
Полная версия
«Эдем» охваченный огнём
Утро было серым, влажным. Низкие облака цеплялись за верхушки елей, и воздух пах дождём — тем особенным, предгрозовым запахом, когда давление падает и мир замирает в ожидании.
Мы шли вдоль старой просеки. Деревья по обе стороны стояли плотной стеной, но сама просека — бывшая линия электропередач, столбы давно рухнули и заросли мхом — была относительно открытой. Трава по пояс, иван-чай, молодая поросль берёзок. Обзор — метров сорок в каждую сторону. Вессен шёл впереди, Торик замыкал. Нара — между мной и Ториком, прижимая к себе рюкзак с контейнером.
Двенадцать километров. Три часа ходьбы. Может, четыре — с нашим темпом, с моим боком, с усталостью, которая не давала разогнать шаг выше четырёх километров в час.
Три часа — и мы дома.
Мы не дошли.
Вессен увидел первым.
Нет — почувствовал. Я видела, как изменилось его тело за долю секунды до того, как он поднял кулак. Плечи опустились, центр тяжести сместился, шаг оборвался на полувздохе — и он замер. Как замирает зверь, учуявший хищника.
Я остановилась. Рука — на кобуре. Сердце — ровно. Три года войны вытравили из тела способность к панике. Осталась только готовность.
Вессен медленно опустился на одно колено и указал вперёд. Два пальца. Потом — влево. Три пальца. Потом — вправо. Ещё два.
Семь человек. Впереди и с флангов. Полукольцо.
Засада.
Я жестом приказала группе залечь. Мы опустились в траву — одновременно, без звука, как четыре тени, упавшие на землю. Трава была высокой, мокрой от утренней росы, и от неё пахло жизнью — сладковато, пряно, оглушительно.
Десять секунд тишины. Двадцать.
Потом — голос.
— Эй! — Грубый, хриплый, с той развязной интонацией, которая свойственна людям, привыкшим говорить с позиции силы. — Мы вас видим. Оружие на землю. Рюкзаки — на землю. Руки за голову. И никто не умрёт.
Мародёры.
Я скосила глаза вправо. Торик лежал в трёх метрах, и его лицо — обычно добродушное, круглое — было каменным. Левая рука медленно ползла к разгрузке, к подсумку с гранатами.
— Не надо, — одними губами сказала я.
Гранаты — не вариант. Нара с контейнером в двух метрах позади. Осколки. Ударная волна. Криоконтейнер может не выдержать.
Вессен лежал впереди, невидимый в траве. Винтовка — уже в руках. Я знала это, хотя не видела — потому что Вессен всегда, в любой ситуации, первым делом брался за винтовку, как утопающий хватается за верёвку.
— Считаю до десяти! — крикнул голос. — Потом мы входим. И тогда — без гарантий.
Один. Два. Три.
Я оценивала. Семь человек — это много для четверых, из которых один раненый и один гражданский. Но расположение — полукольцо — означало, что они не ожидают серьёзного сопротивления. Они видели нас на просеке — четыре фигуры, одна явно нездорова, другая в гражданском. Лёгкая добыча.
Они не знали про Вессена.
Четыре. Пять. Шесть.
Я повернула голову к Наре. Она лежала на боку, обхватив рюкзак обеими руками, как мать обнимает ребёнка. Глаза — огромные, тёмные, но без паники. Учёный. Мозг. Мозг не паникует — мозг считает варианты.
— Нара, — шепнула я. — При первом выстреле — ползком назад. В лес. Не вставать. Не оглядываться.
Она кивнула.
Семь. Восемь.
— Вессен, — я даже не шептала — выдохнула, зная, что он услышит. — Работай.
Девять.
Первый выстрел прозвучал так, как всегда звучат выстрелы Вессена — сухо, коротко, почти буднично. Как щелчок замка. Как хруст сломанной ветки.
Крик. Короткий, захлёбывающийся. Тело — где-то впереди, за стеной иван-чая — рухнуло в траву.
Второй выстрел. Две секунды после первого. Ещё один крик — этот оборвался быстрее.
Мир взорвался.
Автоматные очереди — беспорядочные, панические, во все стороны. Пули свистели над головой, сбивая верхушки травы, впивались в землю рядом, поднимая фонтанчики влажного грунта. Я прижалась к земле так, что почувствовала вкус почвы на губах.
Третий выстрел Вессена.
Четвёртый.
Он стрелял с интервалом в полторы-две секунды. Между выстрелами — менял позицию, я слышала шорох его тела в траве, короткий, змеиный. Он двигался и стрелял, стрелял и двигался, и каждый выстрел означал минус один.
Пятый.
Ответный огонь стал реже. Из семи стволов стреляли три. Потом два.
Торик поднялся на колено и открыл огонь из автомата — короткими, дозированными очередями, как учили. Не веером — точечно, по вспышкам.
Шестой выстрел Вессена.
Один ствол.
Я не увидела его. Не успела.
Он появился справа — оттуда, откуда я не ожидала, потому что Вессен указал на правый фланг два пальца, и оба должны были быть мертвы. Но этот — третий? спрятавшийся? отставший от основной группы? — вынырнул из леса за моей спиной, и я услышала шаги — тяжёлые, быстрые — прежде чем успела развернуться.
Удар.
Не пуля — рука. Огромная, жёсткая ладонь сгребла меня за разгрузку, рванула вверх. Мир перевернулся. Я дёрнулась, попыталась выхватить пистолет — и получила второй удар, в висок, тупой, оглушающий. Звёзды. Темнота по краям. Земля ушла из-под ног.
Меня тащили.
Волокли по траве, по земле, по камням. Я цеплялась за что-то — за стебли, за корни, — пальцы скользили по мокрой траве и не находили опоры. Рюкзак — мой рюкзак с папками, с носителем, с письмом отца — бил по спине.
Двигатель. Рёв двигателя — хриплый, надсадный, как кашель больного зверя. Джип. Где-то рядом, за деревьями, стоял джип, и его мотор уже работал.
Меня швырнули на заднее сиденье. Голова ударилась о стойку. Темнота мигнула и отступила. Дверь захлопнулась.
Рюкзак — всё ещё на мне.
Джип рванул с места. Инерция вдавила меня в спинку сиденья. За стеклом — деревья, размазанные в зелёную полосу. Скорость. Мы неслись по просеке — по той самой, по которой мы шли, — и лес мелькал по бокам, как кадры плёнки, прокрученной на ускоренной перемотке.
За рулём — один. Широкая спина в камуфляжной куртке, бритый затылок, толстая шея. Он вёл одной рукой, второй — придерживал автомат на пассажирском сиденье.
Один. Только один.
Я лежала на заднем сиденье, и мир плыл перед глазами — мутный, раскачивающийся, как дно лодки в шторм. Висок пульсировал тупой болью, и я чувствовала, как по щеке стекает что-то тёплое — кровь или пот, не разобрать.
Думать. Думать, а не чувствовать.
Он один. Джип старый, управление — ручное. Обе его руки заняты. Оружие на пассажирском сиденье — не в руках. Скорость — высокая, значит, он не может одновременно вести и контролировать меня.
Мой пистолет. Я скосила глаза вниз. Кобура пуста. Выбил, когда тащил. Нож — на поясе. Нет. Тоже пуст. Потеряла при волочении.
Рюкзак. Я лежала на рюкзаке. Внутри — хирургический набор. Скальпель.
Медленно — так медленно, что каждое движение занимало вечность — я завела правую руку за спину. Пальцы нащупали клапан рюкзака. Расстёгнуть — без звука, без рывка. Клапан поддался.
Рука скользнула внутрь. Мимо папок — плотных, бумажных. Мимо бинтов. Мимо пенала с медикаментами. Глубже. Хирургический набор — жёсткий чехол, застёжка-молния. Открыть — пальцами, на ощупь. Молния поехала — тихий, едва слышный звук, поглощённый рёвом двигателя.
Скальпель. Пальцы обхватили рукоятку. Холодная, металлическая, знакомая. Инструмент хирурга. Инструмент, который я держала в руках тысячи раз.
Я села.
Водитель увидел движение в зеркале заднего вида — дёрнулся, начал поворачивать голову —
Я ударила.
Не в шею — слишком рискованно на скорости. В руку. В правую руку, которая держала руль. Скальпель вошёл в предплечье — точно, глубоко, рассекая разгибатели запястья. Хирургический разрез. Чистый. Профессиональный.
Он закричал. Рука разжалась. Руль крутанулся влево.
Джип вильнул. Я вцепилась в спинку переднего сиденья. Деревья — прямо по курсу. Водитель схватился за руль левой рукой, пытаясь выровнять. Правая висела — бесполезная, залитая кровью. Скальпель торчал из предплечья, как флажок на карте.
Я перегнулась через спинку, схватила автомат с пассажирского сиденья — тяжёлый, маслянистый, — и ткнула стволом ему в бок.
— Тормози.
Он повернул голову. Лицо — красное, перекошенное от боли и ярости. Глаза — маленькие, свиные, налитые кровью.
— Тормози, — повторила я. — Или я нажму. И мне не нужны обе руки, чтобы нажать на спусковой крючок.
Он затормозил.
Джип остановился — резко, с визгом, качнувшись на рессорах. Меня бросило вперёд, но я удержалась, вцепившись в подголовник.
— Выходи, — сказала я. — Медленно. Левой рукой открой дверь. Выйди. Ляг на землю. Лицом вниз.
Он подчинился. Не из послушания — из боли. Правая рука не работала, кровь капала на сиденье, на руль, на педали. Он выполз из машины и лёг в траву. Большой, тяжёлый, как мешок.
Я вышла. Ноги не держали — адреналин, который три минуты назад превратил меня в машину, уходил, и вместо него приходила дрожь. Мелкая, неконтролируемая, от кончиков пальцев до корней зубов.
Я стояла на просеке, в сотнях метров от того места, где на мою группу напали, с чужим автоматом в руках, с рюкзаком на спине, с кровью на лице и на пальцах — своей и чужой.
Одна.
Я не знала, куда меня увезли. Просека тянулась в обе стороны — одинаковая, бесконечная, заросшая иван-чаем. Компас — в рюкзаке. Я достала его. Стрелка показала: джип ехал на юго-запад. Значит, база — на северо-восток. Значит, назад.
Но сколько? Пять минут на скорости — это километров шесть-восемь. Пешком — полтора-два часа. С моим боком — три.
Водитель лежал в траве. Я забрала у него патроны — два магазина, — нож, флягу. Скальпель оставила в ране — вынимать в полевых условиях без перевязки опасно, он истечёт кровью. Пусть лежит.
— Если выживешь, — сказала я ему, — подумай о том, кем ты был до всего этого. И кем стал.
Он не ответил. Только смотрел на меня снизу вверх — маленькими, злыми глазами — и молчал.
Я развернулась и пошла на северо-восток.
Через двести метров мир покачнулся.
Я остановилась, упёрлась рукой в ствол берёзы и закрыла глаза. Тошнота. Головокружение. Удар по виску — возможно, лёгкое сотрясение. Температура. Бок, который молчал последние полчаса, вдруг проснулся и заговорил — громко, настойчиво, со всей болью, которую копил.
Открыть глаза. Идти. Каждый шаг — отдельная задача. Не думать о следующем. Только этот. Вот этот. И вот этот.
Через километр я проверила рюкзак.
Папки — на месте. Носитель — на месте. Письмо отца — в нагрудном кармане, рядом с шоколадкой. Всё на месте.
Всё, кроме одного.
Криоконтейнер. Нара несла его в своём рюкзаке. Но в суматохе — когда меня тащили к джипу, когда мир перевернулся — я видела, как Нара падала, как рюкзак слетел с её плеча. Я не видела, что было дальше.
Я остановилась. Проверила свой рюкзак ещё раз. Тщательно, карман за карманом.
И нашла.
На дне. Под папками. Маленький серебристый термос, который — я вспомнила — Нара передала мне вчера вечером, на привале, когда перекладывала содержимое рюкзака. «Пусть будет у вас, — сказала она. — Мой рюкзак слишком мягкий, контейнер бьётся о кейс с реактивами. У вас — папки, они создают жёсткую структуру. Безопаснее».
Контейнер был у меня.
Я вытащила его. Серебристая поверхность — целая, без вмятин, без трещин. Дисплей температуры — не горел. Я встряхнула контейнер — осторожно, как гранату с выдернутой чекой — и услышала звук.
Звук, которого не должно было быть.
Тонкий, стеклянный, как перезвон ёлочных игрушек. Звук осколков, перекатывающихся внутри.
Я открыла крышку.
Внутренняя капсула — стеклянная ампула, в которой хранился штамм Е-1, — была разбита. Осколки лежали на дне криокамеры, и между ними — замёрзшие капли биологического материала, белёсые, как иней.
Криокамера ещё держала температуру. Но крышка была открыта. Я её открыла. Температура начнёт расти. Материал — оттаивать. Вирус — если он ещё жив после трёх лет хранения, если криоконсервация сохранила его, — начнёт активизироваться.
Я закрыла крышку. Руки.
Мои руки.
Я трогала контейнер голыми руками. Без перчаток. Перчатки — в рюкзаке. Я не надела их, потому что проверяла рюкзак в спешке, потому что адреналин ещё не отпустил, потому что думала о папках и носителе, а не о биозащите.
Контактный путь передачи. Три-четыре часа инкубационного периода.
Я посмотрела на свои руки. Пальцы — длинные, жилистые, с мозолями от скальпеля. Руки хирурга. Руки, которые спасали людей. Руки, которые только что, возможно, стали смертельным оружием.
Штамм Е-1 — исходный. Первый. Тот, от которого произошли все остальные. Старше, примитивнее, возможно, менее вирулентный, чем Е-8, уничтоживший мир. А возможно — нет. Возможно — более.
Я не знала.
Экспресс-тесты. Я полезла в рюкзак. Медицинский пенал. Открыла. Пусто. Тесты — все до единого — были использованы. Пять — на мою группу. Пять — на группу Кайла. Десять тестов. Десять отрицательных результатов. И ни одного — для меня. Сейчас. Когда он нужен больше всего.
Я села на землю.
Просека тянулась в обе стороны. Тихая. Пустая. Птицы пели. Ветер нёс запах дождя.
Я сидела на земле, с разбитым контейнером в руках, с вирусом на пальцах, без тестов, без команды, без связи — рация осталась у Вессена, — в двенадцати километрах от базы, и думала одну-единственную мысль, ясную и холодную, как скальпель:
Я не могу идти на базу.
Если я заражена — каждый человек, которого я встречу, каждый, к кому прикоснусь, каждый, кто вдохнёт воздух рядом со мной, — станет следующим. Воздушно-капельный. Контактный. Три-четыре часа.
Я не могу идти на базу.
Я не пошла.
Я нашла укрытие — заброшенный охотничий домик в километре от просеки, покосившийся, с провалившейся крышей, но с одной уцелевшей комнатой, в которой ещё стояли стены и была дверь. Я вошла, закрыла дверь, села в угол и стала ждать.
Три-четыре часа. Если я заражена — через четыре часа появятся симптомы. Беспокойство. Тремор. Блеск в глазах.
Я ждала.
Час. Два. Три.
Руки не дрожали. Но я не была уверена — то ли это хороший знак, то ли адреналин маскирует тремор. Я смотрела на свои пальцы — внимательно, неотрывно, как учёный смотрит в микроскоп, — и считала пульс. Шестьдесят восемь. Семьдесят. Шестьдесят пять. Норма. Но «норма» — понятие растяжимое, когда у тебя температура, сотрясение и осколочное ранение, заживающее четвёртый день.
Четыре часа.
Пять.
Шесть.
Тремора не было. Слюнотечения не было. Беспокойства — было, но осознанного, рационального, человеческого. Не вирусного.
Это ничего не доказывало. Штамм Е-1 — исходный. Его инкубационный период мог отличаться от Е-8. Мог быть длиннее. Мог быть непредсказуемым.
Я не могла рисковать.
Я осталась.
Первые сутки были терпимыми.
Я пила воду из фляги, которую забрала у водителя. Ела остатки сухого пайка — два брикета, рассчитанных на один приём. Растянула на весь день. Перевязала бок — шов держал, но края раны покраснели, и при пальпации я чувствовала уплотнение. Начинающийся инфильтрат. Нужен антибиотик — и он был в пенале, последний курс цефтриаксона. Я вколола первую дозу и легла.
Спала урывками. Просыпалась — проверяла руки. Тремор? Нет. Считала пульс. Норма. Осматривала себя — глаза, рот, рефлексы. Всё в порядке.
Или всё ещё не начиналось.
Вторые сутки.
Вода кончилась. Я нашла ручей в пятидесяти метрах от домика — узкий, холодный, бегущий по камням. Набрала фляги. Пила мелкими глотками, кипятить было не на чем. Рискованно, но обезвоживание убьёт быстрее кишечной инфекции.
Бок болел сильнее. Инфильтрат рос. Я вколола вторую дозу антибиотика и лежала, глядя в потолок, сквозь дыры в котором было видно серое небо.
Птицы пели. Дождь шумел. Мир жил.
Я проверяла руки каждый час.
Третьи сутки.
Тремора не было. Слюнотечения не было. Сознание — ясное. Слишком ясное. Болезненно ясное, как бывает, когда мозг, лишённый внешних раздражителей, начинает пожирать себя изнутри.
Я думала об отце. О письме, которое лежало в нагрудном кармане. «Пусть знают, что я пытался». Я думала о маме — о её прохладных пальцах, о жасминовом масле, о словах, которые она говорила мне перед зеркалом. Я думала об Эрике — о его последнем письме, которое я не успела прочитать. «Береги маму. Скучаю».
Я думала о Кайле. О тёмных глазах без выражения. О ладони — тёплой, сухой, сильной. О шоколадке, которая до сих пор лежала в кармане, и обёртка которой пахла другой жизнью.
Я проверяла руки.
Четвёртые сутки.
Паёк кончился. Температура поднялась — тридцать восемь и семь, но это могло быть от раны, от инфильтрата, от истощения. Не обязательно вирус. Не обязательно.
Я лежала в углу охотничьего домика, завернувшись в куртку, и слушала, как за стеной воет ветер. Или волки. Или и то, и другое.
Рюкзак с документами стоял рядом. Я обняла его, как обнимают подушку, и закрыла глаза.
Руки не дрожали.
Пятые сутки.
Я услышала шаги.
Не звериные — человеческие. Тяжёлые, размеренные, уверенные. Шаг человека, который знает, куда идёт. Или человека, который ищет — методично, квадрат за квадратом, не пропуская ни одного укрытия.
Я подняла автомат. Руки — устойчивые. Тремора нет. Пять суток — и тремора нет. Инкубационный период Е-8 — три-четыре часа. Даже если Е-1 медленнее — в десять раз медленнее — пять суток достаточно. Более чем достаточно.
Но я не была уверена. Без теста — не могла быть уверена. А без уверенности — не имела права подпускать к себе живого человека.
Шаги приближались. Хруст веток. Шорох листвы. И голос.
— Нот!
Низкий. Глухой. Как удар по натянутому брезенту.
Кайл.
Я замерла. Автомат в руках стал неподъёмным. Или это руки стали слабыми — от голода, от жара, от пяти суток одиночества, в течение которых я ждала, что моё тело предаст меня, что пальцы начнут дрожать, что из глаз уйдёт разум, что я стану одной из них — бродячих, мычащих, пускающих слюну оболочек, в которых не осталось ничего человеческого.
— Нот! — громче. Ближе.
Я встала. Ноги подогнулись, я схватилась за стену. Добрела до двери. Открыла.
Он стоял в десяти метрах.
Такой же. Огромный. Два метра камня и молчания. Правая рука — в перевязи, мой бинт, мой шов. Форма — другая, чистая, не та, в которой я его зашивала. Автомат — за спиной. И глаза — тёмные, бездонные — смотрели на меня, и в них было то, чего я не видела при первой встрече.
Не интерес. Не безразличие.
Что-то другое. Что-то, для чего у меня не было названия.
За ним — трое бойцов. Вооружённые, настороженные, незнакомые. Не «Эгида». Другая база.
— Стой! — крикнула я. И голос — мой голос, хриплый, сорванный, чужой — прозвучал так, что Кайл остановился.
Он остановился не потому, что испугался. Он остановился потому, что услышал в моём голосе что-то, чему подчинился.
— Не подходи, — сказала я. — Кайл. Не подходи ко мне.
Он стоял неподвижно. Смотрел.
— Контейнер с исходным штаммом, — я говорила быстро, чётко, проглатывая слова, потому что боялась, что голос откажет. — Е-1. Первый вирус. Ампула разбилась. Я контактировала без перчаток. Пять суток назад. Симптомов нет, но у меня нет экспресс-теста. Ни одного. Я не могу подтвердить, что я чиста. Я могу быть заразна.
Тишина.
Кайл стоял и смотрел на меня. Десять метров между нами — десять метров травы, мокрой от утреннего дождя, десять метров воздуха, в котором, может быть, летели невидимые частицы вируса, выдыхаемые мной с каждым словом.
Бойцы за его спиной переглянулись. Один — молодой, светловолосый — инстинктивно шагнул назад.
Кайл не шагнул.
Он стоял ровно, неподвижно, и смотрел на меня своими тёмными глазами. И молчал. Как тогда, на поляне, когда я извлекала из него пулю. Как тогда, когда протянул мне руку и сказал своё имя.
— Кайл, — мой голос сломался. — Пожалуйста. Не подходи. Мне нужен тест. Просто тест. Принеси мне тест — и отойди. Если отрицательный — я пойду с вами. Если положительный
Я не договорила. Потому что знала, что будет, если положительный. Потому что знала, что за тремором придёт безумие, за безумием — три дня мычания и слюны, а за ними — огонь. Огонь останавливает многое.
Кайл повернулся к бойцам. Сказал одно слово. Я не расслышала — ветер унёс.
Молодой боец снял рюкзак, достал из бокового кармана запечатанный пакет и протянул Кайлу. Тот взял его левой рукой — правая по-прежнему в перевязи — и пошёл ко мне.
— Стой, — повторила я. — Положи на землю. Отойди.
Он не остановился.
Он шёл — медленно, ровно, глядя мне в глаза. Десять метров. Девять. Восемь.
— Кайл, ты не слышишь? Я могу быть
Семь метров. Шесть.
— заразна, ты
Пять. Четыре.
Три.
Он остановился в трёх метрах. Положил пакет на землю. Выпрямился.
И сказал:
— Пять суток. Без симптомов. — Голос — ровный, низкий, без тени сомнения. — Ты чистая, Нот.
— Ты не можешь этого знать.
— Могу, — сказал он. — Я читал полевые протоколы. Максимальный инкубационный период — восемь часов для самого слабого штамма. Пять суток — это не инкубация. Это иммунитет.
— Штамм Е-1 не описан в полевых протоколах. Он
— Сделай тест, — перебил он. Спокойно. Без нажима. Как тогда, когда сказал «ешь», протягивая шоколадку.
Я подняла пакет. Пальцы — негнущиеся, непослушные — разорвали упаковку. Ланцет. Тест-полоска. Микропипетка.
Прокол. Кровь. Капля на полоску.
Десять минут.
Кайл стоял в трёх метрах и ждал. Неподвижный, как камень, на который можно опереться.
Я сидела на пороге охотничьего домика и смотрела на тест-полоску, и мир сузился до двух сантиметров белого пластика, на которых медленно, мучительно медленно, проявлялся результат.
Одна полоска.
Контрольная.
И больше ничего.
Отрицательно.
Отрицательно.
Я выдохнула. Весь воздух, который копила пять суток, — выдохнула.
— Чистая, — сказала я. И голос, наконец, сломался по-настоящему — не от болезни, не от температуры. От чего-то другого. От того, что я пять суток ждала смерти, а она не пришла.
Кайл кивнул. Один раз. Коротко.
Потом шагнул вперёд, нагнулся и протянул мне руку. Левую.
Я посмотрела на его ладонь. Большую. Тёплую. Ту самую.
И взяла.
Он поднял меня — легко, как будто я ничего не весила, — и на секунду его рука задержалась в моей. На секунду дольше, чем нужно.
Потом отпустил. Повернулся к бойцам.
— Возвращаемся.
И всё.
Мы шли к базе. Не к «Эгиде» — к другой, ближайшей, откуда вышла группа Кайла. Двенадцать километров. Три часа. Кайл шёл рядом — не впереди, не позади. Рядом. И молчал. Как всегда.
Я несла рюкзак. Папки, носитель, письмо отца. Разбитый контейнер — тоже, завёрнутый в тройной слой бинта и упакованный в герметичный пакет, который дал один из бойцов Кайла.
Штамм Е-1 был потерян. Ампула разбита. Биологический материал — разморожен и контаминирован. Для исследований — непригоден.
Но данные — целы. Носитель — цел. Два целых и семь десятых терабайта. В том числе — каталог «Антитеза». Зашифрованный, нераскрытый, ждущий.
Глава 9 «Рубеж»
Три дня.
Три дня на базе «Рубеж» — и я впервые за три года перестала считать часы.
Не потому что время остановилось. Не потому что исчезла угроза — угроза никуда не делась, она жила за бетонными стенами, в зелёном, равнодушном лесу, в мутирующих штаммах, в бандах мародёров, в самом воздухе, который мог стать ядом. Нет. Просто впервые за три года у меня было место, куда я не торопилась вернуться, и место, откуда не торопилась уйти.
Рядом был Эрик.
Рядом был брат.
В первый день мы говорили.
Долго, бессвязно, перескакивая с темы на тему, как люди, которые три года копили слова и теперь не знают, с каких начать. Эрик рассказывал о первых неделях пандемии — как его база была закрыта на карантин, как они потеряли связь со столицей, как он трижды отправлял разведгруппы ко дворцу и трижды они возвращались ни с чем. Дворец был пуст. Не разрушен — пуст. Двери открыты, окна целы, мебель на местах. Люди исчезли.
— Я нашёл мамин платок, — сказал он тихо. — В её кабинете. На спинке стула. Шёлковый, с монограммой. Больше — ничего.
Я рассказала ему о папках. О письме отца. О Хольме, о Штраусе, об «Эдеме» и «Антитезе». Он читал документы — медленно, тщательно, с тем же выражением лица, с каким когда-то читал военные сводки, — и я видела, как менялся цвет его глаз. Не буквально — голубые глаза Ингрид не меняли оттенка. Но что-то в них сдвигалось. Свет уходил глубже, как солнце за облако.
— Он пытался, — сказал Эрик, дочитав письмо. Голос ровный. Контролируемый. Но пальцы, державшие бумагу, были белыми от напряжения. — Он пытался, и его предали.
— Да.



