
Полная версия
Мессия
Дальше, у мясной лавки, и вовсе висел замок.
— Давно у вас так? — спросил Аркадий, не отрывая взгляда от очереди.
— Всего несколько дней, — ответила я. — Но этого хватило, чтобы люди вспомнили о себе всё самое худшее.
— Не только худшее, — тихо сказал Михаэль.
Мы как раз проходили мимо старой аптекарской вывески, под которой сестра милосердия в потёртом плаще пыталась поднять тяжёлое ведро. Один из солдат, шедших за нами, молча шагнул вперёд, забрал у неё ведро и понёс дальше, даже не спрашивая, куда именно. Сестра сначала вздрогнула, потом только растерянно показала рукой на двор.
— Благодарю, — пробормотала она.
Солдат смущённо качнул головой, будто его благодарили за что-то чрезмерное.
— Вот об этом я и говорю, — сказал Михаэль.
Аркадий посмотрел на него, потом — на своего солдата, уже скрывшегося во дворе с ведром, и впервые за всё время его лицо стало по-настоящему живым.
— Это не добродетель, священник, — произнёс он. — Это привычка. Если у тебя руки свободны, а рядом кто-то не справляется с ведром, проще взять его самому, чем смотреть.
— Самые настоящие добродетели обычно и выглядят как привычка, — спокойно ответил Михаэль.
Аркадий не нашёлся, что сказать, и только тихо усмехнулся.
Дом встретил нас той же стылой пустотой, что и несколько часов назад. Но теперь в этой пустоте было что-то новое — не просто отсутствие привычного домашнего шума, а отсутствие отца.
Я ещё с порога поняла это так ясно, будто дом сам сказал мне об этом. В кабинете не горел свет. На вешалке не было его пальто. На столике в прихожей не лежали перчатки, которые он всегда стаскивал на ходу, даже не замечая. Всё в доме оставалось на своих местах — и именно поэтому особенно страшно было видеть, что в нём нет единственного человека, который умел одним своим присутствием делать этот холодный, строгий дом по-настоящему живым.В коридоре пахло остывшей печью, мокрой шерстью и чуть-чуть — сушёными яблоками, которые госпожа Марта прятала в буфете так тщательно, будто мы с отцом воровали их по ночам. Я быстро сняла пальто и, не теряя времени, направилась в кладовую. Михаэль пошёл следом. Аркадий остался у порога, словно не хотел делать лишнего шага в чужое пространство без приглашения.
— Заходите, — сказала я через плечо. — Если будете стоять на сквозняке, простудитесь раньше, чем я успею найти вам мыло.
— Доктор Ротт, — поправил он автоматически, но всё-таки переступил порог.
Кладовая у отца была устроена с той же педантичной безжалостностью, с какой он вёл операции: всё на своих местах, всё подписано, всё разложено так, чтобы даже в полной темноте можно было нащупать нужную банку. Я сняла с полки два больших куска хозяйственного мыла, свёрток бинтов, бутылку спирта, банку карболки, ещё несколько небольших пузырьков и оглянулась на Михаэля.
— Одеяла на чердаке.
Он кивнул и без слов пошёл наверх.
Аркадий наблюдал за этим молча, привалившись плечом к косяку.
— Ваш отец знает, что вы так щедро распоряжаетесь его запасами? — спросил он.
— Если бы он был дома, он бы уже сам половину отдал.
— То есть упрямство у вас семейное.
— К сожалению, да.
— А у священника вашего тоже?
Я вскинула голову.
— Моего?
— Простите, — совершенно невозмутимо сказал Аркадий. — Формулировка вышла слишком уверенной.
Я почувствовала, как под маской вспыхнули щёки.
— Михаэль ничей, — отрезала я. — И вообще, вы пришли за мылом, а не за сплетнями.
— Это тоже справедливо.
Сверху послышались шаги, и через минуту Михаэль спустился, неся два свёрнутых шерстяных одеяла и ещё одно — старое, солдатское, которое, кажется, хранилось у отца со времён прошлой кампании.
— Этого хватит, чтобы начать торг с полгорода, — сказал он, складывая всё на стол.
Аркадий посмотрел на свёртки, на мыло, на бинты и медленно покачал головой.
— Знаете, — произнёс он, — когда я утром выезжал, мне казалось, что самая неприятная часть дня — это дорога. Теперь понимаю, что недооценил вашу провинцию.
— Это не провинция, — сказала я. — Это Лихтенбург. И он просто переживает свои худшие дни.
— В таком случае мне не хочется видеть ваши худшие недели.
Михаэль, завязывавший бинты в плотный свёрток, поднял голову.
— Не хочется, — согласился он. — Но, боюсь, вы всё-таки их увидите.
Он сказал это без трагического нажима, просто как человек, называющий вещь её именем. Оттого в комнате стало ещё холоднее.
Аркадий на секунду прикрыл глаза, будто давал себе короткую передышку, потом расправил плечи.
— Тогда давайте не тратить время. Если ваш план сработает, мои люди хотя бы поужинают. А если нет…
— Сработает, — сказала я.
— Откуда такая уверенность?
— Потому что горожане могут бояться солдат сколько угодно, но хозяйственное мыло всё равно любят больше, чем принципы.
Михаэль тихо фыркнул.
— Господи, прости нас за столь трезвое знание человеческой природы.
— Он сейчас, между прочим, тоже на моей стороне, — сказала я Аркадию, указывая на него.
— Я не на твоей стороне, Люция. Я просто слишком хорошо знаю госпожу Краузе с Рыночной улицы. За бутылку спирта она продаст тебе даже собственного мужа, если тот будет плохо себя вести.
— Тогда прекрасно. Начнём с неё.
Мы снова вышли на улицу — уже с набитыми руками и тем странным чувством, будто не покупаем ужин, а собираемся вести маленькую осаду против голода, страха и чужой жадности. Аркадий взял на себя самый тяжёлый свёрток. Михаэль — одеяла и корзину. Мне достались бутылки, бинты и мыло, пахнущее щёлоком так сильно, что от одного этого запаха казалось: ещё немного, и мы действительно отмоем весь город — если не от болезни, то хотя бы от его позора.
***
Госпожа Краузе действительно открыла не сразу.
Сначала за дверью долго шуршали, будто она прижималась к щели ухом и решала, стоит ли вообще отвечать. Потом брякнула цепочка, приоткрылась створка, и в тёмном проёме показалось её острое, недовольное лицо.
— Лавка закрыта.
— А я не за покупками, — сказала я и чуть приподняла бутылку спирта так, чтобы она её увидела.
Глаза госпожи Краузе мгновенно изменились. Не смягчились — нет, эта женщина, кажется, не смягчалась даже во сне. Но в них появилась жадная, настороженная сосредоточенность человека, который за одно мгновение успел прикинуть, сколько сейчас стоит такая бутылка и сколько соседей она могла бы за неё унизить.
— Откуда это у тебя?
— Из дома профессора Вайса.
— А-а.
Она распахнула дверь ещё на ладонь. Взгляд её скользнул по Михаэлю, по Аркадию и остановился на солдатской шинели.
— Военных привели?
— Привели, — сказала я. — И им нужен хлеб. И крупа. И хоть что-нибудь, что не похоже на голодную смерть.
— Мне-то что?
— Вам — спирт, мыло и бинты. Нам — еда.
— Я не благотворительное общество.
— И я тоже. Поэтому и предлагаю обмен.
Она прищурилась.
— А если мне не нужны бинты?
— Тогда, наверное, вам очень повезло, — тихо сказал Михаэль. — В эти дни это редкая роскошь.
Госпожа Краузе перевела на него взгляд и поджала губы. Михаэль, как назло, умел говорить с людьми так, что они либо начинали ему верить, либо ещё сильнее злились на себя за то, что чуть не поверили.
— Сколько хлеба? — спросила она наконец.
— Две буханки. Крупу. Картофель, если есть. И свечи, — сказала я.
— Свечи? — она фыркнула. — Девочка, ты будто не в Лихтенбурге выросла. Сейчас за свечи некоторые душу готовы продать.
— Вот и прекрасно. У нас как раз есть спирт.
Она ещё немного поторговалась — скорее из принципа, чем из необходимости, — но в конце концов обмен всё-таки состоялся. Через четверть часа мы уже шли дальше с тяжёлым мешком картофеля, двумя буханками, небольшим свёртком свечей и кульком ячневой крупы, которую госпожа Краузе, видимо, приберегала для собственного конца света.
За следующую лавку пришлось воевать дольше. Хозяин мясной, запершийся изнутри, сперва кричал через дверь, что у него ничего нет, потом уверял, что ничего не продаст солдатам, а после, увидев кусок хозяйственного мыла и свёрток бинтов, всё-таки просунул нам через щель копчёную колбасу и два маленьких окорока, но с таким видом, будто лично спасал империю от голода.
У булочника на Рыночной улице Аркадий сам вступил в переговоры. Я сперва решила, что он просто устал смотреть, как я торгуюсь с половиной города, но очень быстро поняла: нет, он просто хорошо знал людей. Не уговаривал, не давил, не повышал голос. Смотрел прямо, называл цену, ждал. И в этой спокойной, сухой манере было что-то настолько взрослое и окончательное, что спорить с ним становилось почти неловко.
Когда хозяин булочной, молодой мужчина с мучнистыми руками, попытался начать обычную песню про «самим не хватает», Аркадий только спросил:
— У вас есть сын?
Тот растерянно моргнул.
— Что?
— Сын, говорю, есть?
— Есть. А вам-то что?
— Ничего. Просто представьте, что его после трёх суток в эшелоне привезли в чужой город, а там ему даже хлеба пожалели. Потом ответите, хватает вам или нет.
Булочник молчал секунды три. Потом, не глядя ни на кого, ушёл вглубь лавки и вернулся с целой корзиной чёрного хлеба, свёртком сухарей и даже банкой топлёного сала.
— Забирайте, — буркнул он. — И проваливайте, пока жена не увидела, что я опять раздаю всё добро.
— Благодарю, — спокойно сказал Аркадий.
Булочник быстро захлопнул ставню, словно сам испугался собственной человечности.
Мы обошли ещё две улицы. Где-то нам отказывали. Где-то уступали после долгих уговоров. Где-то приходилось менять не только мыло и спирт, но и моё терпение на право не сорваться и не сказать людям всё, что я о них думаю. Но постепенно мешки тяжелели, а корзины наполнялись. Крупа. Картофель. Сухари. Лук. Немного солонины. Свечи. Даже связка поленьев — за банку карболки, которую один старик-столяр прижал к груди с таким счастьем, будто мы подарили ему не едкий раствор, а кусок вечной жизни.
Солнце успело опуститься ниже, и улицы стали серее, холоднее. На мостовой уже лежали длинные тени, а ветер между домами тянулся сырой, промозглый, будто заранее пробовал на вкус грядущую ночь.
К тому времени, когда мы снова вернулись на площадь, солдаты уже стояли не так разрозненно. Кто-то поил лошадей из привезённых бочонков, кто-то чинил ослабевший ремень на повозке, кто-то сидел прямо на краю телеги и ел сухарь с таким сосредоточенным видом, будто это был праздничный пирог. Унтер Шульц, оставленный Аркадием за старшего, успел раздобыть где-то два ведра воды и теперь разливал её по кружкам, следя, чтобы никто не лез без очереди.
При виде мешков и корзин на лицах солдат появилось то выражение, которое я не сразу смогла назвать. Не радость — для радости они были слишком вымотаны. Скорее изумлённая благодарность людей, не ожидавших, что кто-то в этом городе вообще вернётся к ним обратно.
— Господин доктор, — окликнул Аркадия рыжеватый мальчишка-санитар, — это всё нам?
— Нет, разумеется. Мы просто решили прогулять продукты по площади для свежего воздуха, — сухо ответил он.
Санитар смутился.
— Простите, я…
— Бери хлеб и раздавай. Сначала температурящим, потом остальным.
Михаэль уже ставил корзину на край повозки, когда один из солдат — совсем молодой, со впалыми щеками и перебинтованной кистью — неловко поднялся навстречу и чуть не опрокинул на себя мешок картофеля.
— Осторожнее, — сказала я, перехватывая мешок с другой стороны.
— Простите, барышня.
Аркадий тем временем отозвал Михаэля в сторону. Я не слышала начала их разговора, только видела, как Михаэль слушает, слегка нахмурившись, а потом коротко кивает.
— Что случилось? — спросила я, когда он вернулся.
— У одного из людей Аркадия жар с самого утра, у другого сильный кашель и кровь на платке. Он не хочет везти их к Конраду, пока отец не скажет, что это не та самая болезнь.
— И правильно делает, — сказала я.
— Я отведу их в госпиталь через задний вход. Попрошу хотя бы осмотреть.
— Я с тобой.
— Нет.
— Михаэль.
— Нет, Люция.
Он произнёс это негромко, но так, что спор застрял у меня в горле. Не из злости. Не из привычки командовать. Просто сейчас в его голосе было то редкое, очень взрослое спокойствие, с которым не спорят, потому что слышат: человек уже всё решил и готов отвечать за это решение.
— Ты останешься здесь с Аркадием, — сказал он. — Поможешь разложить еду, понять, что ещё нужно, и договориться с Конрадом. Я быстро.
— Быстро? — переспросила я. — В госпитале? Михаэль, ты сам слышишь, что говоришь?
— Слышу. И именно поэтому не хочу тащить тебя туда лишний раз.
— Я не стеклянная.
— А я не слепой.
Площадь в этот момент будто отступила на шаг, оставив только нас двоих, вечерний холод и его взгляд — усталый, упрямый, тревожный до боли.
Он поправил на лице повязку, будто хотел скрыть за этим жестом всё, что только что невольно выдал голосом.
— Побудь здесь, Лютик, — повторил он уже мягче. — Я вернусь.
И прежде чем я успела найти хоть один достойный ответ, он уже повернулся к Аркадию.
— Двое больных — со мной. Остальных ведите к Конраду. Скажите, что я попросил открыть приходской зал и принести всё тёплое, что у него есть.
— А если Конрад возмутится? — спросил Аркадий.
— Тогда напомните ему, что милосердие редко спрашивает у человека, удобно ли ему.
Аркадий кивнул.
— Принято.
Он помолчал, потом добавил, уже тише:
— Идите осторожнее. Если это всё-таки та самая зараза, вам лучше даже воздух рядом с ними не делить.
Михаэль усмехнулся одним взглядом.
— Боюсь, отец Люции уже давно сказал бы мне то же самое, только куда менее любезно.
— Ваш отец, Люция, похоже, человек мудрый.
— Он человек измученный. А это иногда одно и то же.
Михаэль ушёл, уведя с собой двух солдат — одного, с кровавым платком в руке, и второго, совсем бледного, едва державшегося на ногах. Я смотрела им вслед, пока они не свернули за угол, и только тогда поняла, что всё это время так сильно сжимала край своей перчатки, что ногти впились в ладонь.
— Он всегда так делает? — спросил Аркадий.
— Как?
— Уходит туда, где хуже всего, так, будто это не подвиг, а досадная обязанность, которую просто больше некому выполнить.
Я опустила руку.
— Да.
— Скверная привычка.
— Согласна.
— И, судя по вашему лицу, переубедить его ещё никому не удавалось.
— Даже Богу, по-моему, не всегда.
Аркадий посмотрел на меня несколько секунд, потом чуть склонил голову, будто признавая поражение перед очевидным.
— Что ж. Тогда займёмся теми, кого он хотя бы оставил нам.
До церкви отца Конрада было недалеко, но вести туда сразу весь обоз по узким улицам оказалось делом не из простых. Сумерки густели, люди неохотно уступали дорогу, а одна лошадь и вовсе заупрямилась посреди перекрёстка, решив, что с неё на сегодня хватит и Лихтенбурга, и войны, и человеческой глупости. В итоге двое солдат уговаривали её лаской, третий — овсом, а четвёртый уже тихо шептал ей на ухо такие слова, что я невольно отвернулась, чтобы не рассмеяться.
У церковных ворот нас встретил сам отец Конрад — высокий, сутулый, с седой бородой и тем выражением святого ужаса на лице, которое бывает у людей, обнаруживших на пороге не двух гостей, а целый военный эшелон.
— Михаэль… — начал он и осёкся, увидев, что вместо Михаэля перед ним стою я. — Господи помилуй.
— Это, кстати, очень уместная молитва, — заметил Аркадий.
Отец Конрад перевёл взгляд на него, потом на обозы, на солдат, на мешки с продуктами и снова на меня.
— Люция, что… что это всё?
— Временные постояльцы, — сказала я. — Им негде ночевать, а Михаэль просил открыть приходской зал и дать всё тёплое, что найдётся.
— Всё тёплое? — переспросил Конрад так, будто я попросила у него не одеяла, а половину Ветхого Завета.
— Всё, — подтвердила я. — И лучше сразу побольше воды. И, если можно, свечи.
— Свечи? Да у меня…
Он замолчал, потому что в этот момент один из солдат, не дожидаясь ни просьб, ни разрешений, уже подхватил у ворот тяжёлую бочку для дождевой воды и понёс её во двор. Второй молча взялся за поленницу, которую, видимо, давно собирались перенести под навес, но так и не успели. Третий, увидев, что у сестры милосердия дрожат руки под тазом с бельём, так естественно забрал его у неё, будто всегда жил при монастыре и только тем и занимался, что помогал стирать простыни.
Отец Конрад растерянно смотрел, как его двор наполняется чужими шинелями, лошадьми, усталыми голосами и неожиданной, почти домашней деловитостью.
— Они… — начал он и запнулся. — Они ведь только приехали.
— Да, — сказала я.
— И всё равно помогают.
Аркадий устало потёр переносицу.
— Отец, если вы сейчас собираетесь удивляться тому, что мои люди умеют таскать дрова и воду, я вынужден вас разочаровать. Мы пока не окончательно одичали.
Конрад вдруг коротко, почти виновато улыбнулся.
— Простите. Я просто… не этого ожидал.
— От Лихтенбурга сегодня вообще мало кто получает то, чего ожидал, — ответил Аркадий.
Приходской зал оказался именно таким, каким я его помнила с детства: длинный, прохладный, с белёными стенами, старым деревянным полом и запахом воска, сырости и книжной пыли. По воскресеньям здесь собирали детей, учили их письму и Закону Божьему, а по большим праздникам устраивали скромные трапезы для бедных. Теперь же солдаты раскатывали по полу свои мешки, ставили в углу котелки, складывали шинели, а сёстры носили свечи, воду и всё, что можно было превратить в подобие ночлега.
Один из военных — широкоплечий мужчина лет сорока с густыми тёмными усами — подошёл ко мне, неловко снял фуражку и сказал:
— Спасибо вам.
Я растерялась.
— За что?
— За то, что не отвернулись.
Он произнёс это так просто, без патетики, что ответить мне оказалось труднее, чем если бы он начал благодарить на коленях.
— Не мне спасибо, — сказала я. — Михаэлю. И Аркадию Ротту. И отцу Конраду.
— Вам тоже, — упрямо повторил он. — Здесь сегодня многие смотрели на нас так, будто мы заразу на себе привезли. А вы — как на людей.
Он ушёл прежде, чем я успела что-то сказать.
Аркадий стоял у окна и наблюдал, как двое его солдат под руководством сестры милосердия растапливают маленькую печь в дальнем углу. В полутьме, среди свечного света и усталых голосов, он вдруг показался мне гораздо старше своих лет. Не внешне — по тому, как держались плечи. Так держатся люди, давно привыкшие не позволять себе ни усталости, ни слабости раньше времени.
— Люция, — позвал он.
Я подошла.
— Сядьте хоть на минуту. Иначе вы сейчас упадёте прямо между этими мешками.
— Я не…
— Упадёте, — спокойно повторил он. — У военных врачей глаз на это набит.
Я хотела возразить, но ноги и впрямь уже наливались свинцовой тяжестью. Пришлось опуститься на край скамьи у стены. Аркадий сел рядом не сразу — сперва убедился, что его люди получили воду, хлеб и хотя бы видимость порядка, и только потом позволил себе на несколько секунд прислониться спиной к стене.
— Вы давно знаете Михаэля? — спросил он.
— Несколько лет.
— А ощущение такое, будто всю жизнь.
Я повернула голову.
— Это заметно?
— Более чем.
Я промолчала.
Аркадий тоже не стал развивать тему. За это я была ему благодарна.
Несколько мгновений мы сидели молча, слушая, как в зале скрипят половицы, как потрескивают в печи дрова, как кто-то вполголоса просит передать кружку воды, как сестра милосердия строго шепчет солдату, чтобы тот немедленно сел и дал перевязать руку, если не хочет завтра остаться без пальцев.
— Он вернётся, — сказал Аркадий так внезапно, что я не сразу поняла, о ком речь.
— Что?
— Ваш священник. Вернётся. У него слишком упрямое лицо для человека, который собирается умереть сегодня вечером.
Я невольно улыбнулась.
— Это самый странный способ утешить человека из всех, что я слышала.
— Других у меня нет.
Он повернул голову ко мне, и в его серых глазах мелькнуло что-то очень усталое и очень доброе.
— Знаете, Люция Вайс, — сказал он, — когда вы вырастете, из вас выйдет либо великолепный врач, либо бедствие для всех, кто окажется рядом.
— А если и то и другое?
— Тогда, боюсь, у этого мира не останется шансов.
Я уже собиралась ответить что-нибудь колкое, когда дверь в зал резко распахнулась. На пороге стоял Михаэль. И одного взгляда на него хватило, чтобы у меня внутри всё оборвалось.
Маска всё ещё была на нём, но сидела уже неровно, сбившись чуть набок. Волосы растрепались от ветра и быстрой ходьбы, на виске блестела влага — то ли дождь, то ли пот. И даже издали было видно главное: он вернулся не таким, каким ушёл. Не хуже. Но иначе.
Я поднялась так резко, что скамья жалобно скрипнула.
— Михаэль?
Он сразу нашёл меня глазами и — Господи — улыбнулся. Очень коротко, почти через силу, будто хотел успокоить прежде, чем заговорит.
Аркадий уже был на ногах.
— Ну?
Михаэль снял перчатки, сунул их за пояс и только потом ответил:
— Двоих приняли. Того, что кашлял кровью, сразу увели в изолятор. У второго пока просто высокая температура и воспаление в груди, но Лука не поручился бы ни за что.
— Профессор там? — выдохнула я.
Михаэль кивнул.
— Там.
Я не поняла, что именно меня в этом кивке насторожило. Не пауза перед ним. Не то, как он на долю секунды отвёл глаза.
— Как он? — спросила я.
И вот тогда он замолчал. Совсем ненадолго. На одно биение сердца. Но мне этого хватило. Аркадий тоже заметил.
— Говорите прямо, Михаэль.
Он устало провёл ладонью по лицу, словно стирал с него весь этот вечер.
— Лука не вернётся домой сегодня.
Я не сразу осознала смысл этих слов. Будто они прозвучали на чужом языке и мне потребовалось время, чтобы перевести их в страх.
— Почему?
— Потому что он не выходит из приёмного крыла уже много часов. Потому что в старом корпусе не хватает рук, а в новом, недостроенном, уже ставят дополнительные койки. Потому что он на ногах со вчерашней ночи и, кажется, забыл, что человек вообще-то должен есть и хотя бы иногда садиться.
Я молчала.
— И потому что, — добавил Михаэль тише, — он велел передать тебе, чтобы ты даже не пыталась явиться туда с рассветом. Я процитировал дословно: «Если моя дочь переступит порог госпиталя без моего приказа, я лично запру её в подвале вместе с анатомическими атласами до конца эпидемии».
Несколько солдат поблизости невольно усмехнулись. Даже Аркадий коротко хмыкнул. Я — нет.
— Значит, ему всё-таки хватает сил угрожать, — сказала я.
— Ему хватает сил на всё, кроме отдыха, — ответил Михаэль.
И в его голосе было что-то такое, от чего мне стало ещё холоднее. Я всмотрелась в него внимательнее.
— А ты?
— Что — я?
— Ты бледный. Почему?
— Я хожу по городу, где люди кашляют кровью, Люция. Это не лучший способ сохранить свежий цвет лица.
Он попытался сказать это легко, но я уже слышала, как усталость шершаво цепляется за каждое слово.
Аркадий, к счастью, не дал мне вцепиться в Михаэля прямо посреди церковного зала и устроить ему допрос.
— Вам обоим пора домой, — сказал он. — Я серьёзно. Здесь мы справимся. У Конрада есть крыша, печь и достаточно упрямые сёстры милосердия, чтобы не дать моим людям умереть от холода или собственной дурости.
— Но если кому-то станет хуже…
— Тогда я пришлю человека за врачом, — отрезал он. — Или за вами, если будет совсем безвыходно. Но сейчас от вас двоих больше пользы не здесь, а там, где есть хоть несколько часов сна.
— Я не усну, — честно сказала я.
— Это уже ваша личная трагедия, — сухо отозвался Аркадий. — Но сидеть здесь и мёрзнуть у стены — не медицинская помощь.
Он был прав, и именно поэтому мне хотелось возразить особенно яростно. Но возразил неожиданно Михаэль:
— Мы уйдём.
Я повернулась к нему. Он смотрел не на меня, а на Аркадия.
— Спасибо, капитан.
— Пока ещё лейтенант, — машинально поправил тот.
— Значит, это серьёзное упущение империи.
Аркадий устало усмехнулся. Конрад проводил нас до дверей, сунув Михаэлю в руки маленький узелок с остатками свечей и шерстяное одеяло.
— Возьмите. В доме профессора сейчас, наверное, не слишком тепло.
— Отец Конрад, вы хотите, чтобы я расплакался? — спросил Михаэль.
— Я хочу, чтобы ты перестал шутить, когда выглядишь так, будто тебя самого пора укладывать на койку.
— Значит, это любовь, — пробормотал Михаэль.
— Это старость и дурной характер, — строго ответил Конрад, но глаза у него были мягкие. — Иди.
***
Когда мы наконец вышли из церковного зала, на улице уже стояла настоящая ночь.



