
Полная версия
Развод с драконом не отпускает
— Это мой, — сказала я. — Остальные верну.
Во дворе пахло мокрым снегом, конским потом и железом. Я села в повозку, натянула рукав ниже, чтобы кровь не капала на сиденье. Печать на левом запястье пульсировала в такт сердцу, и я впервые за этот день поняла, что еду не к матери за советом, а за правом решить, возвращаться ли в дом, откуда меня только что вычеркнули.
Дорога от Каэрна до дома Вельт занимала полдня, если не увязать в раскисшей глине подъезда. Я успела трижды перетянуть рукав платка ниже запястья, пока кровь не пошла на подол, и дважды остановить повозку, потому что печать пульсировала так, словно под кожей била вторая вена. Лошадь всхрапывала, водитель молчал — ему хорошо платили за то, чтобы не задавал вопросов, и он свою работу знал.
У матери я сняла с пальца браслет развода, который Дарвен велел надеть в последний вечер в замке, и положила на стол. Тонкий, серебряный, с гербом Каэрнов — подарок на свадьбу, превращенный в ошейник. Мать посмотрела на браслет, потом на меня, потом снова на браслет. Седая, сухая, с тем же ртом, что и у меня, она молчала долго, и я знала, о чем она думает: что браслет вернулся в ее дом не потому, что зять расщедрился.
— Лита, — сказала я. — Что с ее поручительством в гильдии Эрнвуда?
Мать отставила чашку. Движение было таким аккуратным, словно она боялась, что я задену столешницу и фарфор расколется раньше, чем разговор.
— Без рода Каэрн, — ответила она, — совет гильдии передаст ее в полевой лазарет. Это уже решено. Дядя письмо получил вчера.
Я села. Стул подо мной скрипнул, и я вдруг поняла, что сижу в той же кухне, где меня учили варить отвар от лихорадки, где я первый раз зашивала рану на руке Литы, когда та упала с лошади. Здесь пахло чабрецом, сухим деревом и старой ржавчиной от ведра. Здесь меня никто не стер из реестра. Здесь меня даже слышали.
— Откуда ты знаешь про лазарет, мама?
— Твой дядя сказал. Он в совете гильдии сидит с лета.
Я кивнула. Дядя хорошо сидел — на двух стульях сразу: и в роду Вельт, и в гильдейском совете, и в той памяти, которую род Каэрн ему задолжал за старые услуги. Я подняла рукав. Печать кровоточила уже не алой, а темной, сухой — запеклась коркой, но края ее горели. Мать охнула, я перехватила ее руку на полпути.
— Не трогай. Она реагирует.
— На что?
— На расстояние.
Мать отняла руку. Я видела, как она перебирает варианты: лечь в постель, вызвать травницу, послать за Дарвеном, написать Торису. Ни один из них не годился, и она это понимала.
— Ты вернешься, — сказала она. Это был не вопрос.
— Да. Не за ним. За Литой.
— И за ключом, — добавила мать, и я услышала в ее голосе то, что она не решалась произнести вслух: расчет. — Без ключа от лечебницы Каэрна тебя в Эрнвуд не возьмут, а без Эрнвуда Лита пропадет.
Я не ответила. Я поднялась из-за стола, подошла к окну, за которым валил снег. На подоконнике лежала моя старая корзина трав — кожаный ремень стерся, медная пряжка позеленела, но двойное дно держалось. Я открыла его, вытряхнула засохший пустырник, который мать хранила с прошлой зимы, и убрала платок, которым перетягивала руку в дороге. Печать в корзине не отозвалась, и я впервые за день выдохнула спокойно: расстояние работало, пока я держалась от Каэрнов дальше, чем на полдня пути.
Из сеней потянуло холодом и голосом Литы. Младшая сестра вошла в кухню, как входила всегда — будто весь дом принадлежал ей по праву рождения, и я только одалживала место.
— Нерис, — сказала она, замерев в дверях. Плащ мокрый, волосы убраны небрежно, на щеке след от вчерашней то ли прыщика, то ли царапины. — Тебя выгнали?
— Меня вычеркнули.
— Это одно и то же.
— Нет, — ответила я, и у меня в горле впервые за этот день стало ровно. — Одно унижение, другое процедура. Тебя это различает.
Лита подошла ближе. Она выросла за лето, раздалась в плечах, и я вдруг увидела перед собой не девочку, которая просила у меня зашить рану, а девушку, которая считает, сколько дней осталось до первого сезона в гильдии. В ее глазах было то, что я видела у всех Вельтов в день свадьбы: голодная вера в то, что чужая удача когда-нибудь станет своей.
— Я уеду назад, — сказала я, и это прозвучало не обещанием, а решением, которое я уже приняла без нее. — Но с условием. Мне нужен ключ от лечебницы Каэрна. Не совещаться, не просить — получить. И мне нужно право выписать тебя в город к гильдии под мою ответственность. Не под ответственность рода.
Лита перевела взгляд на мать. Та отставила вторую чашку и кивнула: не мне, дочери.
— Считай, что тебе дали неделю, — повторила я слова Ториса, и они зазвучали в моем рту уже как срок, не как милость. — Если я вернусь без ключа, я вернусь за тобой, увезу в Вельт, и пусть род Каэрна сам объяснит гильдии, почему их опозоренная невестка не имеет права подписать поручительство за сестру.
Мать закрыла лицо рукой. Лита стояла прямая, злая, красивая той красотой, которую я когда-то унаследовала и потеряла вместе с фамилией. Я положила руку на корзину, почувствовала под ладонью холодок металла пряжки, и подумала: вот цена, которую я плачу утром, — ключ, право, сестра, браслет на столе. Вот цена, которую я плачу вечером, — корзина, печать, чужой дом, чужие глаза у дверей.
Я натянула чистый рукав поверх корки и пошла обратно к повозке. Снег валил гуще, лошадь фыркнула, возница натянул вожжи, и я впервые за этот день подумала не о том, как переживу возвращение, а о том, сколько раз еще смогу так уехать, пока печать не войдет в полную силу и не сожжет меня через одежду, через стены, через всю ту решетку, которую дом Каэрна выстроил вокруг моего собственного имени.
Ключ лежал у меня в корзине под двойным дном, потому что класть его в карман я не рискнула: ткань промокла бы, кожа бы остыла, и печать на запястье снова напомнила бы, что я везу чужое. Ключ от лечебницы Каэрна — железный, тяжелый, с гравировкой родового знака — я сняла с пояса Марты в первый же вечер после возвращения, когда та отвернулась к плите. Марта сделала вид, что не заметила. Это было частью нашей с ней сделки, которую мы никогда не произносили вслух: она не спрашивает, зачем мне ключ среди ночи, я не спрашиваю, почему она его носит не на поясе, а в кармане передника. Так устроены женщины, которые вместе пережили чужой дом: одна крадет чужое, другая отворачивается, обе делают вид, что это не кража, а порядок.
Я пересчитывала реестр лечебницы. Свечной огарок оплыл на треть, пальцы пахли чернилами и сухим шалфеем, за окном лежал тот мокрый снег, который к утру превратится в ледяную корку. Я вела тетрадь с первого дня возвращения: синяя обложка, кожаный корешок, без герба, без имени. На первой странице — столбцы: кто пришел, что выписано, что осталось в ящике, что ушло в кухню, что продано на сторону. Последний столбец я завела сама, потому что именно там обнаружила дыру, которую Бран заделал своей памятью.
Настойка пустырника. Дорогая, на винном спирту, для старческих сердец. По реестру — шестьдесят склянок за год. По факту — двадцать две. Остальные ушли в кухонный шкаф, оттуда — на ярмарку в Эрнвуд, оттуда — в карман Брану. Я пересчитала счета, нашла подмену и молча положила тетрадь на стол. Бран краснел до корней волос, пока я объясняла ему цифры. Он не спорил. Он знал, что я знаю. Это была не ссора, это была сверка.
Печать на запястье к вечеру притихла: видимо, расстояние до замка стало меньше, и она сочла, что я на своем месте. Я не была на своем месте. Я была в чужой лечебнице, в чужом халате, с чужим ключом в корзине, и дверь за мной закрыл не хозяин, а человек, который три года назад при всех назвал меня виновной.
Шаги в коридоре я узнала раньше, чем услышала имя. Дарвен Каэрн ходил так, будто пол перед ним должен сам расступиться, и каменные плиты послушно молчали. Он остановился у порога лечебницы, не вошел, оперся плечом о косяк. Свеча в коридоре бросала ему на лицо рыжий отблеск, и я впервые за этот день увидела, что у него синяк у рта — от совета, не от кулака.
— Ты считаешь, — сказал он. Не спросил.
— Я считаю, — ответила я, не поднимая головы. — И нахожу.
Он шагнул внутрь. Лечебница была маленькой, и в ней сразу стало тесно: он пах железом и холодной золой, я пахла чернилами и настоем коры, и эти запахи не смешивались, а спорили. Он посмотрел на тетрадь, потом на ключ у моего локтя, потом на мое запястье, где рукав был закатан до локтя, потому что в лечебнице жарко.
— Это мой ключ, — сказал он.
— Это ключ от лечебницы, — поправила я. — Я его взяла у Марты, потому что без него мне не открыть дверь, за которой я работаю на твой род.
— Ты работаешь не на род, — сказал он, и я услышала в его голосе ту интонацию, которую он всегда прятал за приказом. — Ты работаешь на сестру.
— Я работаю на сестру, — согласилась я. — Поэтому я считаю, а не торгуюсь.
Он подошел ближе. Я не отодвинулась, но и не подалась навстречу, и он остановился в шаге, как человек, который помнит, что между нами лежит не пол, а три года позора. Его рука поднялась — я видела это боковым зрением — и замерла на полпути к моему запястью.
— Покажи печать, — сказал он тихо.
— Нет.
— Нерис.
— Нет, — повторила я, и в голосе не было ни просьбы, ни мольбы, только то, что я носила в себе весь день: решение, принятое без него. — Я показала ее совету три года назад, когда меня судили. Теперь я ее не показываю никому.
Он опустил руку. Я перевернула страницу тетради и обмакнула перо. Свеча трещала, снег за окном ложился гуще, и между нами в маленькой лечебнице стояло то, что стоит между бывшими: не любовь, не ненависть, а молчание, которое слишком хорошо знает, о чем они не говорят.
— Завтра я выпишу Литe пропуск в город, — сказала я, не глядя на него. — Под мою ответственность. Совету скажешь сам.
Он кивнул. Я услышала, как он сделал шаг к двери, потом остановился.
— Я не забуду, — сказал он.
— Это твоя работа, — ответила я. — Не забывать.
Он вышел. Дверь осталась приоткрытой, и в щель потянуло коридорным холодом. Я закрыла тетрадь, положила ключ обратно под подкладку корзины и долго смотрела на пустую страницу, которую мне еще только предстояло исписать.
Я задула свечу и в темноте лечебницы услышала, как дом снова задышал. Это всегда начинается одинаково: скрипнет балка, осыплется зола в камине, и где-то внизу, под каменным полом, лязгнет цепь, к которой привязывают собак, когда в замке ночной обход. Я знала эти звуки наизусть, потому что три года назад засыпала под них, и три года назад же перестала считать их своими.
Печать на левом запястье к ночи разошлась. Сначала кольнуло в кости, потом пошло по венам вверх, к локтю, потом к плечу. Я закатала рукав и увидела то, чего боялась: знак рода Каэрн, который три месяца висел бледной полоской, теперь наливался красным, как свежий ожог. Кожа вокруг побелела, потом порозовела, потом пошла волдырями, и я впервые в жизни почувствовала, как магия рода бьет через ткань, через кожу, через мое собственное тело.
Я зажмурилась и прижала ладонь к груди. Жар шел волнами, и каждая волна была тяжелее предыдущей. В голове всплыло лицо Дарвена там, в лечебнице, час назад: его рука, замершая на полпути к моему запястью, его голос, когда он сказал «покажи печать», его глаза, в которых я не увидела приказа — только ту виноватую осторожность, которую он прятал за бровями, как другие прячут монеты в перчатке. Мне стало стыдно, что я не показала. Мне стало зло, что я вообще об этом думаю.
Повозка ждала у задних ворот. Возница был пожилой, молчаливый, из тех, кого дом нанимает для ночных выездов, когда нужно вывезти что-то, о чем утром лучше не вспоминать. Я положила корзину на сиденье, забралась следом и натянула плащ на обожженную руку. Возница тронул поводья, и лошадь пошла по подмерзшему снегу, хрустя, как по битому стеклу.
До дома Вельт было четыре часа пути. Я знала, что мать не ляжет, пока не услышит стук колес, и знала, что Лита тоже не ляжет, но по другой причине: она будет стоять у окна в своей новой блузке, в которой ходила на праздник урожая, когда совет вычеркнул меня из реестра, и смотреть на дорогу, чтобы первой увидеть, вернусь я или нет. Я надеялась, что она увидит меня раньше, чем я увижу ее глаза.
Печать горела всю дорогу. К рассвету боль стала такой, что я не могла держать вожжи, и возница забрал их у меня молча, без вопросов. Я откинулась на сиденье и смотрела, как светлеет небо над кряжем. Снег перестал, и в просвет между тучами выглянуло зимнее солнце, холодное и чужое, как лицо человека, которому ты когда-то верила.
Дом Вельт стоял на отшибе, у самой опушки, и от него пахло хлебом и дымом, как всегда, когда мать не ложится. Я сошла с повозки, и ноги мои не держали: печать забрала столько жара, что меня знобило, и плащ не спасал. Мать вышла на крыльцо, увидела меня, остановилась. Лита выглянула из-за ее плеча, и я увидела на лице сестры то, что боялась увидеть: не радость, не облегчение, а тот самый расчет, который я знала по совету Каэрнов.
Я подняла руку. Рукав сполз сам, и мать ахнула, а Лита побледнела. Печать на моем запястье была теперь не полоской, а знаком, вдавленным в кожу, как клеймо. Он горел ровным красным светом, и от него, казалось, идет пар, хотя на дворе был мороз.
— Он не отпустил, — сказала я. Это был не вопрос. Это был ответ на все, что мать хотела спросить и не решалась.
— Садись, — сказала она, и я впервые за этот день села туда, где меня ждали.
Внутри пахло пирогами и полынью. Мать усадила меня к печке, сняла плащ, увидела руку, закусила губу. Лита стояла в дверях, и я видела, как она смотрит на мое запястье, и понимала, что она уже прикидывает, что это значит для ее места в гильдии Эрнвуда.
— Мне нужно вернуться, — сказала я, глядя в огонь. — Не за ним. За вами.
Мать молчала. Лита переступила с ноги на ногу и спросила:
Печать не отпускала до рассвета. Я не спала — лежала на узкой кровати в своей прежней комнате, слушала, как мать ворочается за стеной, и смотрела, как красный отсвет на запястье пульсирует в такт сердцу. К полуночи жар спустился вниз, к ладони, пальцы свело, и я прижала руку к груди, чтобы хоть немного унять боль. Лита так и не легla. В щели под дверью я видела свет свечи в ее комнате и слышала, как она шелестит бумагой — пишет.
Утром мать разогрела вчерашний пирог, заварила полынь, поставила передо мной миску и села напротив. Я ела молча. Лита вышла из своей комнаты босиком, в ночной рубашке, и видно было, что она не спала: под глазами лежали тени, волосы она не собрала.
— Покажи, — сказала она вместо приветствия.
Я молча закатала рукав. Печать уже не горела, но знак стал четче, глубже, и кожа вокруг порозовела, как после ожога утюгом. Лита смотрела долго, потом подняла на меня глаза.
— Значит, совет все-таки не отвязал тебя, — сказала она. В ее голосе не было ни злости, ни жалости, только расчет, и от этого мне стало хуже, чем от боли. — Они вычеркнули твое имя, но магия знает другое.
— Я возвращаюсь, — повторила я. — Сегодня.
— Зачем? — Лита села за стол, намазала себе хлеб, откусила и стала жевать, глядя на меня. — Чтобы опять стоять в передней у дверей, через которые тебя выгнали?
— Чтобы ты осталась в городе подмастерьем у Эрнвуда, а не поехала в полевые лазареты, — сказала я. — Пока совету будет нужен мой род, тебе не тронут.
Мать поставила передо мной чашку. Руки у нее дрожали, и чашка звякнула о блюдце.
— Ты три года молчала про это, — сказала она тихо. — Почему сейчас?
— Потому что раньше я могла уехать. Сейчас не могу.
Лита перестала жевать. В глазах у нее появилось что-то, чего я не видела с детства: не обида, не страх, а та самая злость, которая была у меня самой, когда мне было шестнадцать и я впервые поняла, что дом — это не защита, а клетка.
— Ты будешь жить в замке его лорда, с печатью, которую нельзя снять, и думать, что делаешь это ради меня, — сказала она медленно. — А он снова будет решать, когда тебе войти и когда выйти.
— Он не будет решать, — ответила я и впервые за утро посмотрела ей в глаза. — Я буду решать. Я приеду, войду в лечебницу, открою прием для детей, отчитаюсь за каждую трату, и совет получит меня обратно не как опозоренную жену, а как человека, без которого их лечебница сгниет за зиму.
Тишина повисла над столом. Мать смотрела на свои руки. Лита — на меня.
— Он тебя не защитит, — сказала она наконец. — Ты знаешь это лучше меня.
— Я и не прошу его защищать, — сказала я. — Я прошу совет считаться со мной. Для этого мне не нужна его защита. Мне нужна его печать.
Лита отложила хлеб. Мать встала, убрала со стола, и я слышала, как посуда стучит в ее руках громче обычного. Потом она подошла ко мне, наклонилась и поцеловала меня в висок. От нее пахло хлебом и полынью, и этот запах стоил всех заверений, которые она не могла мне дать.
Повозка ждала у крыльца. Возница был другой — молодой, рыжий, с обветренным лицом; видимо, мать подняла кого-то из деревни. Я взяла корзину, положила в нее узелок с пирогами и села на сиденье. Лита вышла на крыльцо в наброшенной шубе, босая, и я впервые увидела, как она смотрит на меня не как на сестру, а как на чужую женщину, которую ей придется теперь носить в голове вместе со всеми условиями.
— Когда ты устроишься, пришли записку, — сказала она. — Мне нужен пропуск в город, а не слухи.
— Пришлю, — пообещала я.
Мать вынесла мне завернутый в тряпицу кусок козьего сыра и узелок с сушеной мятой — от лихорадки, если печать снова сорвется. Я взяла, сунула в корзину, и повозка тронулась. Лита стояла на крыльце, пока дорога не свернула к перекрестку, и только тогда я перестала оглядываться.
Обратный путь был короче — мать выбрала другого возницу, с лошадью резвее. Печать всю дорогу лежала тихо, как собака, которую не будили, и к полудню мы уже подъезжали к воротам Каэрна. Снег подтаял, с крыш капало, и стражники у ворот смотрели на меня так, будто я вернулась с того света.
Я сошла с повозки, поправила корзину на плече и пошла к замку. Мне нужно было пройти в лечебницу, оставить корзину, переодеться и до вечернего совета поговорить с экономом о реестре. В замке пахло дымом и мокрой шерстью, и я ступила на порог как человек, у которого есть цель, а не как гостья, которую впустили из милости.
— Как вернуться?
Я закрыла глаза и впервые за этот день позволила себе признать то, что знала с вечера: совет вынес мне приговор, бумага о разводе лежала в реестре Каэрнов, но печать спорила с бумагой, и в этом споре печать забирала меня первой. Я ехала к матери не за советом. Я ехала, чтобы на одну ночь стать снова дочерью этого дома, прежде чем снова стать чужой женой в чужом замке.
Утром я уеду обратно. Сейчас я сидела у печки и молчала, а мать молчала рядом, и это молчание было тем единственным, что за весь день не требовало от меня ни решения, ни цены.
Глава 3. Чужие духи
Книга дома лежала передо мной на кухонном столе, и на каждой странице кто-то дописывал число, спрятанное в общем столбце. Я вела пальцем по строке закупки тканей и видела, как между настоящими цифрами мелькают мелкие списанные суммы, а внизу стоит подпись эконома Брана. Рядом лежал мой собственный лист, я уже сутки складывала приход и расход по памяти, пока Марта сдержанно молчала у двери.
— Госпожа, — она кашлянула, — там лекарские крысы сожрали у нас шесть склянок тинктуры от лихорадки, а в книге записано, что они целы. Записаны в день, когда эконом уезжал на ярмарку в Каэрн-таун.
Я кивнула, не поднимая глаз. Шесть склянок по три серебряных монеты, это жалование Литы за два месяца в гильдии Эрнвуда, если считать плату за пансион. Мать прислала письмо с этим счетом вчера, и в письме стояла точная сумма, которую нужно внести до конца недели, иначе гильдия переведет сестру в полевые лазареты. Там зимой без крыши она до весны не дотянет.
Цифры в книге не сходились. Эконом Бран вел записи по памяти, как будто считал, что никто не полезет проверять. Я полезла. Между строк мелькала одна и та же подпись, Лотта, кухарка, которая продавала остатки пирогов на сторону и списывала их как гнилые. Лотта сейчас резала лук в углу, не глядя на меня, и я впервые видела, как она стыдливо держит нож.
— Ключ от лечебницы, — сказала я тихо. — Без него я не могу выписать сестре направление в гильдию. Там требуют не только плату, но и подпись лекаря дома Каэрн.
— Ключ у главы рода, — ответила Марта. — Или у совета большинством голосов. Старейшины соберутся после обеда.
Я закрыла книгу. Под моей ладонью осталась вмятина от страницы, где три дня назад чернилами было вписано одно число, а на следующий день другое, на полмонеты меньше. Ладонь горела. Печать на левом запястье уже не обжигала, а тянула, тонкой удушливой ниткой к той двери, за которой меня не ждали. Я прижала руку к столу и не стала трогать левое запястье.
В кухню вошел Дарвен. Мокрый плащ перекинут через руку, на воротнике запах дыма и холодной хвои. Он смотрел поверх моей головы, и это было почти вежливо. Старейшины хотели, чтобы он передал ключ лично, но одно касание к моей руке, и печать дрогнет по нему тоже, и весь дом узнает, что глава рода не отрезал узел.
— Нужна подпись, — сказала я, не вставая. — У меня в лечебнице сестра, гильдия требует направление. Без ключа я не могу зайти и выписать рецепт на ее имя.
— Совет после обеда, — повторил он.
— Совет мне откажет. Торис вчера вполне ясно дал понять маме, что без твоей личной печати под направлением Литу переведут в полевой лазарет.
Тишина стояла такая, что Лотта перестала стучать ножом по доске. Марта смотрела в пол. Дарвен подошел к столу и положил ключ рядом с книгой, медный, большой, с гравировкой рода на бородке. Не передал в руку, не коснулся. Кольцо звякнуло о дерево, и печать на моем запястье отозвалась короткой вспышкой жара под рукавом, но я даже не повела бровью.
— Подпись я пришлю, — сказал он. — На имя сестры, по твоему рецепту.
Я взяла ключ. Утром, когда я заходила в свою бывшую спальню в восточном крыле, печать не пустила меня за порог. Это была маленькая, очень понятная цена за то, чтобы вся остальная лечебница наконец ожила. Марта коротко выдохнула, будто давно держала дыхание, а Лотта неловко повернулась к плите спиной, словно прятала лицо.
Я положила ключ в корзину, под двойное дно, и сверху прикрыла пучком сухой мяты. Завтра на рассвете у меня будет направление для Литы, к вечеру счет на шесть склянок тинктуры, который я предъявлю Брану. Мать написала, что совет дал мне неделю на выезд, а потом закроет двери. Я вернусь первой.
Корзина глухо звякнула о косяк, когда я входила в лечебницу. Медная пряжка больно кольнула запястье, и я по привычке переложила ношу на другое плечо. Замок на двери оказался старый, ржавый на стыке, но ключ вошел ровно, с тем тихим щелчком, который я помнила по прежней жизни. Внутри пахло пылью, сухой травой и тем особенным каменным холодком, каким пахнут пустые комнаты, где давно не варили зелий.
— Так, — сказала я вслух, чтобы собственный голос помогал держать лицо. — Сначала окна.
Я открыла обе створки. С кряжа потянуло мокрой хвоей и снегом. Я вдохнула поглубже, проверяя, не поведет ли печать. Нет, на этот раз молчала. Видимо, довольна тем, что я наконец-то в своем месте. Марта уже стояла на пороге с ведром и тряпкой, а за ней маялся Ланн, ключник с восточного крыла, без слов, с коротким жестом. Он показал на полку, где по моей памяти стояли склянки с настойкой от лихорадки. Сейчас там была только пыль и сухая мышиная нора.
— Марта, — сказала я, — у нас сегодня будет три работы. Вернуть стеллажи к жизни, посчитать, что пропало, и составить направление для Литы в гильдию Эрнвуда. Без этого сестра до зимы не дотянет в полевых лазаретах.
Марта кивнула. Она не стала спрашивать, откуда я знаю про полевые лазареты. Она знала, что мать мне написала, и она знала, что эта мать всегда пишет правду, даже если от нее потом не уснуть. Я вытащила из корзины свою синюю тетрадь в кожаной обложке и положила на стол рядом со старой книгой дома.
Тетрадь была чистая, без герба, без родовой печати. В ней я собиралась писать только правду: сколько трав пришло, сколько ушло, кому, зачем и по чьему приказу. Если совет когда-нибудь захочет спросить, почему я опять в этом доме, у меня будет не слово против слова, а столбик цифр, вбитых в бумагу.
Ланн подал мне записку. Три строки, кривые, без подписи: «Из реестра пропала настойка от лихорадки, шесть склянок. Записано, что выдал эконом Бран по просьбе кухарки Лотты. Лотта списала их как гнилые». Я перечитала записку дважды и посмотрела на ключника. Он кивнул, один раз, тяжело, и отвернулся к окну, будто уже сказал лишнее.
— Значит, так, — сказала я. — Лотта сейчас у плиты, режет лук и делает вид, что ничего не знает. Бран на ярмарке в Каэрн-тауне, вернется к вечеру. Если я предъявлю ему счет до заката, он либо отдаст деньги, либо пойдет жаловаться в совет. Мне все равно. Марта, принеси реестр припасов за последний месяц, синюю тетрадь не трогай, это мой документ.









