О снеге, клыках и звёздном свете
О снеге, клыках и звёздном свете

Полная версия

О снеге, клыках и звёздном свете

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
23 из 31

По залу прокатился шёпот — на этот раз с нотками удивления. Старейшины переглянулись. Улла увидела, как Эгиль, тот самый, что только что обвинял её, нахмурился — но теперь в его хмурости было не осуждение, а сомнение. Торс погладил свою седую бороду и что-то тихо сказал соседу. Хаген, с лицом, изрезанным шрамами, смотрел на неё уже не с гневом, а с задумчивостью. Асгрим оставался непроницаемым. Хальвдан хмурился. Бран молчал, но его взгляд стал менее тяжёлым. Орм сидел всё так же неподвижно, но его бровь чуть поднялась в изумлении.

Улла почувствовала, как внутри что-то дрогнуло. Росток надежды — крошечный, слабый, но живой — пробился сквозь толщу страха. Ей поверили. Впервые за весь этот бесконечный кошмар кто-то — не просто кто-то, а один из лесных, один из пострадавших — сказал слово в её защиту. Она посмотрела на Рагнара с благодарностью — огромной, захлёстывающей, от которой хотелось разрыдаться вновь, — но он уже отвёл взгляд, будто ничего не произошло. Будто он просто констатировал факт. И, наверное, так оно и было.

А потом она снова встретилась глазами с Вальгардом. И всё рухнуло.

Он смотрел на неё — не как Рагнар, не с холодным подтверждением факта, а иначе. Глубже. Тяжелее. Его янтарные глаза, казалось, видели её насквозь — всю её слабость, все её страхи, все её тайны. Он не обвинял её. Он просто смотрел. И в этом взгляде было что-то, от чего ей хотелось исчезнуть. Не потому что он был враждебным — наоборот. Потому что он был справедливым. Потому что он видел правду. И эта правда была не той, которую она хотела бы показать.

Она не выдержала этого взгляда. Её голова опустилась сама собой, плечи сжались, и она почувствовала, как краска стыда заливает лицо. Почему? Почему она не могла смотреть ему в глаза? Она не сделала ничего плохого. Она не убивала. Она не травила. Но стыд — этот липкий, удушливый стыд, который поднимался откуда-то из самой глубины её существа, — твердил ей обратное. Ты позволила Калле использовать себя. Ты была у лесных. Ты принесла им травы. Ты говорила с ними. Ты сидела у их очага и улыбалась рыжему, который сейчас лежит без сознания, а может быть, уже мёртв, ты не знаешь, ты ничего не знаешь. И ты ничего не рассказала Инге. Ты скрыла правду. Ты покрывала предателя, даже не зная об этом. Ты — виновата. Может быть, не в отравлении. Но в чём-то другом. В чём-то, за что тебе всё равно должно быть стыдно.

Калле заметил этот момент. Его глаза, холодные и внимательные, следили за каждым её движением, за каждым вздохом, за каждой слезинкой. И он тут же использовал её слабость — как использовал всё, что знал о ней:

— Посмотрите на неё, — сказал он, и в его голосе прозвучала почти печаль. Почти скорбь. — Она не может смотреть в глаза тем, кого обидела. Она знает, что виновна. Она знает, что сделала. Пусть она поклянётся памятью матери, что невиновна. Пусть посмотрит на наследника лесных и скажет это. Если она невиновна — ей нечего бояться.

Улла подняла голову. Слёзы текли по её щекам, и она не пыталась их вытереть. Они капали на тунику, оставляя тёмные пятна на серой шерсти. Она открыла рот, чтобы произнести клятву — клятву памяти матери, единственное, что у неё осталось, единственное, что нельзя было отнять, — но слова застряли. Не потому что она лгала. Не потому что ей было что скрывать. А потому что ей было страшно. Потому что она не могла говорить, когда на неё смотрели столько глаз — старейшины, стражники, служанки, лесные, все они, ожидающие, оценивающие, взвешивающие её жизнь на невидимых весах. Потому что её голос, только что обретший силу благодаря свидетельству Рагнара, снова умер в горле, задушенный страхом.

— Я… я клянусь… — прошептала она, но голос сорвался, и она замолчала, опустив голову. Плечи её задрожали. Она плакала — молча, беззвучно, как плачут те, кто уже не верит, что их услышат. Слёзы капали на каменный пол, и она смотрела на них, не видя.

— Достаточно, — произнёс Берг, и его голос прозвучал тяжело. Он был вожаком. Он должен был быть справедливым. Но он был ещё и отцом, и братом, и дядей, и сейчас он смотрел на свою племянницу — дочь женщины, которую он когда-то знал и уважал, — и не знал, что делать. — Пусть говорит следующий свидетель.

Калле, всё ещё стоя в центре зала, повернулся к вожаку и кивнул — с достоинством, как человек, который только что выполнил свой долг. Он не выглядел победителем — он выглядел тем, кто скорбит о случившемся, кто раздавлен предательством той, кого любил. И эта его маска была идеальной. Настолько идеальной, что даже Инга, которая знала правду, на мгновение усомнилась. А что, если? Что, если Люта ошиблась? Что, если Калле действительно невиновен? Нет. Этого не могло быть. Она знала свою сестру. Знала Люту. Знала, что её тень никогда не ошибается.

— Я прошу вызвать Ирму, — сказал Калле. — Служанку из дома вожака. Она видела Уллу в тот вечер — и может рассказать о том, что та несла на кухню.

Берг кивнул, и молодая русоволосая служанка, дрожа всем телом, выступила вперёд. Ей было, наверное, не больше семнадцати зим — совсем девочка. Её глаза были красными от слёз, и она то и дело всхлипывала, прижимая руки к груди, будто пытаясь защититься от чего-то невидимого. Она боялась. Боялась сказать не то. Боялась, что её накажут. Боялась всего.

— Я видела её, — проговорила Ирма сбивчиво, не поднимая глаз. Её голос дрожал, и слова путались. — Она шла по коридору… поздно вечером, уже после того как все легли… она несла что-то… мешочек. Маленький. Кожаный. Я не знаю, что это было. Я не спрашивала. Я подумала… она служанка, как и я… может, она несла что-то для наследницы… я не…

— Это ложь! — выкрикнула Улла, и её голос, сорванный и хриплый, эхом разнёсся по залу. Она рванулась вперёд, но стражники удержали её за плечи. — Я не ходила на кухню! Я не несла никакого мешочка! Я была в покоях! Я всё время была в покоях! Она лжёт! Почему она лжёт?!

— Тихо! — прогремел Берг, и его голос, усиленный сводами, прокатился по залу, как гром. Улла замолчала, задыхаясь. Её грудь вздымалась, слёзы текли по щекам, а руки, прижатые к сердцу, дрожали так, что она не могла их унять. Она чувствовала, как мир вокруг неё рушится — медленно, неотвратимо, как стена под лавиной. Каждое слово, сказанное против неё, было как камень, брошенный в эту стену. И стена трещала.

— Твоя мать была лекарем, — произнёс Калле, и его голос был теперь не обвиняющим, а почти задумчивым. Почти печальным. Он смотрел на Уллу, и в его глазах было что-то похожее на сожаление. — Она знала травы. Она знала, какие из них целебные, а какие — ядовитые. Она была лучшим лекарем, которого знал этот клан. Все говорили: Астрид может вылечить что угодно. Астрид знает всё о травах. — Он сделал паузу, давая этим словам осесть в сознании слушателей. — Она могла научить тебя. Ты ведь помогала ей, когда была маленькой? Ты ведь ходила с ней в горы, собирала коренья, смотрела, как она готовит снадобья? Ты ведь помнишь?

Улла замерла. Это был удар ниже пояса — самый жестокий из всех. Он использовал память о матери против неё. Он превращал самые дорогие её воспоминания — те редкие, драгоценные моменты, когда мать была ещё жива, когда они вместе ходили по южным склонам и собирали травы, когда мать учила её различать листья и коренья, когда она рассказывала ей о том, что каждое растение имеет свою душу, — в оружие. В улику. Он заставлял её любовь выглядеть как преступление.

Она смотрела на Калле и не могла поверить. Тот самый человек, который шептал ей на ухо слова любви, который обещал, что однажды всё изменится и они будут вместе, который клялся, что она — единственная, кого он когда-либо любил, — теперь уничтожал её. Методично. Умело. Без тени сожаления. Он не просто лгал. Он переписывал всю её жизнь — её детство, её любовь к матери, её желание помогать, — в обвинительный приговор. И у неё не было оружия, чтобы защититься. Не было свидетелей, которые могли бы подтвердить её невиновность. Не было слов, которые могли бы перевесить его ложь.

— Твоя мать научила тебя травам, — продолжал Калле, и его голос был мягким, как шёлк, и таким же скользким. — Ты знаешь, как отличить «волчий ужас» от обычного корня? Как смешать споры «чёрной плесени» с толчёным корнем, чтобы получить яд? Как сделать так, чтобы он не имел вкуса и запаха? — Он покачал головой, изображая горестное изумление. — Я не знаю этого. Я воин. Я не разбираюсь в травах. Откуда мне знать такие вещи? А ты — знаешь. Ты — дочь своей матери. Ты впитала эти знания с молоком. Они у тебя в крови.

Он развёл руками — жест человека, который говорит очевидное:

— Как я мог дать ей яд, если я ничего не понимаю в ядах? Это абсурд. Это отчаянная ложь женщины, которую поймали. Она использует меня — того, кто любил её, кто пытался ей помочь, — чтобы спасти себя.

Улла стояла, опустив голову. Сил не осталось. Она сделала всё, что могла. Она сказала правду. Она назвала имя. Она просила помощи. Но правда оказалась слабее лжи, а помощь — слишком мала и пришла слишком поздно. Калле выстроил свою защиту так умело, что она не могла найти в ней бреши. Он использовал её собственную любовь к матери против неё. Он использовал её собственные слова против неё. Он выставил её лгуньей, предательницей, убийцей. И все верили ему. Все — старейшины, стражники, служанки, — верили ему, потому что он говорил уверенно, потому что он был воином, потому что он умел убеждать. А она… она была никем. Тенью. Бедной родственницей. Девушкой, которая умела только шить и плакать.

Она опустила голову ещё ниже. Слёзы капали на каменный пол — кап, кап, кап, — и она смотрела, как они расплываются на сером камне, оставляя тёмные пятна. Она больше не пыталась оправдываться. Не пыталась кричать. Всё было кончено.

И в этот момент Вальгард шагнул вперёд.

Он не спрашивал разрешения. Не смотрел на Берга, не искал одобрения старейшин. Он просто вышел из тени у стены — огромный, молчаливый, в тунике, испачканной кровью его друга, — и встал между Уллой и Калле. Это движение было медленным и неотвратимым, как движение ледника. Оно не требовало слов — оно само было словом. Калле, который до этого стоял уверенно, расправив плечи, вдруг осёкся. Ему пришлось задрать подбородок, чтобы встретиться с Вальгардом взглядом, — и то, что он увидел в этих глазах, ему не понравилось. Там не было ярости. Там не было угрозы. Там было спокойствие. Такое спокойствие, от которого у людей, привыкших прятаться за словами, пересыхает во рту.

— Ты сказал, что не видел её в тот день, — произнёс Вальгард. Его голос, низкий и глухой, заполнил зал, как гул далёкого обвала. — Ты сказал, что не знал, что она что-то замышляет. Но ты знаешь, где она была. Ты знаешь, куда она ходила. Ты знаешь, у кого спрашивать. Ты знаешь слишком много для человека, который ничего не знал.

Он замолчал. Тишина, наступившая после его слов, была такой глубокой, что слышно было, как трещит пламя в очаге.

Калле моргнул.

— Мне рассказали, — сказал он, но его голос уже не был таким уверенным. — Люди говорят. Я слышал…

— Кто рассказал? — перебил Вальгард. — Когда? Повтори их слова. Ты стоишь перед советом. Ты обвиняешь женщину в убийстве. Назови имена тех, кто тебе рассказал.

Калле открыл рот — и закрыл. Его пальцы, спокойно лежавшие на поясе, сжались. Он перевёл взгляд на старейшин, ища поддержки, но старейшины смотрели на него. Ждали.

— Я не помню, — сказал он наконец. — Я слышал это от разных людей. Слухи. Разговоры. Я не придавал значения…

— Ты не придавал значения слухам о том, что женщина, которую ты любил, замышляет убийство? — Вальгард чуть склонил голову набок. — Ты воин. Ты знаешь, что такое бдительность. Ты хочешь, чтобы совет поверил, что ты слышал эти слухи — и ничего не сделал?

По залу прокатился шёпот. Старейшины переглядывались, и в их взглядах было что-то новое — не осуждение, не сомнение, а интерес. Напряжённый, жадный интерес людей, которые только что увидели первую трещину в стене, казавшейся неприступной.

Вальгард повернулся к Рагнару — всего на мгновение, но этого хватило. Рагнар, который всё это время стоял у стены и молча наблюдал, понял без слов. Он выступил вперёд — не так, как выступают свидетели, а так, как выходит на след охотник: спокойно, уверенно, не сводя глаз с цели.

— Служанка, — сказал он негромко, но отчётливо. — Та, что свидетельствовала. Ирма. Посмотрите на неё. Она не смотрит на обвиняемую. Она не смотрит на совет. Она смотрит на Калле. И дрожит. Но не так, как дрожат от страха перед вожаком. Так дрожат, когда боятся кого-то конкретного. Того, кто стоит в этом зале. Того, кто может дотянуться до неё, когда совет закончится.

Он сделал паузу, и его спокойные глаза обежали зал:

— Её руки. Она всё время теребит край плаща — вот здесь, у пояса. Это не привычка. Это жест человека, который прячет что-то. Или прятался. Она прячет ладони. Посмотрите на её ладони.

Все взгляды обратились к Ирме. Девушка вжалась в стену, её глаза расширились от ужаса.

— Покажи руки, — приказал Берг.

Ирма не пошевелилась. Тогда один из стражников, по знаку вожака, взял её за запястье и поднял её ладонь. На коже, у самого запястья, темнели следы — синяки, старые, уже пожелтевшие, но безошибочно узнаваемые. Следы от пальцев. Кто-то держал её. Крепко.

— Это он, — прошептала Ирма, и её голос сорвался. — Это он меня держал. Угрожал. Обесчестил.. Сказал, что если я не подтвержу, он убьёт мою мать. Он сказал, что никто не узнает, что это просто слова… Я не хотела врать! Я не видела, как она шла на кухню! Я не видела ничего! Он заплатил мне — и угрожал! Я…

Она разрыдалась, закрыв лицо руками, и её плечи задрожали. По залу прокатился гул. Старейшины зашевелились. Эгиль подался вперёд, его длинные пальцы сжались в кулак с такой силой, что побелели костяшки. Хаген, с лицом, изрезанным шрамами, смотрел на Калле с выражением, которое не предвещало ничего хорошего — так смотрят на врага перед тем, как вынуть меч. Торс покачал головой, и в этом движении было больше презрения, чем в иных словах. Асгрим, сухой и жёсткий, нарушил своё обычное молчание и произнёс одно-единственное слово: «Подонок». Хальвдан, бывший воин, ударил костылём о каменный пол, и звук этот эхом разнёсся по залу — резкий, как удар копья о щит. Бран, самый молчаливый, поднял голову и впервые за весь совет заговорил:

— Это меняет дело.

Орм остался неподвижен. Его лицо было по-прежнему непроницаемым, но пальцы, сжимавшие посох, дрожали.

Вальгард повернулся к Бергу. И в этот момент его взгляд на мгновение встретился с глазами Инги. Она стояла, и смотрела на него. Он не улыбнулся — он вообще не умел улыбаться на людях. Но что-то в его глазах изменилось: не тепло, не нежность, а скорее подтверждение. «Ты была права», — говорил этот взгляд. «Ты знала. И я знаю». Инга не ответила — не кивнула, не моргнула, — но её плечи, чуть заметно, расслабились. Он понял. Этого было достаточно.

— Эта женщина невиновна, — произнёс Вальгард. Его голос звучал ровно, но в нём слышался металл. — Её подставили. Служанка призналась. Улики против неё — ложные. Тот, кто это сделал, всё ещё стоит в этом зале.

Он не назвал имени. Ему не нужно было его называть. Все уже поняли.

Калле стоял, и его лицо менялось. Улыбка исчезла — теперь на его губах была лишь бледная, искривлённая линия. В глазах появилось что-то новое — не страх, нет. Ярость. Холодная, злая ярость человека, который понял, что проигрывает. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, — но Вальгард снова заговорил, и его голос перекрыл шум:

— Достаточно.

Он повернулся к Бергу:

— Я требую справедливости. По законам гор, по законам леса, по законам крови. Эта женщина невиновна. А тот, кто виновен, должен ответить.

И в этот момент, прежде чем кто-либо успел что-то сказать, дверь зала Предков распахнулась. На пороге стояла Люта — босая, мокрая от снега, с горящими жёлтыми глазами. За ней, тяжело опираясь на клюку, вошла старая Ингеборг — слепая, сгорбленная, но с какой-то невообразимой уверенностью в позе.

— Простите за опоздание, — сказала Люта, и её голос прозвучал в тишине как удар колокола. — У меня есть свидетель. Тот, кто продал яд убийце. Тот, кто видел его лицо.

И зал замер.


Серебряный суд .

Часть вторая . Голос наследницы .

Шёпот прокатился по залу — негромкий, но отчётливый, как шелест сухих листьев под осенним ветром. Старейшины зашевелились на своих каменных сиденьях. Берг поднял руку, требуя тишины, и кивнул Люте — говори. Та отступила в сторону, пропуская Ингеборг вперёд, и растворилась в тенях у двери, как и подобало тени.

И в этот момент Инга почувствовала, как внутри неё что-то сдвинулось.

Не мысль. Не решение. Что-то более древнее, более глубокое — то, что жило под кожей с самой первой ночи на хребте, когда она впервые ощутила в себе силу, не принадлежащую клану. Тогда она испугалась её. Тогда она попыталась запереть её, спрятать, забыть, похоронить под слоями льда и дисциплины. Но сейчас — сейчас сила сама рвалась наружу, и Инга не стала её останавливать. Она устала прятаться. Она устала ждать. Она устала быть наследницей, которая говорит только тогда, когда ей позволяют. Сейчас она была не наследницей. Она была сестрой. Она была дочерью этого клана. И она была в ярости.

Она вышла вперёд.

Не попросила разрешения у отца. Не взглянула на старейшин. Просто шагнула из тени, где стояла всё это время — слева от Берга, как и положено наследнице, — и оказалась в центре зала, рядом с Вальгардом. Её босые ступни ступали по холодному камню, но она не чувствовала холода. Она вообще ничего не чувствовала, кроме той самой ярости — холодной, собранной, готовой к удару. Ярости, которая копилась в ней с того самого момента, как Люта принесла весть об отравлении. Ярости, которая питалась каждым лживым словом Калле, каждым всхлипом Уллы, каждым взглядом старейшин, которые уже почти поверили в виновность невиновной.

И Вальгард почувствовал это.

Он стоял, огромный и неподвижный, как скала, и смотрел на неё. От неё исходил холод — не тот, что идёт от снега или льда, а другой: глубинный, древний, как дыхание самой горы. Тот самый холод, о котором рассказывали дозорные, вернувшиеся с границы. «Воздух перед снегом», — сказал тогда один из них, и голос его дрожал. «Камень смещается», — добавил другой, и в его глазах был страх. «Она смотрела так, будто знала, чем всё закончится». Теперь Вальгард видел это своими глазами. Чувствовал своей кожей. И он не боялся. Он узнавал. Этот холод был ему знаком — он сам носил в себе нечто похожее. Не магию, не силу богов, а волю. Несгибаемую, как камень, волю, которая не позволяет сдаться, даже когда всё против тебя.

Их глаза встретились — всего на мгновение. Она не смотрела на него прямо, она смотрела на Калле. Но он увидел: её глаза изменились. Голубо-серые, они стали светлее, почти белыми, как лёд на перевале в солнечный день. И в них горел огонь — не тёплый, не живой, а тот, что испепеляет. Тот, что не оставляет после себя ничего, кроме пепла.

Он чуть заметно кивнул — не ей, а себе. Подтверждение. «Я знал, — говорил этот кивок. — Я знал с того момента, как услышал твоё имя. С того момента, как дозорные вернулись с границы. Ты — не просто наследница. Ты — нечто большее. И я это вижу».

Инга не ответила — она вообще не была уверена, что заметила его кивок. Всё её внимание, вся её сила, вся её ярость были сосредоточены на человеке, который стоял перед ней. На Калле.

Она чувствовала его страх. Он был осязаем, как запах, как вкус на языке — горький, металлический, с примесью кислого пота. Калле стоял в нескольких шагах от неё, и его уверенность, только что казавшаяся непоколебимой, начала осыпаться. Она видела это по тому, как дрогнули его пальцы — те самые пальцы, которыми он сжимал её сестру, оставляя синяки на запястьях. По тому, как он переступил с ноги на ногу — неуверенно, нервно, словно земля под ним стала зыбкой. По тому, как его кадык дёрнулся, когда он сглотнул. Его тело предавало его — оно знало то, чего не хотел признавать разум. Оно знало, что эта женщина опасна. Опаснее, чем совет. Опаснее, чем вожак. Опаснее, чем лесной гигант..

Инга заговорила. Её голос был негромким, но каждый звук достигал самых дальних углов зала. Так говорит не тот, кто хочет, чтобы его услышали. Так говорит тот, кто знает, что его будут слушать. Тот, чьё слово имеет вес. Тот, кто не нуждается в крике, чтобы быть услышанным.

— Вы слушали его, — сказала она, и её слова были обращены к старейшинам, но смотрела она на Калле. — Вы слушали, как он лгал. Как он обвинял мою сестру в том, чего она не делала. Как он использовал память о её матери — о женщине, которая отдала жизнь за этот клан, — против неё. Как он, стоя перед вами, изображал оскорблённую невинность, а сам дрожал от страха, что его ложь раскроется.

Она сделала шаг вперёд, и Калле непроизвольно отступил. Всего на полшага — но этого было достаточно. Все в зале это заметили. Эгиль медленно, почти торжественно кивнул — он всегда уважал момент, когда маски начинали падать. Хаген не шелохнулся, но его ноздри раздулись, будто он втягивал запах приближающейся битвы. Торс перестал оглаживать бороду и замер с приоткрытым ртом — он всё ещё осмысливал то, что только что увидел. Асгрим, вечно бесстрастный, нахмурился — и это было равносильно крику. Хальвдан перестал дышать. Бран, самый молчаливый, подался вперёд всем телом — впервые за весь совет он проявил хоть какой-то интерес. Орм не двинулся с места, но желваки на его скулах заходили ходуном — единственное, что выдавало его напряжение.

— А теперь послушайте меня. — Голос Инги стал громче, но не резче. Он набирал силу, как набирает силу ветер перед бурей, как набирает силу река перед водопадом. — Я видела Уллу, когда она вернулась в покои в тот вечер. Я стояла у очага и ждала её. Я чуяла запах — от неё пахло не кухней, не едой, не пряностями. От неё пахло лесом. Чужим очагом. Гостевым домом. И ещё от неё пахло страхом — тем особым, липким, горьким страхом, который не спутать ни с чем. Её руки дрожали. Когда она сняла плащ, я увидела синяки — вот здесь. — Она показала на своём запястье, оттянув рукав туники. — И вот здесь. — Она коснулась плеча. — Следы от пальцев. Того, кто держал её слишком крепко. Того, кто угрожал ей. Того, кто говорил, что любит её, а сам сжимал до боли, до крика, до слёз.

Она сделала ещё один шаг. Теперь между ней и Калле было не больше вытянутой руки. Он чувствовал холод, исходивший от неё, — тот самый холод, от которого стыла кровь и дрожали колени. Его зубы начали стучать — он сжал челюсти, пытаясь остановить дрожь, но не смог. Она была сильнее. Она была страшнее. Она была всем, чего он боялся.

— Она плакала, — продолжала Инга, и её голос стал тише, но от этого только страшнее. — Она стояла передо мной и плакала, и я видела, как слёзы текут по её щекам. И я, вместо того чтобы спросить, вместо того чтобы обнять её, вместо того чтобы защитить — я отпустила её. Я думала, что это любовь. Горькая, глупая, слепая, но любовь. Я думала, что она сама разберётся. Я думала, что ей не нужна моя помощь. Я ошибалась. Это была не любовь. Это была охота. А ты, — она повернулась к Калле, и её глаза вспыхнули, — ты был охотником.

Она повысила голос, и каждое её слово было как удар:

— Ты использовал её. Ты сделал её своими глазами и ушами в доме вожака. Ты заставил её шпионить за гостями клана — за теми, кто пришёл с миром. Ты говорил ей сладкие слова и думал, что она — твоя пешка. Твоя вещь. Твой инструмент. Ты пытался заставить её убить. Ты дал ей яд. А когда она отказалась — когда она, слабая, запуганная, но не сломленная, сказала тебе «нет», — ты не отступил. Ты сделал всё сам. Ты подсыпал отраву в вино, которое Гунн принесла в гостевой дом. А потом ты подбросил мешочек с остатками яда в её корзинку — в корзинку с рукоделием, где она хранила нитки и вышивку, — и подкупил служанку, чтобы она дала ложные показания. Ты обесчестил служанку.. и угрожал, что убьёшь её мать. Ты — не воин. Ты — свинья. И я прирежу тебя как свинью.

Она выхватила клинок.

Движение было настолько быстрым, что никто не успел среагировать — никто, кроме, возможно, Вальгарда, который заметил, как её рука метнулась к поясу за мгновение до того, как сталь запела. Клинок был коротким, прямым, из старой серебряной стали — той самой, что слушалась только горных. Той самой, что пела в бою и никогда не предавала. В свете очага он вспыхнул, как молния, разрезающая ночное небо над пиками.

Старейшины ахнули. Эгиль вскочил со своего места — его длинные пальцы вцепились в край каменного сиденья. Хаген схватился за рукоять меча — инстинктивно, как старый воин. Торс выкрикнул что-то — кажется, имя Инги, — но его голос потонул в общем шуме. Асгрим подался вперёд, его тусклые глаза ожили. Хальвдан сжал костыль обеими руками. Бран открыл рот, но не произнёс ни слова. Орм остался неподвижен, но его лицо, всегда такое бесстрастное, дрогнуло — на одно короткое, почти неуловимое мгновение.

На страницу:
23 из 31