
Полная версия
О снеге, клыках и звёздном свете
Вальгард и Рагнар вошли вместе с Иваром и встали у противоположной стены — туда, где обычно стояли просители или обвиняемые. Вальгард был одет в тунику горных, ту самую, синюю с серебряной вышивкой, которую ему дали утром. Но сейчас она была испачкана кровью и рвотой — кровью Хьярти, которого он пытался спасти, рвотой, которую он не успел стереть. И никто не осмелился предложить ему сменить её. Никто не осмелился даже посмотреть на эти пятна слишком долго. Его лицо было спокойным — таким спокойным, что это пугало больше, чем любая ярость. Так спокоен бывает только тот, кто уже всё для себя решил.
Рагнар же занимал позицию подле своего вожака, на полшага позади, как и положено тому, кто следует. Его лицо, обычно спокойное и отстранённое, сейчас было напряжённым, а рука, лежавшая на рукояти лука, чуть заметно подрагивала. Он смотрел на старейшин, на стражников, на Уллу, на Калле — и его глаза, всегда всё замечающие, собирали детали. Каждое движение, каждый жест, каждый взгляд. Позже он расскажет Вальгарду всё, что увидел. А пока — он ждал.
У порога, под охраной двух стражей, стояла Улла. Её лицо было бледным как снег, глаза — красными от слёз, которые она больше не могла сдерживать и которые текли по её щекам, оставляя мокрые дорожки. Она смотрела в пол — на серый камень, на тени, пляшущие от пламени, — и не поднимала глаз. Она не могла. Ей было стыдно. Ей было страшно. Она не знала, что скажет совету. Она не знала, поверят ли ей. Она вообще ничего не знала, кроме одного: она не виновна. Но это знание было бесполезным, как свет в слепых глазах.
Рядом с ней, чуть поодаль, стоял Калле. Он был одет аккуратно: тёмные волосы собраны в тугой хвост, туника без единого пятнышка, сапоги начищены до блеска. Его серые глаза смотрели прямо и уверенно, а на губах играла лёгкая, едва заметная улыбка — та самая, от которой у Уллы когда-то замирало сердце. Теперь от этой улыбки её тошнило. Он не выглядел виноватым. Он выглядел как человек, который пришёл поддержать правосудие. Как свидетель. Как друг. И эта его уверенность пугала Ингу больше всего — потому что она знала: уверенность невиновного и уверенность виновного выглядят одинаково. Разница только в том, что один говорит правду, а другой — ложь, которую сам считает правдой.
У входа переминались с ноги на ногу Бьярни и Грим — стражники, дежурившие у гостевого дома. Бьярни то и дело облизывал сухие, потрескавшиеся от холода губы, а его пальцы, сжимавшие древко копья, побелели от напряжения. Он выглядел так, будто не спал несколько ночей, хотя дежурство только началось. Грим был спокойнее — его лицо, обычно цепкое и внимательное, сейчас было пустым, отсутствующим. Он смотрел в одну точку на стене и, казалось, не видел ничего вокруг. Но его рука, лежавшая на рукояти меча, чуть заметно дрожала — не от страха, а от того самого напряжения, которое охватило всех в этом зале.
Чуть поодаль жались две служанки — те самые, что приносили вино вместе с Гунн. Одна, постарше, с седыми волосами, убранными под платок, стояла прямо, с выражением оскорблённого достоинства на лице. Она служила в доме вожака тридцать зим, она нянчила Ингу, когда та была ещё младенцем, и никто никогда не обвинял её ни в чём. Вторая, помоложе, с длинной русой косой, дрожала всем телом и кусала губы, и её глаза были красными от слёз, которые она не могла сдержать. Она знала, что её будут допрашивать, и боялась. Боялась сказать что-то не так. Боялась, что её обвинят. Боялась, что её казнят за то, чего она не делала.
Берг поднял руку, и ропот стих. Тишина, наступившая в зале, была такой глубокой, что слышно было, как потрескивает пламя в очаге, как ветер завывает за стенами и как бьётся сердце — может быть, её собственное, а может быть, Уллы, стоящей у порога и ожидающей приговора.
— Совет начинается, — произнёс вожак, и его голос, усиленный каменными сводами, прокатился по залу, как далёкий гром. — Сегодня ночью в гостевом доме были отравлены наши гости — волки, с которыми мы сегодня скрепили союз. Один из них мёртв. Другой борется за жизнь. Это преступление. Это предательство. И мы найдём того, кто его совершил.
Он обвёл взглядом собравшихся — старейшин на их каменных сиденьях, лесных у противоположной стены, стражников у входа, служанок, свою дочь, свою племянницу, человека, которого она когда-то любила, а теперь боялась.
— Пусть говорят те, у кого есть что сказать.
Глава 4. Серебряный суд.
Часть первая . Слово против слова .
Тишина в зале Предков стояла такая, что Улла слышала, как бьётся её собственное сердце. Этот звук — размеренный, глухой, отчаянный — отдавался в висках, в горле, в кончиках пальцев, которые она прижимала к груди, будто пытаясь удержать то, что рвалось наружу. Ей казалось, что сердце бьётся так громко, что его слышат все: старейшины на своих каменных сиденьях, отец Инги у очага, сама Инга — прямая, как клинок, в своей простой серой тунике, — и лесные волки, что стояли у противоположной стены. Особенно тот, огромный, с янтарными глазами. Вальгард. Он смотрел на неё — не с яростью, не с презрением, а с каким-то тяжёлым, неподвижным вниманием, от которого ей хотелось провалиться сквозь каменный пол. Она не могла выдержать этот взгляд. Не могла. И когда их глаза встретились — всего на мгновение, — она опустила голову так резко, будто её ударили.
Она не знала, почему ей так стыдно. Она не сделала ничего плохого. Она не убивала. Она не травила. Но стыд — липкий, удушливый, как рвотная жижа, — поднимался откуда-то изнутри и затапливал всё. Может быть, потому что она действительно была у лесных. Может быть, потому что она действительно принесла им травы. Может быть, потому что она любила человека, который сейчас стоял в нескольких шагах от неё и улыбался своей холодной, уверенной улыбкой, глядя на то, как её мир рушится. А может быть — потому что где-то глубоко внутри она всё ещё верила, что заслуживает наказания. Не за это преступление — за другое. За то, что была слабой. За то, что позволила себя использовать. За то, что не рассказала Инге раньше. За то, что вообще родилась тенью, а не волком.
Она перевела взгляд на старейшин — и каждый из них казался ей воплощением какой-то отдельной угрозы. Эгиль, с его длинными пальцами, которые он то сплетал, то расплетал в непрерывном нервном движении, смотрел на неё с холодным прищуром, и она знала: этот человек уже всё для себя решил. Он видел улику и видел обвиняемую — и больше ему ничто не требовалось. Рядом с ним Торс, грузный старик с седой бородой до пояса, тот самый, что когда-то учил Ингу вырезать свистульки из дерева, оглаживал эту бороду ладонью и хмурился — но в его хмурости было не осуждение, а скорее напряжённое раздумье. Он не спешил с выводами. Хаген, чьё лицо напоминало старую боевую колоду — столько на нём было шрамов, — сидел, подавшись вперёд, и его глаза, холодные и требовательные, были устремлены прямо на неё. Асгрим, сухой и жёсткий, как старая кость, сидел неподвижно, и его тусклые глаза не выражали ничего — ни гнева, ни жалости, ни любопытства. Хальвдан, бывший воин, потерявший ногу в битве с барсами, опирался на костыль и смотрел на неё с гневом — ему уже рассказали, что один из лесных мёртв, и он, старый солдат, знал, что такое терять товарищей. Бран, самый молчаливый из старейшин, сидел в дальнем углу и, как всегда, не говорил ни слова — только смотрел, и в его молчании было что-то страшное. Орм сидел чуть поодаль, и его лицо было непроницаемым, как маска, вырезанная из старого дерева, но пальцы, сжимавшие посох, побелели от напряжения — костяшки выступили сквозь кожу, как маленькие камешки.
А посреди этого зала, под взглядами всех этих людей, стояла она — Улла. И она была одна. Совершенно одна. Даже Инга, её сестра, стояла сейчас рядом с отцом и не могла ничего сделать — Улла понимала это разумом, но сердцем не понимала. Сердце кричало: «Помоги мне! Скажи им! Ты же знаешь, что я невиновна!» Но губы Инги были плотно сжаты, а глаза смотрели не на неё, а на Калле — с тем особым, холодным вниманием.
Первым взял слово Одд — тот самый стражник, что обыскивал её покои всего час назад. Он вышел вперёд, и его лицо, обычно спокойное и даже добродушное, сейчас было мрачным, как грозовая туча, затянувшая небо над перевалом. В руке он держал маленький кожаный мешочек — тот самый, что Хакон нашёл в её корзинке с рукоделием. Улла увидела его — и её сердце пропустило удар. Этот мешочек. Она узнала его сразу — по форме, по цвету выделанной кожи, которая была чуть темнее с одного края, где её касались пальцы Калле, по тому, как он был перевязан суровой ниткой, затянутой в тугой узел. Калле держал его в руке, когда стоял перед ней у старой кузницы.. Она помнила каждое его слово, каждый жест, каждый оттенок его голоса — вкрадчивый, убеждающий, обволакивающий, как тёплый плащ. А после лихорадочный, жесткий, пугающий.. Она не взяла мешочек тогда. Не взяла. Отказалась — впервые в жизни сказала «нет». Но он всё равно оказался у неё. Как? Как он попал в её корзинку? Может быть, Калле подбросил его позже, когда она ушла. Может быть, пробрался в покои, пока она помогала Инге готовиться к совету — она ведь оставила дверь незапертой, она всегда оставляла дверь незапертой, потому что не привыкла бояться. Может быть, заплатил служанке — той же Ирме, которая сейчас стояла у стены и дрожала. А может быть — и от этой мысли её затошнило так, что горло сжалось спазмом, — он всё спланировал заранее. Знал, что она откажется. Знал, что ему понадобится козёл отпущения. И выбрал её. Потому что она была удобной. Потому что она была слабой. Потому что она была тенью.
— Мы нашли это в вещах Уллы, дочери Астрид, — произнёс Одд, и его голос прозвучал глухо, как камень, падающий в пропасть. — В корзинке с рукоделием, под мотками ниток и лоскутами ткани. Мешочек содержит порошок. Я узнал запах — я сталкивался с ним раньше, на войне. Это «волчий ужас». Тот самый яд, которым отравили вино.
По залу прокатился шёпот — негромкий, но отчётливый. Старейшины переглядывались, и Улла видела, как меняются их лица — как на них проступает уверенность. Вот оно. Доказательство. Улика. То, что они искали. Эгиль протянул руку — его длинные пальцы, похожие на паучьи лапы, вытянулись вперёд, — и Одд передал мешочек ему. Эгиль поднёс его к лицу, осторожно понюхал — не глубоко, а так, как нюхают то, что может быть опасным, — и его лицо, и без того хмурое, стало ещё мрачнее. Он молча передал мешочек Торсу. Тот понюхал и покачал головой, и в этом покачивании было больше осуждения, чем в иных словах. Мешочек пошёл по кругу, от одного старейшины к другому: Хаген понюхал и стиснул челюсти так, что желваки заходили под кожей — он знал этот запах, он сталкивался с ним на поле боя. Асгрим понюхал и ничего не сказал — только глаза его стали ещё холоднее, если такое вообще было возможно. Хальвдан понюхал и помрачнел. Бран понюхал и молча отложил мешочек. Орм, когда мешочек дошёл до него, задержал его в пальцах чуть дольше остальных — его ноздри раздулись, втягивая воздух, а глаза на мгновение прикрылись. Он ничего не сказал, но его пальцы, сжимавшие посох, побелели ещё сильнее. Никто не произнёс ни слова — слова были не нужны. Запах говорил сам за себя.
Улла смотрела на это — и не могла дышать. Её горло сжалось, как будто невидимая рука сдавила его — та самая, что сжимает горло жертвы «волчьего ужаса», — подумала она, и от этой мысли ей стало ещё хуже, потому что теперь она знала, как умирал Арнвид. Ей казалось, что она попала в кошмар: всё вокруг двигалось медленно, звуки доносились как сквозь толщу воды, а её собственное тело отказывалось подчиняться. Она хотела что-то сказать — объяснить, оправдаться, — но язык прилип к нёбу, а слова, которые она репетировала в голове все это время, пока ждала, разлетелись, как испуганные птицы.
Она видела, как Одд отступил обратно к двери и встал рядом с Хаконом, который смотрел на неё с жалостью — да, с жалостью, она ясно видела это в его глазах, и от этого было только больнее. Видела, как Берг взял мешочек последним и, понюхав, отложил его на край своего каменного стола — отдельно от бумаг, как вещь, которая уже стала уликой и которую нельзя смешивать с обычными предметами. Видела, как Инга смотрит на неё — не с гневом, не с обвинением, а с каким-то странным, почти болезненным вниманием, от которого хотелось кричать: «Ты же знаешь, что я невиновна! Ты же знаешь! Почему ты молчишь?!» Но Инга молчала. Она не могла говорить сейчас — она была наследницей, она стояла рядом с отцом, и её слово имело вес, который она не могла тратить впустую. Она должна была ждать подходящего момента. Но Улла не знала этого. Она видела только то, что сестра молчит. И это молчание было страшнее любого обвинения.
Калле стоял, скрестив руки на груди, и на его губах играла та самая улыбка — лёгкая, едва заметная, но безошибочно узнаваемая. Улла видела эту улыбку сотни раз — когда он встречал её у кузницы, когда шептал ей на ухо нежности, когда обещал, что однажды всё изменится и они будут вместе. Тогда эта улыбка казалась ей тёплой. Теперь она была холодной, как лёд на перевале. И от этого холода у Уллы застывала кровь в жилах.
— Улла, дочь Астрид, — произнёс Берг, и его голос, усиленный каменными сводами, ударил по ней, как молот по наковальне. Он не был грубым — он был официальным, и от этого становилось только хуже. Как будто она уже была приговорена, и всё, что сейчас происходило, было лишь формальностью. — Этот мешочек нашли в твоих вещах. В нём — яд, которым отравили наших гостей. Один из лесных волков мёртв, другой при смерти. Что ты можешь сказать в свою защиту?
Она открыла рот. Слова застряли в горле, как кость. Она попыталась снова — и снова не смогла. Тишина давила на неё, как каменная плита, и она чувствовала, как взгляды всех присутствующих — старейшин, стражи, служанок, лесных — впиваются в неё, как иглы. Каждый взгляд был отдельной болью. Вот Эгиль смотрит на неё с холодным презрением. Вот Торс — с осуждением, но в его глазах ещё теплится сомнение. Вот Хаген — с гневом, он уже всё для себя решил. Вот Асгрим — с ледяным равнодушием, ему всё равно, кто виновен, ему важно, чтобы виновный был наказан. Вот Хальвдан — с гневом, смешанным с болью. Вот Бран — молча, и в его молчании нет ни намёка на пощаду. Вот Орм — с чем-то, чего она не могла понять, что-то тёмное и глубокое, как вода в старом колодце. А вот Калле — с этой ужасной, спокойной улыбкой. Она должна была что-то сказать. Должна была защитить себя. Но как? Как защитить себя, когда все улики против тебя? Когда мешочек с ядом найден в твоей корзинке? Когда ты была у лесных? Когда все видели, как ты шла через поселение ночью?
— Я… — Её голос прозвучал тихо, почти неслышно. Она сама едва расслышала его. Слёзы текли по щекам, и она чувствовала их солёный вкус на губах, но не пыталась вытереть — её руки были прижаты к груди, будто она пыталась удержать сердце, которое рвалось наружу. Она откашлялась и попыталась снова, собрав все силы, что у неё остались: — Я не делала этого. Клянусь. Я не травила лесных. Я не знаю, как этот мешочек оказался в моей корзинке. Я не…
— Ты не знаешь? — переспросил Эгиль, и его голос был сухим и острым, как лезвие ножа. Он подался вперёд на своём каменном сиденье, и его длинные пальцы, которые до этого сплетались и расплетались, замерли. — Мешочек с ядом найден в твоих вещах, а ты не знаешь, как он туда попал? Это всё, что ты можешь сказать в свою защиту? Это всё?
Улла вздрогнула от его тона. Эгиль всегда был резким — она помнила это с детства, когда он приходил к отцу на советы и говорил так, что даже взрослые замолкали. Но сейчас его резкость была направлена на неё, и это было невыносимо. Она чувствовала, как земля уходит из-под ног, как стены зала смыкаются вокруг неё, как воздух становится густым и вязким, и каждый вдох даётся с трудом.
— Мне его подкинули! — выпалила она, и её голос сорвался. Она сама не ожидала, что заговорит так громко, и вздрогнула от собственного крика. Звук эхом разнёсся по залу, отразившись от каменных сводов и вернувшись к ней, искажённый, чужой. — Я не брала его! Мне его дали — но я не взяла! Я отказалась! А потом… потом кто-то подбросил его мне. В корзинку. Я не знаю кто. Но я не брала его. Клянусь памятью матери. Клянусь всем, что мне дорого!
Последние слова она почти прокричала, и голос её сорвался на высокой ноте. Тишина, наступившая после этого, была оглушительной. Она тяжело дышала, грудь её вздымалась, а слёзы всё текли и текли, и она не могла их остановить. Ей казалось, что она только что выплеснула всю себя — всю свою боль, весь свой страх, всю свою правду — в этот зал, и теперь стояла пустая, как выпитая чаша.
— Кто дал тебе этот мешочек? — спросил Берг, и его голос был ровным, но в нём слышался металл. — Назови имя. Если ты невиновна — назови того, кто виновен.
Улла замерла. Вот оно. Момент, которого она боялась больше всего. Она должна была назвать его. Должна была указать на Калле — того, кто стоял сейчас в нескольких шагах от неё, с этой ужасной, спокойной улыбкой. Она знала: если она назовёт его, обратного пути не будет. Он будет защищаться. Он будет лгать. И его ложь будет убедительнее её правды — она уже слышала эту ложь, она знала, как она звучит, как он умеет оборачивать слова так, что чёрное кажется белым, а белое — чёрным. Но у неё не было выбора. Если она не назовёт его сейчас — она пропала. Её осудят. Её казнят. И правда умрёт вместе с ней.
Она подняла голову. Сделала глубокий вдох — настолько глубокий, насколько позволяло сдавленное страхом горло. И произнесла имя — тихо, но отчётливо, так, чтобы слышали все:
— Калле. Это он дал мне мешочек. У старой кузницы. До совета. Он хотел, чтобы я подсыпала его им в еду. Я отказалась. Я сказала «нет». Я не взяла мешочек. И тогда он… он, должно быть, подбросил его мне. Чтобы обвинить. Чтобы я выглядела виноватой. Чтобы…
Она замолчала, потому что слов больше не было. Она сказала всё. Она выложила правду перед советом, как выкладывают карты на стол. И теперь оставалось только ждать.
По залу снова прокатился шёпот — но теперь он был другим. Удивлённым. Взволнованным. Старейшины переглядывались, и в их взглядах Улла видела смятение. Кто-то смотрел на Калле — и она видела, как их лица меняются. Они не ожидали этого. Они думали, что дело ясное: вот улика, вот обвиняемая, всё просто. А теперь обвиняемая назвала другое имя. И это имя принадлежало не безродной сироте, а воину. Тому, кто сражался за клан. Тому, кто стоял сейчас перед ними с прямой спиной и спокойной улыбкой.
Калле не изменился в лице. Он стоял всё так же — скрестив руки на груди, с лёгкой улыбкой на губах. Но что-то в его глазах мелькнуло — не страх, нет, но настороженность. Как у зверя, который почуял опасность, но ещё не решил, бежать ему или нападать. Он ждал. И когда Берг повернулся к нему и спросил: «Что ты на это скажешь?» — он был готов.
— Можно мне говорить? — спросил он, и его голос прозвучал спокойно, почти вежливо. Так, как говорят люди, которым нечего бояться.
Берг кивнул. Калле вышел вперёд — не торопясь, с достоинством, как человек, который не прячется от правды, а идёт ей навстречу. Он остановился в центре зала, там, где свет очага падал прямо на него, делая его фигуру особенно отчётливой на фоне тёмного камня. Он обвёл взглядом собравшихся — старейшин, лесных, стражников, служанок, — и в его глазах было что-то похожее на печаль. Печаль человека, который разочарован. Печаль человека, которого предали.
Улла смотрела на него — и не узнавала. Тот Калле, которого она любила, — нежный, ласковый, обещающий, — исчез. Перед ней стоял чужой человек с его лицом. Тот самый, что возник у кухни в тот день.. с тем мешочком.. И этот чужой человек собирался её уничтожить.
— Я понимаю, — начал он, и его голос был мягким, обволакивающим, как тёплый плащ в мороз. Он говорил не громко, но каждый звук достигал самых дальних углов зала. — Я понимаю, почему она это говорит. Она напугана. Она в отчаянии. Её загнали в угол — улики против неё, свидетели против неё, — и она ищет виноватого. Ей нужно указать на кого-то, чтобы спасти себя. И она указывает на того, кто был к ней ближе всех. На того, кто пытался ей помочь. На того, кто любил её.
Он сделал паузу — ровно такую, чтобы его слова успели осесть в сознании слушателей, — и покачал головой с выражением глубокой, искренней горечи:
— Я не давал ей яда. Я вообще не знал, что она что-то замышляет. Но я видел, как она менялась в последние дни. Она была сама не своя — нервничала, прятала глаза, уходила куда-то по ночам. Я спрашивал, что случилось, — она не отвечала. Я думал, что смогу ей помочь. Я думал, что моя любовь исцелит её. И теперь я понимаю: она уже тогда что-то замышляла. Уже тогда она знала, что сделает.
— Ложь! — крикнула Улла, и её голос сорвался на визг. Она сама не ожидала, что закричит, — это вырвалось из неё, как крик раненого зверя. — Это всё ложь! Я никуда не уходила по ночам! Я была в покоях! Я всё время была в покоях! Ты лжёшь! Ты…
— У меня есть свидетели, — перебил её Калле, и его голос стал чуть твёрже — ровно настолько, чтобы все поняли: он не боится. Он знает, что правда на его стороне. — Люди, которые видели её. Которые могут подтвердить, что она вела себя странно. Которые расскажут то, что видели своими глазами.
Он повернулся к Бергу, и его поза выражала почтительность — но не раболепие. Позу человека, который уважает власть, но не боится её:
— Я прошу вызвать Бьярни и Грима — стражников, что дежурили у гостевого дома. Они видели её в тот вечер. Они расскажут то, что знают.
Берг кивнул, и Бьярни, бледный как полотно, выступил вперёд. Его движения были скованными, как у человека, который идёт на казнь, а не на допрос. Он облизал губы — сухие, потрескавшиеся от холода и нервного напряжения, — и заговорил, запинаясь на каждом слове:
— Она приходила… вчера вечером. К гостевому дому. Сказала, что у неё травы для лечения. Что это память о матери. Я… я пропустил её. — Он замолчал, опуская глаза, и его голос стал тише: — Я знал её мать. Астрид. Она была лекарем. Она спасла моего брата, когда тот сорвался с восточного уступа. Он бы умер, если бы не она. Я не мог ей отказать. Не мог.
— Ты правильно поступил, Бьярни, — мягко сказал Калле. — Ты проявил милосердие. Ты не мог знать, что она задумала. — Он повернулся к стражнику: — Расскажи, что было дальше. Что ты видел?
Бьярни сглотнул. Его кадык дёрнулся:
— Она была там долго. Очень долго. Я стоял у двери и ждал. Когда она вышла… она была другая. Не такая, как когда входила. Взволнованная. Будто прятала что-то под плащом. Будто боялась, что её увидят.
— Что она прятала? — спросил Калле, и его голос был мягким, но настойчивым.
— Я не знаю. Я не видел. Она прижимала что-то к груди. Может, тот самый свёрток, что принесла. А может… что-то другое.
— Что-то другое, — повторил Калле задумчиво. Он повернулся к старейшинам: — Что-то другое. Может быть, она принесла лесным не только травы. Может быть, она принесла им что-то ещё. И забрала что-то с собой. Что-то, что потом нашло дорогу в вино.
— Я не брала ничего! — Улла шагнула вперёд, но стражники тут же преградили ей путь. — Я принесла только травы! Только травы моей матери! Я хотела помочь! Я не…
— Ты хотела помочь, — перебил Калле, и в его голосе прозвучала горечь. — Ты всегда хотела помочь. Ты была такой доброй. Такой заботливой. Все думали — бедная Улла, тихая Улла, она и мухи не обидит. — Он помолчал и добавил, почти шёпотом, но так, что слышали все: — А потом тихие берут нож и втыкают его в спину. Потому что никто не ожидает. Потому что никто не смотрит на тень.
Улла смотрела на него, и мир вокруг неё рушился. Он говорил — и каждое его слово было как удар. Он использовал против неё её собственную доброту, её собственную кротость, её собственное желание помочь. Он делал из её добродетелей оружие. И она ничего не могла с этим сделать.
— Рагнар! — Она повернулась к лесным, вспоминая имя, узнавая, ища поддержки, как утопающий ищет соломинку. — Ты был там! Ты видел! Твой лекарь, Эйнар, он проверил травы — он сказал, что они хорошие, что они целебные, что они помогут! Вы использовали их для ран! Ты же помнишь! Ты должен помнить!
Рагнар, который всё это время стоял молча, чуть позади Вальгарда, поднял голову. Его спокойные глаза — те самые, что всегда смотрели на мир с отстранённым вниманием, как смотрит охотник на лесную поляну, — встретились с отчаянным взглядом Уллы. Он молчал несколько мгновений, и эти мгновения показались ей вечностью. А потом он кивнул — коротко, скупо, но достаточно, чтобы все увидели.
— Это правда, — сказал он, и его голос, ровный и тихий, разнёсся по залу, как круги по воде. — Она принесла травы. Наш лекарь, Эйнар, проверил их и подтвердил: это целебные травы, хорошего качества, правильно собранные и высушенные. Он использовал их для лечения наших ран. Без этих трав некоторым из нас пришлось бы хуже.

