почти незаметную между страниц:
"Наблюдай не за раной. Рана почти всегда врёт. Смотри, как ведёт себя весь человек."
Я вновь посмотрела на лицо раненого. Потом на грудную клетку. Потом снова на губы. И сердце вдруг забилось так сильно, что я почти перестала слышать всё происходящее вокруг.
Каждый вдох становился чуть менее глубоким предыдущего, будто лёгкое постепенно забывало, зачем ему вообще нужно расправляться.
Неожиданно я вспомнила один из вечеров, когда отец, закончив очередную операцию, посадил меня рядом с собой за письменный стол и, разложив старые анатомические рисунки грудной клетки, долго объяснял, что человеческий организм редко погибает от самой пули.
— Пуля, Люция, — тогда сказал он, осторожно касаясь кончиком карандаша тонкой линии, обозначавшей плевру, — всего лишь открывает дверь. Убивает то, что входит вслед за ней.
Я судорожно перевела взгляд с лица солдата обратно на раскрытую рану. Воздух. Не кровь. Воздух. Я сама не заметила, как сделала шаг вперёд.
Фогель уже собирался наложить первый глубокий шов, когда слова сами сорвались с моих губ.
— Простите...
Никто не ответил. Я поняла, что меня попросту не услышали. Слишком тихо. Слишком неуверенно. Слишком по-детски.
— Простите... — повторила я уже громче, чувствуя, как внутри всё сжимается от страха совершить ошибку. — Господин доктор...
На этот раз Фогель поднял голову. В его взгляде не было раздражения. Лишь короткое удивление человека, которого отвлекли в самый ответственный момент.
— Что такое?
Мне казалось, что если сейчас я ошибусь, то больше никогда не смогу переступить порог этой операционной. Все смотрели на меня. Даже Беккер перестал удерживать расширитель. Эрих замер с иглой в руках.
Я почувствовала, как предательски пересохло во рту.
— Его... — голос едва не сорвался, но я заставила себя продолжить. — Его правая половина груди почти перестала подниматься... и губы... - Я сглотнула. — Они становятся синими.
Фогель ничего не ответил. Он лишь мгновенно перевёл взгляд на лицо солдата. Потом на грудную клетку. Ещё через секунду его выражение резко изменилось.
Он отбросил уже приготовленную иглу обратно на полотенце.
— Стойте.
Всего одно слово. Но его оказалось достаточно, чтобы вся операционная вновь пришла в движение.
Доктор быстро положил ладонь на правую сторону груди раненого, затем несколько раз осторожно постучал согнутыми пальцами по межрёберным промежуткам, словно прислушиваясь к тому, что скрывалось под ними.
Тишина длилась всего несколько мгновений.
— Чёрт...
Наверное, впервые за всё время я услышала, как Генрих Фогель позволяет себе забыть о врачебной сдержанности.
Толстая серебристая игла легко вошла между рёбрами, и доктор Фогель, не сводя глаз с грудной клетки раненого, коротко кивнул Эриху. Тот уже успел соединить её с тонкой каучуковой трубкой, другой конец которой исчезал в стеклянном сосуде с раствором борной кислоты. Несколько бесконечно долгих мгновений не происходило ничего, а затем на поверхности жидкости один за другим начали всплывать крупные пузырьки воздуха. Грудная клетка юноши медленно, будто нехотя, стала подниматься ровнее, его судорожные вдохи перестали рвать всё тело, и в операционной впервые за долгое время воцарилась осторожная, почти испуганная надежда.
— Хорошо... — едва слышно выдохнул Эрих.
— Пока ещё нет.
Фогель не позволил себе облегчения. Он внимательно следил за лицом раненого, за цветом его губ, за тем, как медленно расправлялось повреждённое лёгкое, понимая, что самая опасная часть операции ещё только начинается.
— Промываем.
Тёплый раствор борной кислоты медленно полился в глубину раны. Затем Беккер подал длинные полосы йодоформной марли, которыми осторожно тампонировали повреждённые ткани, надеясь предупредить нагноение. Так учили военные хирургические руководства последних лет, так работали лучшие госпитали Германии и Австро-Венгрии, так спасали тысячи солдат на фронте — и всё же никто из присутствующих не мог поручиться, что через несколько дней именно эта рана не станет источником новой инфекции.



