
Полная версия
«Эдем» охваченный огнём
Кайл не дёрнулся.
Я работала по ощущениям — пальцы хирурга, заточённые годами тренировок, чувствовали ткань на уровне, недоступном сознанию. Вот здесь — сухожилие, не повреждено, отодвинуть. Вот здесь — мышца, рваный край, гематома. А вот здесь — металл.
Пуля.
Она сидела глубоко — в мягких тканях между дельтовидной мышцей и лопаткой, застрявшая в надкостнице. Крупная. Девятимиллиметровая, судя по диаметру раневого канала. Обычная, не экспансивная — если бы она была экспансивной, этой операции бы не было, потому что Кайл был бы мёртв.
— Пинцет, — потребовала я.
Нара вложила инструмент в мою ладонь. Я ввела пинцет в рану — глубоко, осторожно, целясь в металлическими кончиками в поверхность пули. Цеплять — мягко, без рывка. Пуля может деформироваться, и тогда извлечение превратится в кошмар.
Кончики пинцета коснулись металла.
— Держу, — сказала я. — Ренке — не дай ему дёрнуться. Сейчас будет неприятно.
Я потянула.
Пуля не сдвинулась.
Глубже в надкостницу. Застряла.
Я поменяла угол, чуть расширила раневой канал скальпелем, вновь вошла пинцетом. Потянула — сильнее, но контролируемо. Чувствовала, как металл скрипит о кость, как ткани сопротивляются, не желая отдавать чужеродный предмет.
Кайл не издал ни звука.
Даже когда пинцет соскользнул и острые кончики прошлись по обнажённому нервному окончанию — болевого рефлекса не было. Тело его не напряглось, дыхание не сбилось, пальцы не сжались. Он лежал так же, как лежал с самого начала — неподвижно, молча, глядя в небо сквозь кроны деревьев.
Я впервые за все время операции я подняла глаза от раны и посмотрела на его лицо.
Тёмные глаза смотрели на меня. Не в небо — на меня. Спокойно, внимательно, с каким-то странным, непривычным для моего опыта выражением. Не боль. Не терпение. Не стоицизм.
Интерес.
Он изучал меня. Внимательно, методично, как изучают карту местности перед марш-броском. Наблюдал, как мои руки работают в его плоти, как кровь течёт по моим пальцам, как скальпель режет — и не отводил взгляда.
Я отвернулась обратно к ране. Работать. Думать о ране. Только о ране.
Третья попытка. Я ввела пинцет чуть глубже, подцепила пулю снизу, под самый выступающий край, и резко, коротко — дёрнула.
Пуля вышла.
Вместе с ней — кровь, обрывки ткани, мелкая костная крошка. Пуля упала на расстеленную рядом салфетку — деформированная, окровавленная, тёплая. Девять миллиметров. Оболочечная. Обычная.
Торик, стоявший позади и наблюдавший за лесом, обернулся на звук металла о ткань.
— Есть? — спросил он.
— Есть, — ответила я. — Обработка.
Я промыла раневую полость антисептиком — обильно, тщательно, до тех пор, пока вытекающая жидкость не стала прозрачной. Осмотрела края. Рваные, но жизнеспособные. Некроза нет. Остеомиелит маловероятен, если обработка проведена качественно.
— Шовный материал, — потребовала я.
Нара подала. Нить — рассасывающаяся, синтетическая. Игла — атравматическая, изогнутая, три-четыре. Первая точка — угол раны. Прокол. Вывод. Узел.
Я зашивала.
Слои — от глубоких к поверхностным. Мышцы — отдельно. Фасция — отдельно. Подкожная клетчатка — отдельно. Кожа — в последнюю очередь. Каждый стежок — ровный, на одинаковом расстоянии, с одинаковым натяжением. Красивый шов. Шов, который заживёт без рубца — или почти без.
Профессор Ланге был бы доволен.
«Хирург, который думает во время операции, — мёртвый хирург. Руки помнят».
Руки помнили.
Последний узел. Обрезка нити. Обработка поверхности шва антисептиком. Наложение стерильной повязки — плотной, но не давящей.
— Готово, — сказала я, откладывая инструменты.
Я проверила пульс на лучевой артерии левой руки. Ритмичный, удовлетворительного наполнения. Дыхание — ровное. Кожа — бледная, но не цианотичная. Кровопотеря значительная, но не критическая. Ему нужен покой, жидкость и антибиотик.
Я набрала цефтриаксон в шприц — стандартная доза, внутримышечно, в левое бедро — и ввела. Потом достала из рюкзака флягу и два солевых пакета для пероральной регидратации.
— Пей, — я протянула ему флягу. — Медленно. Глотками. Если затошнит — скажи.
Он принял флягу. Левой рукой — правая, забинтованная, лежала неподвижно в перевязи, которую я наложила, фиксируя руку к туловищу. Пил молча. Глотал ровно, без спешки, без судорожной жадности раненого, который боится, что воду отберут.
Я села на корточки рядом и начала складывать инструменты обратно в набор. Руки были в крови — его крови — до локтей. Тёмная, густая, уже подсыхающая на коже. Я протерла их влажной салфеткой, не отрывая взгляда от повязки. Если кровотечение возобновится — первый час критический.
Он допил. Поставил флягу на землю рядом с собой.
И встал.
Просто встал. Сел — и встал. Человек, которому только что извлекали пулю из плеча, который потерял, по моим оценкам, не менее шестисот миллилитров крови, — просто поднялся на ноги. Как будто встал с кровати. Как будто проснулся.
Я посмотрела на него снизу вверх.
Он был выше меня. Значительно. Я — метр восемьдесят, рост, которым гордилась мама и который солдаты привыкли считать необычным для женщины. Он был выше меня на голову. Почти два метра. Широкие плечи, длинные руки, тёмные — небритые, но не заросшие — волосы, сбитые назад, мокрые от пота. И это лицо — крупные черты, тяжёлая челюсть, прямой нос, тёмные-тёмные глаза — безмятежное, гладкое, лишённое эмоций, как каменная стена.
Он стоял и смотрел на меня сверху вниз.
Я встала. Инстинктивно. Привычка, воспитанная мамой: «Принцесса не смотрит снизу вверх. Принцесса встречает взгляд на одном уровне». Даже здесь. Даже с кровью на руках и бинтом на боку.
Мы стояли друг напротив друга — два человека, покрытых кровью и потом, в полумраке лесной поляны, — и молчали.
Он протянул руку. Левую.
Не для того, чтобы подать что-то. Не для того, чтобы указать направление. Просто — руку. Ладонь вверх, пальцы чуть раскрыты. Рукопожатие.
Я посмотрела на его ладонь. Большую, загрубелую, с мозолями от оружия и короткими чистыми ногтями. Ладонь солдата. Ладонь человека, который всю жизнь работал руками — и строил, и уничтожал, и выживал.
Я протянула свою — правую, ещё влажную от антисептика, с тёмными пятнами крови в складках кожи между пальцами.
Наши ладони соприкоснулись.
Рука его была тёплой. Сухой. Сильной — я почувствовала это сразу, по тому, как сомкнулись пальцы: уверенно, но без давления. Без необходимости доказывать силу. Просто сила, как факт, как свойство материи.
— Кайл, — сказал он.
Голос — низкий, глухой, как удар по натянутому брезенту. Короткое слово. Имя. Без фамилии, без звания, без «спасибо». Просто имя, как штрих на карте: вот я здесь, вот моя точка.
— Рея, — ответила я.
Он кивнул.
И протянул мне шоколадку.
Я моргнула. Потому что это было настолько нелепо, настолько непредсказуемо, настолько абсолютно неподходяще для момента — раненый, облитый кровью, с только что зашитой дырой в плече — что мой мозг на секунду отказался обрабатывать информацию.
Шоколадка. Обычная, довоенная, в обёртке, которая выцвела и помялась, но была целой. Горький шоколад. Я узнала обёртку — «Нордлинг», семьдесят два процента какао, те самые, что продавались в киосках при университетских корпусах и которые мы с одногруппниками покупали перед ночными дежурствами.
— Это — начала я.
— Ешь, — сказал он. Тем же тоном, каким отдают приказ. Но в глубине этих тёмных, бездонных глаз мелькнуло что-то. Не улыбка — он не улыбнулся. Что-то тоньше. Тень тени улыбки. Намёк на то, что за каменной стеной есть кто-то живой.
Я взяла шоколадку. Обёртка хрустнула в пальцах.
— Спасибо, — сказала я.
Он кивнул. Отвернулся. Сделал два шага — и остановился, потому что правая нога чуть подогнулась: кровопотеря давала о себе знать, и даже два метра живого камня не могли игнорировать законы физики бесконечно.
Ренке метнулся к нему — подхватить. Кайл отмахнулся левой рукой. Коротко, жёстко. Сам. Всегда сам.
Он сел обратно на землю, прислонился к повреждённому вездеходу и закрыл глаза. Впервые за всё время, что я его видела, — закрыл глаза.
Я смотрела на него секунду. Потом отвернулась и начала осматривать остальных раненых.
Руки работали. Рана на предплечье — несложная, поверхностная, наложила швы за десять минут. Ножевая на бедре — глубже, но без повреждения крупных сосудов, обработала, зашила, наложила давящую повязку.
Ренке и Леман — без ранений, только мелкие ссадины и рассечённая бровь у Ренке. Я заклеила её стерильными полосками и велела не трогать.
Пока я работала, Нара тихо переговорила с Ренке и Леман. Я не слышала содержания — руки были заняты, — но видела, как лица обоих военных изменилось, когда Нара произнесла «Проект Эдем». Ренке покосился в мою сторону. Леман сжала губы.
Когда я закончила, Ренке подошёл ко мне.
— Нот, — сказал он, и голос его звучал иначе, чем полчаса назад. Осторожнее. — Доктор Нара говорит, вы идёте к исследовательскому комплексу. К «Эдему».
— Так точно.
— Мы не можем с вами. — Он кивнул на своих. — Двое не могут идти. Нужна эвакуация. Я вызвал подкрепление по рации, но подойдут не раньше, чем через сутки.
— Я понимаю, — ответила я. — Мы оставим вам медикаменты для поддержания состояния раненых. Антибиотик, обезболивающее, перевязочный материал. Инструкции — устно и письменно.
— Благодарю.
Пауза. Ренке оглянулся на Кайла. Тот сидел с закрытыми глазами, и его дыхание было ровным и глубоким — он спал, или делал вид, что спал, или просто отключил мир, как выключают лампу.
Мы двинулись дальше через сорок минут.
Я обернулась на поляне — единственный раз. Кайл сидел у вездехода, неподвижный, как часть ландшафта, и его тёмные глаза были открыты. Он смотрел мне вслед. Без выражения. Без жеста. Просто — смотрел.
Я отвернулась и вошла в лес.
Шаг. Ещё шаг. Дальше.
В кармане, лежала шоколадка.
Руки пахли чужой кровью.
Лес шумел вокруг — зелёный, безразличный, вечный.
И мы шли к месту, где всё началось.
Глава 6 Эдем
Лес кончился внезапно.
Не так, как кончаются леса в мирное время — постепенным разрежением деревьев, полосой кустарника, переходящей в луг или поле. Нет. Этот лес обрывался, как обрывается фраза на полуслове: стена елей, густая, непроницаемая, почти чёрная в предвечернем свете, — и вдруг пустота. Скальный массив.
Он вырастал из земли, как обнажённая кость — серый, изъеденный ветрами, покрытый лишайником и потёками воды. Не гора — скорее, огромный каменный лоб, выпирающий из склона холма, словно земля когда-то пыталась родить что-то и не смогла.
Мы стояли на опушке и смотрели.
Третий день марша. Семьдесят километров за спиной — по лесам, руинам, ничейным землям. Ноги — свинцовые. Бок — терпимо, но температура снова поднялась к вечеру второго дня, и я молча проглотила жаропонижающее, пока никто не видел. Нара видела. Промолчала.
— Вот он, — тихо сказала Нара, и в её голосе было что-то, чего я прежде не слышала. Не страх. Не предвкушение. Что-то среднее — сосредоточенное напряжение человека, который три года шёл к двери и теперь стоит перед ней, не зная, заперта она или нет.
Вессен лежал в траве впереди, в десяти метрах от опушки, и осматривал скалу через прицел. Торик стоял рядом со мной, расставив ноги, расслабленный и настороженный одновременно — как зверь, принюхивающийся к незнакомому запаху.
— Вход? — спросила я.
— Северо-западный склон, — ответил Вессен, не отрываясь от прицела. — Видишь трещину? Метров пять правее одинокой сосны. Она не естественная. Слишком ровная.
Я посмотрела. Сосна — кривая, старая, вцепившаяся корнями в каменную щель, — стояла одиноко, как часовой, забытый на посту. Правее неё, в серой поверхности скалы, темнела вертикальная линия. Издалека — просто трещина, одна из сотен. Но Вессен был прав: слишком прямая. Слишком ровная. Природа не рисует вертикальных линий.
— Следы? — спросил Торик.
— Нет, — Вессен качнул головой. — Ни людей, ни животных. Камень чистый.
— Или подходили те, кто умеет не оставлять следов, — заметила Нара.
Вессен на секунду оторвался от прицела и посмотрел на неё. Без выражения. Потом вернулся к наблюдению.
— Подходим, — решила я. — Вессен — прикрытие с опушки. Торик, Нара — со мной. Дистанция — три метра. Двигаемся вдоль скальной стены. Без рывков.
Камень под ладонью был холодным.
Я прижалась спиной к скале и медленно двигалась вправо, к тёмной вертикальной линии. Поверхность — шероховатая, влажная от мха, — пахла минералами и дождём. Запах, который был здесь тысячу лет назад и будет через тысячу лет после нас. Камню нет дела до вирусов, мародёров и рухнувших цивилизаций.
Трещина оказалась не трещиной.
Вблизи это было очевидно: вертикальный стык двух плит, подогнанных с инженерной точностью. Зазор — не больше сантиметра. Края — ровные, обработанные. А на правой плите, на уровне пояса, — углубление. Небольшое, в форме прямоугольника, замаскированное накладкой из камня, которая, если не знать, куда смотреть, сливалась с поверхностью.
Я отковырнула накладку ногтем ножа. Под ней обнажилась панель — потемневшая, покрытая плёнкой грязи, но узнаваемая. Считыватель. Магнитная карта или биометрия — я не могла определить, не очистив панель полностью.
— Торик, — позвала я. — Посмотри.
Он подошёл, склонился, протёр панель рукавом. Присвистнул — тихо, сквозь зубы.
— Биометрический замок. Сканер отпечатка. Военная модель, довоенная, серия «Гранит-4». Я такие видел на стратегических объектах. — Он покрутил головой. — Батарея, скорее всего, автономная, на изотопном источнике. Может работать десятилетиями без обслуживания. Вопрос — работает ли сейчас.
— Вскрыть сможешь?
Торик помолчал. Потёр ладонью шею.
— Сканер — нет. Если питание живое — он привязан к базе данных, а база данных в этой горе. Без нужного пальца не войдём. — Он посмотрел на меня. — Но дверь — не монолит. Плиты. Механизм. Если я найду, где проходят направляющие, можно попробовать рычаг. Или заряд.
— Заряд — крайний вариант, — сказала я. — Если внутри биологический материал, взрывная волна может нарушить герметичность.
— Знаю, — кивнул Торик. — Поэтому я сказал «или». Дай мне двадцать минут.
Он снял рюкзак, достал инструменты — монтировку, набор отвёрток, фонарик — и начал методично обследовать стык между плитами, простукивая камень, прислушиваясь к звуку.
Я отошла на два шага и села на валун. Бок горел. Температура, я чувствовала это по ознобу, снова поднялась. Тридцать восемь и пять, может больше. Организм бился с инфекцией, которая пыталась занять территорию вокруг раны, и антибиотики помогали, но медленнее, чем хотелось бы.
Нара встала рядом. Молча. Она вообще была молчаливой — не как Вессен, чьё молчание было оружием, а иначе. Молчание Нары было пространством для мысли. Она думала. Постоянно, непрерывно, как работающий процессор.
— Рея, — сказала она наконец.
— Да.
— Если мы войдём — Она помедлила, подбирая слова с той аккуратностью, с которой подбирают реактивы для опасного эксперимента. — Если внутри действительно лаборатория «Эдема», и если данные подтвердят, что вирус — рукотворный Что вы сделаете?
Я посмотрела на неё.
— Сначала — задокументирую.
— А потом?
— Потом — доставлю на базу.
— А если информация окажется такой, что её невозможно доставить?
— Невозможной информации не бывает. Бывают люди, не готовые её принять.
Нара помолчала.
— Я работала в секторе «Дельта» последние полтора года, — сказала она, глядя на скалу. — Мы занимались секвенированием штаммов. Все известные штаммы — четырнадцать на сегодняшний день — мы разложили по нуклеотидным последовательностям. И знаете, что мы обнаружили?
— Что?
— Маркеры. Искусственные вставки в геноме вируса. Последовательности, которые не могли возникнуть в результате естественной мутации. Мы это знали уже год назад. Но не могли доказать — данные были косвенными, фрагментарными. — Она повернулась ко мне. — Если в этой лаборатории есть исходный штамм — нулевой пациент, первый образец, до всех мутаций, — я смогу это доказать. И, возможно, — голос её стал тише, — найти уязвимость.
Уязвимость. Слово, которое в нашем мире весило больше золота, больше патронов, больше воды.
— Именно поэтому вы здесь, — сказала я.
— Именно поэтому, — подтвердила она.
Торик справился за семнадцать минут.
— Направляющие — вертикальные, — объявил он, вытирая руки о штанины. — Плита уходит вниз, в пол. Подъёмный механизм — внутри, электрический. Но есть аварийный ручной привод. — Он указал на узкую щель, которую расковырял у основания правой плиты. — Здесь. Рычаг. Я могу вставить монтировку и попробовать провернуть. Нужна будет помощь — механизм заржавел.
— Вессен, — я окликнула снайпера по рации. — Подтягивайся. Нужна пара рук.
Тридцать секунд спустя Вессен был рядом. Торик вставил монтировку в щель, Вессен упёрся плечом, и они вдвоём навалились.
Скрежет. Протяжный, металлический, как крик раненого зверя. Камень задрожал под ногами. Что-то глубоко внутри скалы щёлкнуло — тяжело, гулко, как удар молота по наковальне. И правая плита поехала вниз.
Медленно. Сантиметр за сантиметром. Из-под неё полз воздух — затхлый, прохладный, с привкусом бетона и чего-то химического, резкого, что я не сразу определила. Формальдегид? Нет. Что-то другое. Консервант. Какой-то консервант.
Плита ушла вниз на полтора метра и остановилась. Перед нами открылся проём — низкий, человеку среднего роста пришлось бы нагнуться. За проёмом — темнота.
Из темноты пахло прошлым.
— Респираторы, — приказала я.
Мы надели маски — полнолицевые, с угольными фильтрами. Перчатки. Бахилы поверх ботинок. Минимальная биозащита — недостаточная для полноценной работы с патогенами, но достаточная для первичного осмотра.
— Порядок входа, — продолжила я. — Я — первая. Торик — второй. Нара — третья. Вессен — остаётся снаружи, прикрывает вход и обеспечивает связь. Частота — та же. Доклад каждые пятнадцать минут. Если связь прерывается на тридцать минут и более — уходишь на базу. Один. Без нас.
Вессен посмотрел на меня. В его бесцветных глазах, обычно пустых, как стекло, мелькнуло что-то — не несогласие, скорее, неудовольствие.
— Принято, — сказал он.
Я включила фонарь и шагнула внутрь.
Коридор.
Бетонные стены, бетонный пол, бетонный потолок. Низкий — я шла, чуть пригнув голову, и луч фонаря метался по серым поверхностям, выхватывая из темноты фрагменты: трубы под потолком, кабель-каналы, таблички на стенах. Таблички были стандартными, довоенной маркировки — белые буквы на синем фоне. «Уровень -1. Сектор А. Допуск: уровень 3 и выше».
Уровень допуска. Я знала эту систему. Пять уровней. Первый — общедоступный, пятый — лично монарх и три-четыре человека из ближайшего окружения. Третий уровень — старшие офицеры спецслужб и руководители стратегических проектов.
Отец был пятым.
Воздух в коридоре был неподвижным, мёртвым, как вода в заброшенном колодце. Температура — градусов двенадцать-тринадцать. Прохладно. Скала работала как естественный термостат.
Коридор уходил вниз — плавно, под углом градусов пять-семь, описывая широкую спираль. Мы шли по нему минуту, две, три. Фонари — мой и Торика — пересекались на стенах, создавая двойные тени, которые двигались вместе с нами, как молчаливые спутники.
На четвёртой минуте коридор закончился.
Дверь. Стальная, массивная, с поворотным запирающим колесом, как на подводных лодках. Маркировка: «Уровень -2. Главная лаборатория. Допуск: уровень 4 и выше».
Четвёртый уровень. Выше третьего. Ближе к отцу.
Колесо не поддалось. Торик обследовал механизм, покачал головой.
— Заварено изнутри, — сказал он глухо, через респиратор. — Кто-то запечатал дверь. Намеренно. Сварочный шов. Старый, но аккуратный.
Заварено изнутри. Значит, кто-то был внутри и не хотел, чтобы кто-то другой вошёл. Или — не хотел, чтобы что-то вышло.
— Сможешь вскрыть? — спросила я.
— Болгарка, — Торик похлопал по рюкзаку. — Аккумуляторная. Заряда хватит минут на семь непрерывной работы. Шов — сантиметров тридцать. Хватит.
— Режь.
Визг болгарки в замкнутом пространстве коридора ударил по ушам как кувалда. Искры — оранжевые, весёлые, почти праздничные — полетели во все стороны, отскакивая от стен и потолка. Торик работал точно, вёл диск по линии шва, и расплавленный металл капал на бетонный пол, застывая бурыми кляксами.
Четыре минуты. Шов разошёлся. Торик убрал болгарку, взялся за колесо обеими руками и крутанул. Механизм скрипнул, застонал — и поддался.
Дверь открылась.
Лаборатория.
Это слово не передавало масштаба. Не комната — зал. Огромный, с потолком метров в пять, вырубленный в толще скалы. Стены — частично бетон, частично природный камень, отшлифованный и покрытый каким-то полимером, матово блестящим в свете фонарей. Пол — монолитный, идеально ровный, с разметкой: жёлтые линии, разделяющие пространство на зоны. Зона А. Зона Б. Зона В.
В центре — лабораторные столы. Длинные, из нержавеющей стали, с встроенными раковинами, газовыми горелками, держателями для пробирок. На столах — оборудование: микроскопы, центрифуги, спектрофотометры, ламинарные боксы. Всё — покрытое тонким слоем пыли, но целое. Нетронутое. Законсервированное.
Вдоль правой стены — холодильные камеры. Большие, промышленные, с цифровыми дисплеями, которые не горели. Рядом — шкафы с реактивами, бутыли с жидкостями, контейнеры с маркировкой «Биологическая опасность».
Вдоль левой стены — стеллажи. Папки. Сотни папок. Бледно-зелёные, серые, синие — аккуратно расставленные по полкам, подписанные, пронумерованные.
Бледно-зелёные.
Я остановилась.
Бледно-зелёная обложка. Гриф «Совершенно секретно». Рука отца, захлопывающая папку. «Это не для твоих глаз, Мирея».
Вот они. Вот эти папки. Не одна — десятки.
Нара подошла к стеллажу, и я услышала, как изменилось её дыхание — через респиратор оно стало чаще, неровнее. Руки в перчатках потянулись к ближайшей папке — осторожно, как к раненой птице.
— Не трогайте, — сказала я. — Сначала — осмотр. Полный. Периметр, боковые помещения, аварийные выходы. Потом — документация.
Нара остановилась. Посмотрела на меня. В её глазах, за стеклом респиратора, горел огонь — не лихорадочный, не безумный, а тот холодный, концентрированный огонь учёного, который знает, что ответ — вот он, на расстоянии вытянутой руки.
— Хорошо, — сказала она. — Сначала периметр.
Лаборатория была огромна.
Главный зал — тот, который мы увидели первым, — был лишь центральным узлом. От него, как лучи от звезды, расходились коридоры, ведущие в боковые помещения. Мы осмотрели их один за другим — методично, как учили.
Первое — серверная. Стойки с оборудованием, чёрные ящики, мигающие зелёными огоньками. Мигающие. Я остановилась, и сердце ударило так, что я почувствовала его в горле.
— Торик, — позвала я. — Здесь есть электричество.
Он подошёл, осмотрел стойки. Провёл пальцем по корпусу.
— Автономное питание, — сказал он, и в голосе его прозвучало уважение. — Изотопный генератор. Рассчитан на десятилетия работы. Серверы — в спящем режиме, но живые. Данные сохранены.
Живые. Данные — живые. Три года прошло, мир рухнул, семьдесят процентов человечества сгорело в лихорадке и на кострах зачисток, — а серверы в скале мерно мигали зелёными огоньками и хранили секреты, ради которых всё это было создано.
Второе помещение — склад. Контейнеры. Те самые — класс «Альфа», герметичные, с маркировкой «Проект Эдем». Десятки контейнеров, уложенных на стеллажи, как снаряды в арсенале. Каждый — подписан, пронумерован, датирован.
Даты. Я прочитала ближайшую. Одиннадцать лет назад.
Одиннадцать лет. Мне было семнадцать. Я ходила в школу, учила латынь, мечтала стать врачом. А здесь, под толщей камня, кто-то уже создавал то, что через восемь лет уничтожит мир.
Третье помещение — виварий. Клетки. Пустые, чистые, с поилками и кормушками. На стенах — таблицы, графики, записи наблюдений за подопытными животными. Крысы, мыши, приматы. Я читала обрывки записей, и медицинское образование позволяло мне понимать то, что было написано, — дозировки, сроки инкубации, показатели летальности — и от этого понимания к горлу подступала тошнота, не имеющая отношения к температуре и ране в боку.
Они тестировали. Годами. Подбирали дозировку. Совершенствовали. Как инженеры совершенствуют двигатель — итерация за итерацией, версия за версией, каждый раз чуть эффективнее, чуть точнее, чуть смертоноснее.
Четвёртое помещение — жилой блок. Две койки, стол, стулья, запас сухого пайка в ящиках. На одной из коек — спальный мешок, расстёгнутый, скомканный. На столе — кружка с высохшими остатками чая. Рядом — очки в тонкой оправе.



